Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Лимонов Эдуард 12 страница



Тогда Алешка еще не был католиком, но уже не носил бороду. Его только что выгнали по сокращению штатов с должности гарда, он сдал свою дубинку и форму и стал опять сильно хромающим, но бодрым, усатым и черноглазым Алешкой Славковым, любителем поддать. Алешка покормил меня кислой капустой с сосисками -- его неизменная еда -- и сел переводить принесенный мной документ под названием " Меморандум" -- документ, выражающий надежды и грезы, как мы выражались, -- " творческой интеллигенции" -- нас с Алешкой и еще большого количества художников, писателей, кинематографистов и скульпторов, выехавших из СССР сюда и никому здесь на хуй не нужных.

Алешка переводит, а я сижу в залоснившемся старом кресле и думаю о нашем документе и о нашей возне. " Попытка утопающего не утонуть", -- думаю я. Две страницы. Чтобы послать их Джаксону, Кэри и Биму. Вдруг помогут с искусством. Впрочем, мы нужны были этим демагогам, пока были там. Здесь нам сунули по вэлферу, чтоб не пиздели, и хорош. Гуляй, Вася, наслаждайся свободой.

Хладнокровные американцы, умные бля люди, советуют таким, как мы, переменить профессию. Непонятно одно, почему они сами не меняют своих профессий. Бизнесмен, потеряв полсостояния, бросается с 45-го этажа своего офиса, но не идет работать гардом. Сломаться я и в СССР мог, не хуя сюда было ехать. Все, чего от меня хотела советская власть, -- чтоб я переменил профессию.

Мы тоже хороши, -- продолжаю я думать, -- самая легкомысленная эмиграция. Обычно только страх голода, смерти заставляет людей сниматься с места, покидать родину, зная, что они не смогут вернуться обратно, возможно, никогда. Югослав, уехавший на заработки в Америку, может вернуться к себе в страну, мы -- нет. Мне никогда не видеть больше своих отца и мать, я, Эдичка, твердо и спокойно знаю это.

Восстановили нас против советского мира наши же заводилы, господа Сахаров, Солженицын и иже с ними, которые в глаза не видели западный мир. Ими двигала наряду с конкретными причинами -- интеллигенция требовала участия в управлении страной, своей доли требовала -- руководила ими еще и гордыня, желание объявить себя. Как всегда в России, мера не соблюдалась. Возможно, они честно обманулись -- сахаровы и солженицыны, но они обманули и нас. Как-никак " властителями дум" были. Столь мощным было движение интеллигенции против своей страны и ее порядков, что и сильные не смогли противиться, и их потащило. Ну мы и хуйнули все в западный мир, как только представилась возможность. Хуйнули сюда, а увидев, что за жизнь тут, многие хуйнули бы обратно, если не все, да нельзя. Недобрые люди сидят в советском правительстве...

Умные очень бля американцы советуют таким людям, как мы с Алешкой, переменить профессию. А куда мне девать все мои мысли, чувства, десять лет жизни, книги стихов, куда самого себя, рафинированного Эдичку, деть? Замкнуть в оболочку басбоя. Пробовал. Хуйня. Я не могу уже быть простым человеком. Я уже навсегда испорчен. Меня уже могила исправит.

У американской безопасности в свое время еще будет с нами хлопот. Ведь не все же сломаются. Через пару лет ищите русских среди террористов во всевозможных фронтах освобождения. Предрекаю.

Переменить профессию. А душу возможно переменить? Определенно зная, на что он способен, всякий ли сможет подавить себя здесь и жить жизнью простого человека, не претендуя ни на что и видя вокруг себя деньги, удачу, славу и, большей частью, все это малозаслуженно, уже зная по опыту и Советского Союза, и здешнему, в данном случае это одинаковый опыт: послушный и терпеливый получает от общества все, протирающий задницу, услужающий -- получает все.

Гениальных изобретателей вегетарианских бутербродов для секретарш с Уол-стрита -- раз, два, да и обчелся, здесь приходят к успеху по большей части так же, как и в СССР, -- послушанием, протиранием штанов на своей или государственной службе, скучным каждодневным трудом. To-есть, растолкую -цивилизация устроена таким образом, что самые норовистые, страстные, нетерпеливые и, как правило, самые талантливые, ищущие новых путей, ломают себе шею. Эта цивилизация -- рай для посредственностей. Мы-то считали, что в СССР рай для посредственностей, а здесь иначе, если ты талантлив. Хуя!

Там идеология -- здесь коммерческие соображения. Приблизительно так. Но мне-то какая разница, по каким причинам мир не хочет отдать мне то, что принадлежит мне по праву моего рождения и таланта. Мир спокойно отдает это, -место я имею в виду, место в жизни и признание, -- здесь -- бизнесмену, там -партийному работнику. А для меня места нет.

Что ж ты, мир, -- еб твою мать! Ну, я терплю-терплю, но когда-то это мне надоест. Раз нет места мне и многим другим, то на хуй такая цивилизация нужна?!

Это последнее я говорю уже Алешке Славкову, который далеко не во всем со мной согласен. Его тянет к религии, он склонен искать спасения в религиозной традиции, вообще он спокойнее Эдички, хотя и в нем бушуют бури, я думаю. Он мечтает стать иезуитом, а я смеюсь над его иезуитством и предрекаю ему участие в мировой революции вместе со мной, в революции, которой цель будет разрушить цивилизацию.

-- А что на ее месте построите вы, ты и твои друзья из Рабочей партии? -говорит Алешка, почему-то смешивая меня с Рабочей партией, к которой я никогда не принадлежал, а только интересовался ими, как любым другим левым движением. Просто с Кэрол и ее друзьями я сошелся ближе, чем с представителями других партий, но это чистая случайность.

-- Свалить эту цивилизацию и свалить ее с корнем, чтобы не возродилась, как в СССР, -- труднее всего, -- говорю я Алешке. -- Свалить окончательно -это и есть построить новое.

-- А как с культурой поступите? -- спрашивает Алешка.

-- С этой-то феодальной культурой, -- говорю я, -- внушающей людям неправильные отношения между людьми, возникшие в далеком прошлом при другом порядке вещей, с ней как? Разрушить ее на хуй, вредную, опасную, все эти рассказики о добрых миллионерах, о прекрасной полиции, защищающей граждан от зверских преступников, о великодушных политических деятелях -- любителях цветов и детей. Почему ни одна падла из господ писателей, Алешка, ни одна, заметь, -- не напишет, что преступления, большинство их, порождены самой цивилизацией. Что если человек прирезал другого и взял его деньги, то вовсе не потому, что ему цвет и хрустение этих бумажек до степени убийства другого нравятся. Он от общества своего знает, что эти бумажки среди его сородичей -Бог, они ему и женщину дадут, какую захочет, и жратву дадут, и от изнуряющей физической работы избавят. Или человек за измену жену убил. Но если бы нравы были другие, мораль другая, и только любовь мерила бы отношения между людьми, то зачем бы он за нелюбовь убивал? Нелюбовь это несчастье, за нее жалеть нужно. По телевидению все семьи да джентльменов в костюмах показывают. Но это уже уходит -- джентльмены в костюмах уходят, и дикий ветер новых отношений, игнорируя все полицейские меры, все религиозные рогатки, воет над Америкой и всем миром. Джентльмен в костюме, седой глава семьи терпит поражение за поражением, и скоро, очень скоро он уже не будет управлять миром. Муж и жена, сошедшиеся, чтобы было спокойнее и экономически выгоднее жить, не по любви, а по приказанию обычая, это всегда было искусственно и порождало массу трагедий. На хуй сохранять отживший обычай...

Так я его агитировал, он возражал, а потом я все же занялся капустой, а он " Меморандумом". Он хорошо знает английский, перевел эти страницы быстро, но потом все равно пришлось давать эту бумажку просмотреть и исправить ошибки Банту -- американцу, приятелю Эдика Брутта, моего соседа по отелю. Ошибок было не так много, в основном, он пропускал артикли, поэт-католик Алешка. После содеянного, после работы тяжкой он хотел отдохнуть. Отдых в его понимании -это выпивка.

Я повел его в мой любимый магазин на 53-й улице между Первой и Второй авеню, и там мы купили ром с Ямайки -- именно то, что я хотел уже с неделю. Он тоже хотел ром, ему и мне хотелось испытать ромовые вкусовые ощущения. Мы не были алкоголиками, ни хуя подобного, хотя, как увидите, напились в конце концов. Еще он купил для себя соды, и совместно мы приобрели два лимона и направились в мой отель.

Пришли. Сели у окна. Был вечер, пятичасовое закатное солнце освещало мою каморку. Ром отливал желтым, серебрился и густо лежал в похабных грубых стаканах, принадлежащих Эдичке, неизвестно кем и когда принесенных. Время от времени мы отправляли его в глотки. Алешка закурил сигару, вытянув негнущуюся ногу, он наслаждался. Наслаждаясь, он сдвинул стул, стул задел за вилку, за провод, которым был включен в электросеть холодильник, и невидимое вредительство совершилось. Лужа воды была обнаружена спустя полчаса, пришлось ее вытирать, уже когда мы, прихватив остатки рома, собирались исчезнуть, отправиться в путь, на этом настаивал Алешка, шило было у него в жопе, не иначе, он хотел пойти к Паблик лайбрери и купить джойнтов.

Мы пошли. По дороге было мною обнаружено, что Алешка, несмотря на всю его наглость русского поэта, джойнт и употребить-то правильно не умеет. Оказалось, что тоненько закруженные сигаретки джойнтов он купил, раскрутил, смешал с обычным сигарным табаком и курил. Я долго и покровительственно смеялся над Алешкой. Конечно, было понятно теперь, почему марихуана не действовала на него, он жаловался на это все время.

-- Это же как слону дробинка, курить-то нужно именно эту тоненькую, уже готовую сигаретку, ни с чем не смешивая, мудило, -- сказал я ему, -провинциал московский, Ванька.

Мы, когда пошли, даже соду прихватили с собой. Купили у Паблик лайбрери на 42-й улице джойнты, на всякий случай, два у одного парня и два у другого, -если одна пара окажется некрепкой, то другая порция может быть лучше -- и стали решать, куда пойти. Он хотел затащить меня в отель " Лейтем" -- у меня же об этом отеле были херовые воспоминания, там мы жили, когда приехали с Еленой в Америку, в номере 532, до квартирки на Лексингтон, до трагедии или в самом начале трагедии, и мне не хотелось видеть свое прошлое.

Мне хотелось жить так, как будто я обрел сознание 4-го марта 1976 года, в день, когда я вселился в отель " Винслоу", а до этого ничего чтоб не было -темная яма и все, не было, не было. Алешка же тащил меня в то место, показать. Не хотел я идти к его другу -- саксофонисту длинноволосому Андрею, который только что приехал, не хотел оживлять свое прошлое, а он тащил. Ну что с ним было делать, упрямый, сука.

Я сказал ему, что там, в отеле " Лейтем", я был счастлив, я любил и ебал свою Елену, мы переворачивали всю постель, и помню, ебались во время выступления Солженицына, с включенным телевизором и его мордой на экране, ебались, и я хотел в этот момент кончить, но не мог, созерцая его в полувоенном френче, даже сладкая пипка моей девочки не могла меня заставить кончить. Ебались мы при Солженицыне, конечно, из озорства.

Когда ей надоело ебаться, тогда это уже началось, и она хотела смотреть телевизор, я разворачивал ее на нашей огромной отельной постели, за всю жизнь у нас не было такой постели, я разворачивал ее, подкладывал подушки, и она стояла на коленках и на руках, смотрела телевизионную передачу, обычно какие-нибудь ужасы и дьявольщину, она это любила, а я ебал ее сзади. Даже это, тогда начавшееся проявляться ее невнимание ко мне, не могло меня охладить, мне очень ее хотелось, хотя было уже четыре года, как мы делали с ней любовь, и, возможно, мне пора было остановиться и оглядеться. Я этого не сделал, а зря. Мне нужно было самому изменить наш уклад жизни, не дожидаясь, пока она изменит его насильственно. Я мог еще кого-то ввести, мужчину ли, женщину в наш секс, а я не догадался. Моя инертность, что поделаешь, у меня было много забот -- я работал за 150 в неделю в газете, вечерами писал статьи, надеялся еще что-то сделать на эмигрантском поприще и держался за свою семью в ее традиционном виде. Не сообразил Эдичка, а ведь она уже выясняла тогда осторожно, спрашивая: " А что бы ты сказал, если бы... " -- дальше следовало предложение, хихикающее предложение о ебущем ее мальчике, которого я, в свою очередь, ебу в попку, и всякие такие головоломные акробатические трюки. Какой я был мудак, это я-то, для которого, в сущности, не существовало запретов в сексе. Ведь за все разрешения, какие я ей бы дал, она еще больше бы меня любила, а так я потерял ее навсегда и безвозвратно. Впрочем, иногда мне кажется, что есть форма жизни, при которой я мог бы ее вернуть, но не как жену в старом смысле этого слова -это уже невозможно. Парадокс -- я, который хочет нового больше всего, сам оказался жертвой этих новых отношений между мужчиной и женщиной. За что боролись -на то и напоролись.

Алешка хотел, чтоб я пошел и чтоб я увидел место своего бывшего счастья и мог сравнить его с сегодняшним своим ничтожным положением. Что было делать, он уперся, а оставаться одному, мне, на которого уже свалилось почти пол-литра рома и что-то вроде тоски, никак не хотелось. Пришлось пойти.

Конечно, он жил в том же крыле, что и мы когда-то жили, и даже на том же этаже. Пришлось мне пройти и мимо двери 532. Андрей был с длиннющими волосами, в джинсах, с бородой, хуй скажешь, что он приехал из СССР, обо мне это тоже хуй скажешь. Мы прикончили ром, пришел еще один парень, здоровенный блондин из Ленинграда, поэт, тихий такой, стихи о КГБ и о сапогах пишет, формалистическое. На хуя он приехал сюда, в Америку, -- тоже неизвестно.

Эти двое больше отдавали предпочтение алкоголю, а джойнты выкурили мы с Алешкой, они только по разу затянулись. Алешка стал утверждать, что на него марихуана не действует ни хуя, а у самого язык заплетался.

Потом гуляющий барин Алешка решил, что ребятам мало выпивки, и мы решили пойти купить бутылку водки. Отправились все четверо и наскоро, по причине позднего времени, отыскали магазин с водкой, купили бутыль и купили в каком-то магазинчике кислой капусты и банку какого-то американского мясного продукта с подозрительным составом натрия и других солей на этикетке. Вернулись в отель, по дороге была пытка дверями лифта, моей отметинкой -- двумя буквами -- Э и Е, выцарапанными ключом как-то по пьянке, опять была пытка. " Фетишист несчастный! " -- прошептал я себе, кусая губы. Надо было себя приглушить.

Водку мы довольно быстро уничтожили, Андрей, кроме саксофона, имел с собой гитару, мы что-то пели, а потом Андрей-саксофонист довольно быстро опьянел и захотел спать. Поэт с пушком на лице отправился в свой номер, а мы с Алешкой, неудовлетворенные и малопьяные, вывалились из отеля, причем я, фетишист несчастный, старался делать это, закрыв глаза.

-- Хуля это -- бутылка водки на такую кодлу! -- сказал уныло Алешка.

Весь вечер платил он, впрочем, ему было один хуй -- платить или быть напоенному бесплатно кем-то. К его чести, понятие о частной собственности он имел слабое.

-- Пойдем, выпьем еще, -- сказал он.

-- Пойдем, -- сказал я, -- но ты пропьешься до копейки, если мы пойдем в бар. " Ликерсы" же все уже были закрыты по причине позднего времени.

-- Один хуй, -- сказал Алешка, -- денег никогда нет.

-- Слушай, -- сказал я ему, -- идем купим пива. Купим полдюжины, мы уже с тобой потребляли ром и водку и накурились. Думаю, пиво нас хорошо возьмет, должно взять. А стоить это будет от силы два с полтиной.

Он согласился. Пошли искать пиво. Нашли пиво. Он устал ходить, хотя виду не подавал. Гордый Алешка. Негнущаяся нога, что ни говорите, долгой и быстрой пешеходной практике не способствовала. Я предложил ему сесть где-то на улице и выпить.

Мы отыскали самый темный двор на пустыре позади вяло работающего паркинга, присели на шпалы или бревна и стали пить пиво.

Оно и вправду было неплохо. Неподалеку был Бродвей и где-то рядом Алешкин дом, я было подумал об этом, но потом мне расхотелось ориентироваться. Мы говорили не то о паркинге и его автомобилях, я уже не помню, а может быть, не помнил и тогда. Полупьяная беседа двух поэтов, что может быть бессвязнее. Помню только, что состояние было умиротворенное -- шарканье подошв с Бродвея, ночная относительная прохлада, холодное пиво -- благо американской цивилизации, все это создавало атмосферу причастности и нашей к этому миру.

Мы сидели и пиздели. Я вообще разлегся, как у себя дома, у меня такое свойство есть. Алешка был счастлив, во всяком случае, таким казался.

И тут появился идущий от паркинга к нам человек. Подошел. Черный, в обносках, в чем-то мешковатом. Светло-зеленые помоечные брюки в луче света. Закурить, сигарету просит.

-- Нет сигарет, -- говорит Алешка, -- кончились. Хочешь -- дам денег -пойди купи. -- И дает ему доллар. Он -- Алешка -- любит повыебываться. Доллара ему не жалко, ради выебона он последнее отдаст.

Мужик этот черный взял доллар: " Сейчас, -- говорит, -- приду, принесу сигарет", -- и ушел в черный провал Бродвея.

-- Мудак, -- говорю Алешке, -- зачем доллар дал, это даже неинтересно, лучше б мне дал.

-- А хуля, -- смеется Алешка, -- психологический тест.

-- Вот мне жрать завтра нечего, мой чек придет из вэлфера только через четыре дня, а ты, сука, тесты устраиваешь, ученый хуев, Зигмунд Фрейд.

-- Придешь ко мне -- пожрешь, -- говорит Алешка. Так мы переругивались, когда минут через десять появляется этот черный.

-- Ни хуя себе, -- сказал я, -- честный человек в районе 46-й улицы и Бродвея. Что-то нехорошее произойдет вскоре. Плохая примета.

-- Я тебе что говорил, -- смеется Алешка.

Сел черный, сигарету закурил. Алешка ему банку пива сует. Разговаривают они с Алешкой на серьезные темы.

А я уже ни хуя не соображаю. Пиво свое дело сделало. Искоса на черного поглядываю -- окладистая борода, бродяжьи тряпки. Отчего и почему, но вернулось в меня ощущение Криса. И даже не сексуальное, а именно быть в отношениях захотелось, идти куда-то, хоть на темное дно, на что угодно, но прицепиться к этому мужику и вползти в мир за ним. " Ушел от Криса, мудак, исправляй теперь ошибку! " -- говорил я себе.

Проблемы ебли у меня тогда не было. Пусть вяло и хуево, но я ебался с Соней, в предвкушении этого вялого действа у меня еле-еле стоял мой бедный хуй. Соня была еврейская девушка, то есть русская, эти люди были мне известны, мне нужно было, чтоб меня мучили, а она, бедная девочка, этого делать не умела. Я нового мира хотел, жить половинчатой жизнью мне надоело. И не русский, и никто...

-- Как тебя зовут? -- сказал я, пересаживаясь к этому мужику.

-- Он же тебе представился, когда подошел, ты ни хуя не слышишь, -- сказал Алешка. -- Он же сказал, что его зовут Джонни.

Джонни широко улыбался. " Ты хороший парень, Джонни", -- сказал я и погладил его по щеке. Это мои блядские приемы. Алешка не удивился. Я ему о Крисе рассказывал. Он только любопытствует, Алешка, он не удивляется.

Мы сидели, разговаривали. Алешка переводил то, что я по пьяному состоянию или забыл или не знал.

-- Бродяга он, не бродяга, хуй его знает, -- сказал Алешка, -- темный человек. Ну, да наше дело маленькое, нам с ним не детей крестить, попиздим по-английски, все практика. Ты бы, кстати, больше говорил сам -- Лимонов, хуля ты меня как переводчика используешь, сколько можно к няньке обращаться.

-- Тебе хорошо, -- сказал я Алешке, -- ты десять лет в институтах учился, умным не стал, но хоть язык выучил. Я же в школе французский учил.

-- Так ты и французского не знаешь, -- сказал Алешка.

-- Забыл я его, еб твою мать, а в свое время страницами почти без словаря книжки французские читал.

-- Не ври, не ври, Лимонов, -- сказал Алешка.

-- Айм верисори, Джонни, -- сказал я.

-- Итис о'кей, итис о'кей! -- закивал Джонни, улыбаясь.

Бесконечное количество улыбок. И Алешка улыбался, и Джонни, все улыбались в темноте, и было видно. Потом что-то произошло. Кажется, я положил свою голову на плечо Джонни. Зачем? Черт его знает.

От его одежды даже как будто пахло чем-то затхлым. По идее он не должен был мне нравиться. Но он же был, сидел рядом, уходить не собирался, значит, я должен был с ним что-то сделать. Я своими прикосновениями, проще говоря, приставаниями удивлял его. Но он был воспитанный, где и кем -- неизвестно. Может, он считал, что у русских так принято, может быть, они все такие. Многих ли русских он видел за свою жизнь бродвейского бродяги, или хуй его знает, кем он был, может, самым мелким зверьком на Бродвее, шестеркой, которая бегает проституткам за джинджареллой или хат-догами, ну, я не знаю, едят ли они хат-доги и бегает ли кто покупать для них эти хат-доги, это я так говорю, наугад.

-- Алеш, я хочу его выебать, -- сказал я Алексею.

-- Грязный ты педераст, Лимонов, я думал, у тебя несерьезно это все, а ты, выходит, настоящий грязный педераст, -- сказал Алешка насмешливо.

Это не было обидно, это же был юмор, я засмеялся и сказал:

-- Угу, я грязный педераст и вступил в китайскую компартию, и покончил с собой, повесился, и меня содержат две черные проститутки, они стоят здесь по соседству на Бродвее, милые девочки, и еще... я агент КГБ в чине полковника.

Это все я перечислил Алешке, зловредные слухи обо мне. Часть слухов пришла из Москвы, мне написали ребята, часть распространяется здесь. В русских книгах часто можно встретить о том или ином поэте или писателе, что его " затравили", охотничий, знаете, термин, употребляется для обозначения долгой погони и убийства какого-нибудь дикого зверя. Со мной этот номер не проходит. Я ни во что не ставлю русскую эмиграцию, считаю их последними людьми, жалкими, нелепыми, хуже этого Джонни, посему слухи мне смешны, более того, я радуюсь им как ребенок, следуя заветам подлеца и негодяя, но блестящего, самого жестокого поэта современной России -- Игоря Холина: " Что б ни говорили, лишь бы говорили".

-- Я грязный педераст, Алешка, -- говорю я. -- Слушай, возьми нас к себе, ты же что-то заикался, что сегодня твои деятели искусства оба уехали в Филадельфию.

-- Это не точно, -- сказал Алешка, -- ты что, собираешься ебаться с ним в моем доме?

-- Дом! Эту грязную вонючую парную дыру ты называешь домом. Да, я хочу ебаться с этим парнем на кровати твоего скрипача, а потом перейти на кровать клоуна.

-- Хорошо, пойдем, -- сказал Алешка, -- только не ебите потом меня.

-- Не будем, -- сказал я. -- Ты меня не возбуждаешь совершенно. Мне русских поэтов ебать малоинтересно.

-- А может, он и не педераст совсем? -- сказал Алешка, с сомнением поглядев на Джонни.

-- Сейчас проверим, -- сказал я, приподнявшись с плеча Джонни, обнял его и, прошептав ему на ухо: " Ай вонт ю, Джонни! ", поцеловал его в губы. Губы у него были большие, и он, не проявив ни малейшего смущения, ответил мне. Целоваться он умел. Куда лучше, чем я, он это делал. Правда, это ничего не значило, но раз он шел на это, на поцелуи, значит, был согласен и на остальное.

-- Подойдет, -- сказал я Алешке, -- пойдем. Я сказал Джонни, что он пойдет с нами. Тот не выразил ни малейшего нежелания, и я, обняв его, пошел с ним впереди, все более затягиваемый в поцелуи, тем более, что курение и выпитое давали себя знать все отчетливее. Инкубационный период кончился, и началось бурное развитие болезни. Мы шли и целовались, а сзади хромал Алешка, и я пьянел, дурнел и от притворства и юмора перешел в настоящее дурманное расслабленное состояние. Хотелось мне просто кого-то, не конкретно Джонни, но он же был рядом. Алешка время от времени комментировал пару -- меня и Джонни -- замечаниями, вроде:

-- Ну и педераст же ты, Лимонов!

Или:

-- Ребята бы московские тебя увидели!

-- А Губанов сам педераст! -- сказал я ликующе. -- Как-то я с ним взазос целый вечер целовался.

В конце концов мы пришли. Очевидно, был уже час ночи. Пришлось войти в эти облака пара, и войдя я тут же увидел две пары глаз, испуганных и охуевших. Деятели искусства лежали на своих кроватях, лицом к двери, и были потрясены приходом Лимонова с черным любовником. Я решил их убить и, обняв Джонни, вступил с ним в долгий томительный поцелуй. Деятели искусства были ни живы ни мертвы. Каждому было за сорок, они не были к этому подготовлены -- ни клоун, ни музыкант.

Я сказал Алешке: " Хуево, ночлег не состоится, дай нам хоть пива, да мы с Джонни пойдем". Мы присели с Джонни на стул, вернее, сел он, а я уселся к нему на колени на глазах изумленных зрителей, и Алешка дал нам пива.

Пиво принадлежало музыканту, он имел всегда запас в пару дюжин пива, и Алешка попросил его о займе пива. Тот дал, он все бы отдал, только бы не видеть бесконечно целующегося с черным парнем Лимонова. Страшное зрелище для русского музыканта или клоуна.

Потом мы ушли с Джонни. Алешка остался, спать лег. Я предлагал ему уйти с нами, но он сказал: " Вы будете ебаться, а я что буду делать? " Он был прав, и мы ушли одни.

Далее начинается долгое ночное хождение мое вместе с Джонни по Бродвею, Восьмой авеню и прилегающим улицам, от 30-х до 50-й. Я не знаю, для меня до сих пор остается загадкой, почему он не пошел со мною сразу ебаться, и что он делал, останавливаясь иной раз с какими-то людьми, разговаривая с ними, подходя к проституткам и рабочим всяких ночных заведений, не знаю. Делал он какое-то мелкое свое дело, занимался этим до самого рассвета, ему что-то давали в руку, может, это были монеты, я не знаю, мне видно было, что выражение лиц беседующих с ним людей было презрительным и брезгливым. Один раз какой-то молодой и красивый черный, ярко одетый, очевидно, пимп-сутенер -- его даже толкнул. Он был последний человек в этом мире, мой Джонни, а я был его дружок.

Я сразу понял, что он последний человек. Другой на моем месте ушел бы, плюнул, тем более, что возбуждение пропало, секс улетучился, было только дурманно-алкогольное состояние, но так сделал бы другой, но не я. Я считал, что я должен ходить с ним везде по его странным делам, ждать его и быть этому последнему человеку, подонку, одетому в грязные тряпки, другом. Один раз он даже бросил меня, и меня пытался за что-то поколотить огромный толстый черный мужик из блядского заведения на углу Восьмой авеню и, кажется, 43-й улицы. Я не помню, да и не понял, в чем там было дело, чем я ему досадил, но я терпеливо выслушал его бурлящую речь, малоотчетливую и злую, и когда он полез на меня с кулаками, я, понимая, что драться мне здесь ни к чему, просто попытался не натыкаться на кулаки, оттолкнуть здоровилу. Это удалось мне, но не совсем. Отброшенный его массой, я отлетел к стенке. Я не ушибся, не упал, вокруг галдели... И только тогда ко мне подошел Джонни и вскользь сказал мне, что мне лучше уйти. Я ебал эти удовольствия. Я ушел спокойно, я же говорю, что терять мне было не хуя, я же говорю, я смерти даже искал, что мне потасовок бояться. Не очень осознанно, но искал.

Джонни в эту ночь бросал меня порой надолго, и у меня не раз возникало подозрение, что он хочет от меня отвязаться. Где-то часа уже в четыре ночи он втиснулся в толпу черной молодежи на 42-й улице, между Бродвеем и Восьмой, и старался что-то у них выпросить. Его кое-кто гнал.

Я же сидел у стены на корточках и наблюдал за молодежью и за Джонни. Мне было грустно. И эти не принимали меня в игру. Я отдал бы в тот момент все, чтобы иметь черную кожу и стоять среди них своим.

Я вспомнил свой провинциальный Харьков, хулиганов-друзей, наших разбитных и разряженных девочек, конечно, не так разряженных, не те возможности, но тоже вызывающих, молодых и вульгарных, как эти черненькие милые девицы. Там, в своем городе, я был на месте. Все знали Эда. Знали, на что он способен. Знали, что я торгую по дешевке ворованными контрамарками -- так назывались билетики для входа на танцплощадку, где играл оркестр, что делю выручку с немкой-билетершей, неплохой был бизнес. За вечер я зарабатывал треть или половину месячной зарплаты хорошего рабочего -- танцплощадка была большая. Все знали, что я не прочь украсть где что плохо лежит, и магазин возле проходной завода " Серп и молот" ограбил я.

Народ знал мою девицу Светку, мне тотчас в тот же вечер доносили, если видели ее на другой танцплощадке с другим парнем, и тогда я шел, оставив торговать вместо себя какого-то парня, к гастроному, покупал с другом по бутылке красного крепкого, выпивал его прямо на улице, порой проделывал эту операцию два-три раза, после, распродав все контрамарки, шел к дому Светки и ждал ее. Я сидел во дворе, разговаривал с татарскими братьями -- боксерами Епкиными, и ждал Светку. Когда она появлялась, я бил ее, бил того, кто шел с ней, братья Епкины, любившие и Светку, и меня, вмешивались, стоял шум и крик, потом мы мирились и шли к Светке. Мать ее была проститутка и любительница литературы. Она очень ценила мой, семнадцатилетнего парня, дневник, который я по просьбе Светки давал ей читать. Наш роман она поощряла, а мне предрекала будущее литератора. К сожалению, она оказалась права.

Светка была очень милая девочка, красивая, но подлая. Любила модные тогда крахмальные нижние юбки и пышные платья. Жила она в квартире 14 и было ей 14 лет. С мужчинами она жила с 12 лет, изнасиловал ее как-то друг покойного тогда уже отца-алкоголика. Светка этим обстоятельством, как ни странно, гордилась, была она натурой романтической. Кроме высокого роста, маленького кукольного личика, длинных ног и почти полного отсутствия грудей, Светка обладала удивительной способностью доводить меня до безумия. Наш с ней роман насчитывал множество происшествий -- она бегала топиться к пруду, я резал ее ножом, уезжал от нее на Кавказ, плакал у нее в подъезде и так далее... Это была как бы репетиция Елены.

Так вот, возле своей танцплощадки, в толчее молодежи, в основном молодежи преступной, такой у нас был район, я чувствовал себя прекрасно. В нашем районе были дома, где все мужское население сидело в тюрьмах. Сидели отцы, сидели старшие братья, потом сидели младшие -- мои сверстники. Я мог бы вспомнить с десяток фамилий ребят, приговоренных в свое время к высшей мере наказания -расстрелу. А число парней, приговоренных к 10 и 15 годам и вовсе было значительным.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.