Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Лимонов Эдуард 2 страница



-- Дела, -- говорю я, -- дела ждут.

Сорванные с мест, без привычного окружения, без нормальной работы, опущенные на дно жизни люди выглядят жалко. Как-то я ездил на Лонг Бич купаться с яростным евреем Маратом Багровым, этот человек умудрился выйти на контрдемонстрацию против демонстрации за свободный выезд евреев из СССР, идущей по 5-й авеню. Вышел он тогда с лозунгами " Прекратите демагогию! ", " Помогите нам здесь! ". Так вот мы ехали на Лонг Бич, Марат Багров вел машину, которую у него на следующий день украли, а бывший чемпион Советского Союза по велосипедному спорту Наум и я были пассажирами. Компания ехала в гости к двум посудомойкам, работающим там же, на Лонг Бич, в Доме для синиор ситизенс. Едва заглянув в полуподвальные комнаты, где жили посудомойки, один бывший музыкант, другой -- бывший комбинатор и делец, специалист по копчению рыбы, я влез через ограду на пляж, чтоб не платить два доллара.

Чайки, океан, туман соленый, похмелье. Я долго лежал один, не понимая, в каком я мире. Позднее пришли Багров и Наум. " Ебаная эмиграция! " -- все время говорил 34-летний бывший чемпион.

-- Когда я только приехал в Нью-Йорк, я пошел, чтобы купить газету, купил " Русское дело", и там была твоя статья. Она меня как молотком ударила. Что я наделал, думаю, на хуя я сюда приехал?

Он говорит и роет в песке яму. " Ебаная эмиграция! " -- его постоянный рефрен. Он работал уже в нескольких местах (на последней работе он ремонтировал велосипеды) и устроил вместе с двумя другими рабочими -пуэрториканцом и черным -- забастовку, требуя одинаковой оплаты труда. Одному из них платили 250 в час, второму -- 3 и третьему -- 3. 50.

-- Босс вызвал черного и, когда тот пришел, сказал: " Ты почему не работаешь, сейчас ведь рабочее время", -- говорит Наум, продолжая механически копать яму. -- Черный сказал боссу, что у него визит к доктору, потому он сегодня раньше ушел. Потом он спросил пуэрториканца -- почему он ушел с работы раньше. Тот тоже испугался и сказал, что ему сегодня нужно в сошиал-секюрити. А я спросил босса, почему он не платит всем нам поровну, ведь мы работаем одинаково... -- Наум горячился. -- Черного он уволил, сказал -- можешь идти. А я ушел сам, теперь работаю сварщиком -- свариваю кровати, это очень дорогие модельные кровати. Я свариваю один раз, потом стачиваю шов, если на нем нет дырочек, раковин -- хорошо, если есть, завариваю опять и опять стачиваю. Прихожу -- вся голова в песке...

Живет Наум на Бродвее, на Весте, там отель тоже вроде нашего, туда поселяют евреев. Я не знаю, какие там комнаты, но место там похуже, куда более блатное.

-- Ебешься со своей черной? -- спрашивает его Багров деловито.

-- С той уже не ебусь, -- отвечает Наум, -- совсем обнаглела. Раньше пятерку брала, теперь 7. 50. Это еще ничего бы, но однажды стучит ночью в два часа, я пустил -- давай, говорит, ебаться. Я говорю -- давай, но бесплатно. Бесплатно, говорит, не пойдет. Я говорю -- у меня только десятка и больше денег нет. Давай, говорит, десятку, я тебе завтра сдачу принесу и бесплатно дам. Поебались и пропала на хуй на неделю. А у меня денег больше не было. Пришла через неделю, и деньги вперед требует, а о сдаче молчок. Иди, говорю, на хуй отсюда. А она вопит: " Дай два доллара, я сюда к тебе поднялась, мне портье дверь открывал и на лифте поднял, я ему два доллара пообещала за то, что пустил".

-- И ты дал? -- с интересом спрашивает Багров.

-- Дал, -- говорит Наум, -ну ее на хуй связываться, у нее сутенер есть.

-- Да, лучше не связываться, -- говорит Багров.

-- Ебаная эмиграция! -- говорит Наум.

-- Воровать надо, грабить, убивать, -- говорю я. -- Организовать русскую мафию.

-- А вот напиши я им письмо, -- не слушая меня говорит Багров, -- в Советский Союз, ребята так ни хуя не поймут. У меня приятель есть, спортивный парень, все мечтал на Олимпийские игры поехать. Вот напишу я ему, что я на своей машине ездил на Олимпийские игры в Монреаль -- он же так завидовать будет. И еще не работая в Монреаль ездил, на пособие по безработице.

-- Хуй ты ему объяснишь, что при машине и Монреале здесь можно в страшном говне находиться, это невозможно объяснить, говорит Наум. -- Ебаная эмиграция!

Да, не объяснишь. И он если б приехал, ему бы не до Монреаля было, тоже в говне сидел бы. Машина что, я за нее полторы сотни заплатил. Хуйня.

Закончив купание (причем они, взрослые мужики, как дети кувыркались в волнах, чего я, Эдичка, долго не выдержал), когда солнце уже садится, мы идем последние с пляжа, судача о том, что в Америке мало людей купается и плавает, большинство просто сидит на берегу или плещется, зайдя в воду по колено, в то время, как в СССР все стремятся заплыть подальше, и ретивых купальщиков вылавливают спасательные лодки, заставляя плыть к берегу.

-- В этом коренное отличие русского характера от американского. Максимализм, -- смеясь, говорю я.

Мы идем к посудомойкам и в комнате одного из них устраиваем пир. Пир посудомоек, сварщика, безработного и вэлферовца. Еще несколько лет назад, соберись мы вместе в СССР, мы были бы: поэт, музыкант, спортсмен (чемпион Союза), миллионер (один из посудомоек -- Семен -- имел около миллиона в России) и известный на всю страну тележурналист.

-- Менеджер сегодня весь день за нами наблюдал, он знал, что у нас гости, потому мы сегодня уперли меньше, чем всегда, пожрать, -- оправдываются посудомойки.

Мы жрем прессованную курицу, оживленно беседуем, наливаем из полугаллоновой бутылки виски, мы торопимся, уже стемнело, а нам ехать в Манхаттан.

Музыкант работает здесь, чтобы скопить денег на билет в Германию, он хочет попробовать еще один вариант, может, там лучше. Его скрипка стоит в углу, заботливо укутанная поверх футляра в тряпки. Вряд ли мойка посуды способствует улучшению скрипичной техники. Вообще музыкант не совсем уверен, что он хочет в Германию. Есть у него и параллельное желание устроиться на либерийское судно матросом, а кроме того, он поехал бы в Калифорнию.

Как красочный показ того, что нас ожидает в будущем, появляется коллега посудомоек -- старик украинец. Он получает за ту же работу 66 долларов чистыми в неделю.

-- Он безответный, вот его босс и обдирает, как хочет, к тому же, он уже старый, так быстро, как мы, не может работать, -- говорят посудомойки прямо при старике, нисколько его не стесняясь. Он смущенно улыбается.

Мы покидаем гостеприимных посудомоек и при все время понижающейся температуре воздуха отправляемся по прелестным американским дорогам в Нью-Йорк. Едем, злимся, ругаемся, хорохоримся, но скоро расстанемся, и каждый очутится с самим собой.

Отель " Винслоу". Я поселился здесь как будто на месяц, чтобы успокоиться и оглядеться, впоследствии я собирался снять квартиру в Вилледже или лофт в Сохо. Теперь моя собственная наивность умиляет меня. 130 -- вот все, что я могу платить. На такие деньги можно поселиться разве что на авеню Си или Ди. В этом смысле отель " Винслоу" -- находка. Все-таки центр, экономия на транспорте, везде хожу пешком. А обитатели, ну что ж, с ними можно не общаться.

Когда я пытался заставить себя спать с американской женщиной Резанной, это была часть разработанной мною программы вползания в новую жизнь, я возвращался домой очень поздно: в два, в полтретьего ночи. Иной раз у отеля стояли такси. В них восседали на водительских местах отельные постояльцы.

-- Как дела? -- спрашивал я.

-- Да уже 32 доллара, -- говорил мне обритый наголо человек, которого я знаю, но не помню, как его зовут. -- Сейчас люди из кабаков будут возвращаться -- стану развозить.

Подъезжает еще одно такси. Водители жалуются друг другу на отсутствие клиентов.

Одно время идти работать в такси было у них модно. Теперь мода немножко проходит. Во-первых, одного русского таксиста убили, это не очень-то приятно знать, когда сам работаешь в такси, кроме того, двоих парней из нашего отеля уволили за опоздание в парк.

Есть в нашем отеле и интеллигентные люди. Эдик Брутт, например, вегетарианец, и все время читает -- пополняет свое образование. Он читает " Античную лирику" и Омара Хайяма, читает произведения Шекспира и " Китайскую философию", разумеется, по-русски. У Эдика, доброго тихого парнишки с усами, есть американский друг -- высокий человек лет сорока, знающий много языков, в остальном он похож на Эдика -- с женщинами не общается, живет в свои сорок лет вместе с мамой. Этот американец по фамилии Бант часто возит Эдика куда-то слушать орган. Культурное развлечение. Я бы не высидел пяти минут. Эдику нравится. Уважаю.

Эдик был в Москве кинооператором или ассистентом кинооператора. Эдик живет тихо, кормит всех, кто приходит, дает деньги взаймы, последний доллар отдаст, и получает вэлфер.

Другой интеллигент из нашего отеля -- высокий, белокурый человек 33 лет -поэт Женя Кникич. Как видите, фамилия у него типично ленинградская -изощренная. По специальности он филолог, защитил диссертацию на тему " Село Степанчиково и его обитатели" Достоевского с точки зрения странности". Он варит в своей каморке, которая выходит в темный колодец двора, почки или сосиски, на кровати у него сидит некрасивая американская девочка, которая обучает его английскому, на стенах развешаны бумаги с написанными по-английски выражениями вроде " Я хочу работать". Это не соответствует действительности, Женя не очень хочет работать, он старается сейчас получить вэлфер. " Я серьезный ученый", -- говорит он мне. Я думаю, он серьезный ученый, почему нет, только он и я понимаем, что его профессия серьезного ученого, специалиста по Гоголю и Достоевскому, преподавателя эстетики никому тут на хуй не нужна. Тут нужны серьезные посудомойки, те, кто без всяких литературных размышлений будут выполнять черную работу. В литературе тут своя мафия, в искусстве -своя мафия, в любом виде бизнеса -- своя мафия.

В русской эмиграции -- свои мафиози. Белокурый Женя Кникич не был готов к этому, как и я. Как и я в свое время, Женя работал в газете " Русское дело" у одного из главных мафиози русской эмиграции -- у Моисея Яковлевича Бородатых. Мафиози никогда не подпустят других к кормушке. Хуя. Дело идет о хлебе, о мясе и жизни, о девочках. Нам это знакомо, попробуй пробейся в Союз писателей в СССР. Всего изомнут. Потому что речь идет о хлебе, мясе и пизде. Не на жизнь, а на смерть борьба. За пезды Елен. Это вам не шутка.

Иногда мной овладевает холодная злоба. Я гляжу из своей комнатки на вздымающиеся вверх стены соседствующих зданий, на этот великий и страшный город и понимаю, что все очень серьезно. Или он меня -- этот город, или я его. Или я превращусь в того жалкого старика-украинца, который приходил к моим приятелям посудомойкам на наш пир, к униженным и жалким, он -- еще более униженный и жалкий, или... Или подразумевает победить. Как? А хуй его знает как, даже ценой разрушения этого города. Чего мне его жалеть -- он-то меня не жалеет. Совместно с другими, не я же один такой. Во всяком случае, никогда мой труп глупой деревяшкой не вынесут из отеля " Винслоу".

Страшная серьезность, какая-то пронзительность моего положения при первом пробуждении утром охватывает меня, я вскакиваю, пью кофе, смываю с себя сонные обрывки каких-то жалких русских песен и стихов, еще какой-то русской бредятины и сажусь к своим бумагам -- то ли это английский язык, то ли то, что я пытаюсь написать. И я все время гляжу в окно. Эти здания подогревают меня. Ебаные в рот! Здесь я стал много ругаться. " Вряд ли мне удастся проявиться в этой системе", -- думаю я, с тоской предвкушая длинный и трудный путь, но нужно попробовать.

... Самая дешевая пища, не всегда вдоволь, грязные комнатки, бедная, плохая одежда, холод, водка, нервы, вторая жена сошла с ума. Десять лет такой жизни в России, и теперь все сначала -- где ж, еб твою мать, твоя справедливость, мир? -- хочется мне спросить. Ведь я десять лет работал там изо дня в день, написал столько сборников стихотворений, столько поэм и рассказов, мне удалось многое, я образ определенный русского человека в своих книгах сумел создать. И русские люди меня читали, ведь купили мои восемь тысяч сборников, которые я на машинке за все эти годы отпечатал и распространил, ведь наизусть повторяли, читали.

Но я увидел однажды, что там дальше не поднимусь, ну Москва меня читает, да Ленинград читает, да еще в десяток городов сборники мои попали, люди-то меня приняли, да государство-то не берет, сколько можно кустарными способами распространяться, до народа-то не доходит то, что делаю, горечь-то в душе остается, что какого-нибудь Рождественского миллионными тиражами тискают, а у меня ни стихотворения не напечатали. Заебись вы, думаю, со своей системой, я у вас на службе с 1964 года, когда из книгонош ушел, не состою. Уеду я от вас на хуй со своей любимой женой, уеду в тот мир, там, говорят, писателям посвободней дышится.

И приехал сюда. Теперь вижу -- один хуй: что здесь, что там. Те же шайки в каждой области. Но здесь я еще дополнительно проигрываю, потому что писатель-то я русский, словами русскими пишу, и человек я оказался избалованный славой подпольной, вниманием подпольной Москвы, России творческой, где поэт -- это не поэт в Нью-Йорке, а поэт издавна в России все: что-то вроде вождя духовного, и с поэтом, например, познакомиться там -- честь великая. Тут поэт -- говно, потому и Иосиф Бродский здесь, у вас, тоскует в вашей стране, однажды придя ко мне на Лексингтон еще, говорил, водку выпивая: " Здесь слоновью кожу надо иметь, в этой стране, я ее имею, а ты не имеешь". И тоска была при этом в Иосифе Бродском, потому что послушен он стал порядкам этого мира, а не был послушен порядкам того. Понимал я его тоску. Ведь он в Ленинграде, кроме неприятностей, десятки тысяч поклонников имел, ведь его в каждом доме всякий вечер с восторгом бы встретили, и прекрасные русские девушки Наташи и Тани были все его: потому что он -- рыжий еврейский юноша -был русский поэт. Для поэта лучшее место -- это Россия. Там нашего брата и власти боятся. Издавна.

А другие ребята, мои друзья -- те, кто в Израиль поехали, какими националистами, уезжая, были! Думали, там, в Израиле, приложение найти уму, таланту, идеям своим, считая, что это их государство. Как же, хуя! Это не их государство. Израилю не нужны их идеи, талантливость и способность мыслить, нет, не нужны, Израилю нужны солдаты, опять, как в СССР, -- ать, два, повинуйся! Ведь ты еврей, нужно защищать Родину. А нам надоело защищать ваши старые вылинявшие знамена, ваши ценности, которые давно перестали быть ценностями, надоело защищать " Ваше". Мы устали от Вашего, старики; мы уже сами скоро будем стариками, мы сомневаемся, следует ли, нужно ли. Ну вас всех на хуй...

" Мы". Хотя я мыслю себя отдельно, я все время возвращаюсь к этому понятию " мы". Нас здесь уже очень много. Так вот, нужно признать это, среди нас довольно много сумасшедших. И это нормально.

Постоянно трется среди эмигрантов некто Леня Чаплин. По-настоящему он не Чаплин, у него запутанная еврейская фамилия, но еще в Москве он был заочно влюблен в младшую дочку Чаплина и в честь ее взял себе псевдоним. Когда упомянутая дочка вышла замуж, у Лени был траур, он пытался отравиться. Я его знал в Москве и единожды был у него на дне рождения, где, кроме меня, был только один человек -- полунормальный философ Бондаренко, идеолог русского фашизма, подсобный рабочий в винно-водочном магазине. Меня поразила узкая, как трамвай, Ленина комната, все стены ее были оклеены в несколько слоев большими и малыми великими людьми нашего мира. Там были Освальд и Кеннеди, Мао и Никсон, Че Гевара и Гитлер... Более безумной комнаты я не видел. Только потолок был свободен от великих людей. Одни великие головы наклеивались на другие, слой бумаги был толщиной в палец.

Теперь Леня, после пребывания в различных штатах Америки и, как говорят злые языки, в нескольких штатных психбольницах, живет в Нью-Йорке и получает вэлфер. Использует он свое пособие своеобразно. Всю сумму -- около 250 долларов -- он откладывает. Он собирается в будущем путешествовать, а может, поступит в американскую армию. Ночует он у друзей, а питается... Из мусорной корзины на улице он вынимает то кусок пиццы, то еще какую-то пакость. При этом он неизменно произносит одну и ту же фразу " Курочка по зернышку клюет".

С этим сумасшедшим Леней, который интеллигентный все-таки юноша, и Ницше в свое время почитывал, и какие-то буддийские притчи о трех слонах писал, мы в некотором роде родственники. Племянница моей второй жены Анны Рубинштейн была его первой женщиной. Блудливая Стелла, у которой, по выражению одного моего давнего знакомого, " по пачке хуев в каждом глазу", выебала длинного шизоидного Леню. Мой родственничек пожил уже и в Израиле до Америки.

Леня всегда у кого-нибудь сидит и что-то жует, порой заходит он и к моему соседу Эдику Брутту.

-- Что, еб твою мать, -- говорю я ему, -- опять сплетни какие-то принес, все шляешься, пиздюк! Здоровый лоб, сидел бы дома, писал бы что-нибудь, работал. -- говорю я.

-- Какой ты грубый стал, Лимонов, -- говорит бородатый и гололобый Леня, одетый в рваные джинсы. Он меня немного боится. Даже форма его головы и сутулость высокой фигуры свидетельствуют, что он сумасшедший от рождения. Я не вижу в этом особого греха или несчастья, я только весело констатирую факт.

Совсем другая форма безумия поселилась в Сашеньке Зеленском. Этот тихоня с усами известен среди нас тем, что у него гигантская для эмигранта сумма долгов. Он нигде не работает, никаких пособий не получает и живет исключительно в долг. На стене его студии, которую он снимает не где-нибудь, а на 58-й улице за 300 долларов в месяц, красуется гордая надпись. " Мир -- я должен тебе деньги! "

Зеленский окончил в Москве институт международных отношений. Папа его был какой-то шишкой в журнале " Крокодил". Приехав в Америку, Саша вначале работал экономистом по морским перевозкам, это его профессия, и так как он знает английский язык, то его взяли по специальности. Он там довольно прилично зарабатывал, но его безумие, естественно, в нем шевелилось и требовало жертв, воплощения. Саша решил, что он великий фотограф, хотя в СССР он никогда не снимал. Думаю, фотографию тощий и похожий на помесь двух русских писателей -Белинского с Гоголем, Саша выбрал потому, что с этой " модной" профессией, по его мнению, легче всего заработать деньги. Если бы он решил, что он фотограф и при этом снимал, трудился, пытался, искал, все было бы ничего, и это называлось бы просто " фанатизм". Но дело серьезнее, он ничего не снимает, ничего не умеет и развивает бешеную деятельность по займу все новых и новых сумм. Новые займы наползают на старые... Это единственное, что он умеет делать. Как ему удается? Не знаю. Может, он надевает тюбетейку и идет в синагогу. Так делают многие...

Сколько у него долгов? Не знаю. Может быть, 20 тысяч. Он звонит людям, которых он один раз в жизни видел, и просит денег, и очень обижается, когда ему отказывают. За свою студию он не платил уже громадное количество времени; как его до сих пор не выгнали, я не знаю. Он перебивается с хлеба на воду, худ, как скелет, но работать почему-то не идет. Одно время он работал официантом в " Биф-Бургере" на 43-й улице, но по прошествии короткого времени его выгнали.

У него тоненький голосок, стоптанные башмаки и дырявые джинсы. Раньше он еще имел хуевую привычку вместе с Жигулиным, тоже мальчишкой-фотографом, живущим этажом ниже, ругать вслух для собственного успокоения прославленных фотографов. " Хиро? -- Говно. Аведо -- старый халтурщик... " Мелькали имена. Зеленский и Жигулин знали, как надо делать шедевры, но почему-то их не делали. Сейчас они чуть поутихли.

В настоящее время Сашенька Зеленский ждет свою мамочку из Москвы, которую он крепко любит. Бывшее у него некоторое время назад дикое состояние, когда Жигулин говорил мне о нем: " Помяни мое слово -- он обязательно повесится", -он тогда никого не пускал к себе и сидел, запершись, в вечном полумраке своей ободранной студии (единственное, что в нем было от фотографа -- студия), прошло. Скоро приедет мамочка, и усатый Сашенька с дурным глазом (в его глазе есть что-то конское, этакий с поворота вывернутый на вас подозрительный глаз, в нем всегда подозрение, в Зеленском), может быть, заставит мамочку работать, а сам будет конструировать очередной проект кольца, дизайн кольца, каковой проект будет носить и предлагать в ювелирные магазины. Время от времени ко мне, к человеку, который много в своей жизни шил, чтобы иметь кусок хлеба, Зеленский обращается с просьбой сшить по его проекту, который он тщательно скрывает, какую-то дизайнерскую рубашку. Я говорю ему, чтобы он купил материал и принес свой проект, я ему тотчас и сошью. Это тянется уже второй год, и никогда он не купит материал и не принесет проект, потому что имя всем его неоконченным затеям одно -- безумие. Не такое, когда, хватаясь за решетку, орут и брызгают слюной. Нет, тихое, извиняющееся, с тонким голосом, когда пытаются печатать цветные фотографии, когда изобретают проекты колец, или изобретают солнечные батареи, или вдруг решают серьезно заняться классической музыкой. Нет покоя человеку в этом мире. Его со всех сторон дергают и заставляют делать деньги. Зачем деньги? Чтобы превратиться из задрипанного Зеленского в стоптанных башмаках в прекрасного Зеленского в " роллс-ройсе", а рядом -- красивая улыбающаяся белая леди. Все нищие мечтают о белых леди. У меня белая леди уже была.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Я -- БАСБОЙ

Первые дни марта застали меня работающим в ресторане " Олд Бургунди", находился он и посейчас находится в здании отеля " Хилтон". До отеля " Хилтон" из " Винслоу" идти всего-ничего: два квартала на Вест и одну улицу вниз.

Очутился я в " Хилтоне" по протекции крымского татарина Гайдара, который работал в " Хилтоне" носильщиком десять лет, был там свой человек, иначе меня еще и не взяли бы. Каюсь, совершил преступление, в " Хилтон" пошел через несколько дней после того, как получил вэлфер. Хотел попробовать и выбрать впоследствии. Когда-то в глубокой юности я учился в специальной школе для официантов, но учился кратковременно, сколько-нибудь приличного официантского образования у меня не было, пошел я в свое время в официанты случайно.

Никогда я не думал, что нужда и случай заставят меня вновь обратиться к этой профессии. Впрочем, в " Олд Бургунди", большом красном зале с двумя балконами и без окон, совершенно без окон, как я позже обнаружил, я работал басбоем. Молодая армянка из персонал-офиса " Хилтона", оформлявшая меня на работу, сказала, что если бы я хоть посредственно знал язык, меня бы взяли официантом, а не басбоем. На своем незнании языка я терял деньги.

В " Хилтоне" нашем было две тысячи обслуживающего персонала. Огромный отель работал, как гигантский конвейер, не останавливаясь ни на минуту. В таком же темпе работал и наш ресторан. В семь утра появились уже первые посетители -- в основном, это были подтянутые седые мужчины среднего возраста, приехавшие из провинции на какой-нибудь профессиональный конгресс. Они спешили съесть свой брекфест и обратиться к делам. Помню, что время от времени нам всем нацепляли на лацкан форменных красных курток бумажный жетон с надписью вроде следующей: " Добро пожаловать, дорогие участники конгресса пульпы и пейпера! Персонал отеля " Хилтон" приветствует вас и приглашает на традиционный кусочек красного яблока. Мое имя -- Эдвард".

Если что не был конгресс пульпы и пейпера, то это был еще какой-нибудь столь же славный конгресс. Джентльменам из провинции оплачивали пребывание в отеле, все они имели стереотипные кусочки картона, в которых официант проставлял им сумму съеденного и выпитого.

Долго за столиками джентльмены не задерживались. Их ждали дела, и, проглотив довольно дорогие и, на мой взгляд, не очень вкусные изделия нашей кухни, они сматывались восвояси. Свистопляска эта, как я уже сказал, начиналась в семь и кончалась она для меня в три часа.

Был я тогда тихий и пришибленный. Я не переставал думать о том, что со мной случилось. Недавние события: измена Елены, ее уход от меня -- все это свершилось в полгода и быстренько съехало к трагедии. Так что я не очень хорошо себя чувствовал, когда вставал в полшестого, надевал свитер на голое тело, серый костюм и шарф на шею, шел в отель ровно шесть минут, спускался по ступенькам вниз, видел каждодневную вылинявшую надпись " Имейте прекрасный день в " Хилтоне", при этом в лицо мне ударяло запахом мусора, подымался в лифте в мой ресторан, приветствовал поваров -- кубинцев и греков. Я от души приветствовал этих людей -- они мне были симпатичны. Вся кухня и все наши басбои, официанты, мойщики посуды, уборщики были пришлые, не американцы, метеки. Их жизнь была не очень-то устроена, лица не были каменно спокойны, как у наших посетителей, вершащих во всех частях Америки великие дела пульпы и пейпера. Многие из них -- например, те, кто принимал от меня короба с грязной посудой, которые я таскал из ресторана, получали еще меньше денег, чем я. Находясь все еще в атмосфере моей трагедии, я считал этих людей из кухни моими товарищами по несчастью. Да так оно и было, конечно.

Ну да, так вот я проходил утром через кухню, брал столик на колесиках, покрывал его сверху белой скатертью, а две его нижние полки красными салфетками. На салфетки я ставил специальные длинные глубокие вазочки -посуду для масла, иногда немного вилок и ножей на случай, если у моих двух официантов, которых я обслуживал, не хватит посуды, или стопку чашек и блюдец. Наверх, на белую скатерть, я помещал обычно четыре под серебро сделанных кувшина, предварительно наполнив их кусочками льда и водой, и большую миску масла, стандартные кусочки -- я вынимал их из холодильника и посыпал свежим тонким льдом. На вторую такую же тележку я устанавливал несколько пустых лоханей, тоже сделанных под серебро, в которых мне предстояло весь рабочий день таскать грязную посуду на кухню. Потом я шел к доске, на которой были обозначены позиции басбоев на каждый день недели. Мы менялись местами, чтобы никто не имел постоянного преимущества, так как на одни места в ресторане посетители садились почему-то охотнее, и часто даже менеджер или метрдотели, рассаживающие посетителей, не могли им в этом помешать. Посмотрев, какие столики я сегодня обслуживаю, я катил свои тележки в ресторанный зал и устанавливал их в надлежащем месте, обычно так, чтобы они не бросались в глаза посетителям. А дальше начиналась, как я уже говорил, свистопляска...

Появлялись посетители. Еще прежде официанта к ним подбегал я, здоровался, наполнял их бокалы водой со льдом и ставил им на столик масло. В ланч я еще обязан был всякий раз рвануть к духовому шкафу (он помещался методу кухней и рестораном, в прихожей), вынуть оттуда горячий хлеб, нарезать его и принести посетителям, покрыв салфеткой, чтобы не остыл. Представьте, если у вас пятнадцать столиков, а вы обязаны еще уносить грязную посуду, причем тотчас, менять скатерти, следить, есть ли у посетителей кофе, масло и вода, а сменив скатерть, накрыть столик -- поставить приборы и положить салфетки. У меня не высыхал пот на лбу, я не даром получал мои чаевые. Куда как не даром.

Впрочем, беготне этой я был рад первое время. Вначале она меня отвлекала от мыслей о Елене. Особенно первое время, когда я ничего не понимал, учился, ресторан наш казался мне интересным. Только иногда, носясь с грязной посудой как угорелый, чуть не оскользаясь на поворотах, я вспоминал с тоской, что жена моя ушла в куда более прекрасный мир, чем мой, что она курит, пьет и ебется, и хорошо одетая, благоухающая, отправляется всякий вечер на парти, что те, кто делает с ней любовь, -- это наши посетители, их мир увел Елену от меня. Все, конечно, было не так просто, но они -- наши прилизанные приглаженные американские посетители джентльмены, да простит мне Америка, стибрили, уворовали, насильно отняли у меня самое дорогое мне -- мою русскую девочку.

Являясь ко мне во время переноса грязной посуды, когда я шел по проходу между столиками, вытянув перед собой поднос с испачканными тарелками, эти видения изменяющей мне Елены заставляли меня покрываться холодным потом и испариной, я бросал на посетителей наших взгляды, исполненные ненависти. Я не был официантом, я не плевал им в пищу, я был поэт, притворяющийся официантом, я бы взорвал их на хуй, но мелких гадостей я не мог им делать, не был способен.

" Я разнесу ваш мир! -- думал я, -- я убираю после вас пищевые отходы, а жена моя ебется, и вы развлекаетесь с нею только потому, что такое неравенство, что у нее есть пизда, на которую есть покупатели -- вы, а у меня пизды нет. Я разнесу ваш мир вместе с этими ребятами -- младшими мира сего! " -- пылко думал я, поймав взглядом кого-нибудь их моих товарищей бас-боев -китайца Вонга, или темноликого преступного Патришио, или аргентинца Карлоса.

А что я должен был еще испытывать к этому миру, к этим людям? Я не был идиотом, никакие сравнения с СССР меня не успокаивали. Я не жил в мире цифр и жизненных уровней или покупательной способности. Моя боль заставляла меня ненавидеть наших посетителей и любить кухню и моих друзей по несчастью. Согласитесь -- нормальная позиция. Единственно нормальная, не объективная, но единственно нормальная. К чести моей, следует сказать, что я был последователен. В СССР я так же ненавидел хозяев жизни -- партаппарат и многочисленных управляющих бонз. Я в своей ненависти к сильным мира сего не хотел образумиться, не хотел считаться с разнообразными объяснительными причинами, с ответами на мою ненависть вроде таких:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.