Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть четвертая 2 страница



Подобно разборчивой девице из русской сказки, которая никак не могла выбрать себе мужа, я оказалась перед дилеммой: театральные агенты постоянно обращались ко мне с предложениями. В Америку я ехать не хотела: боязнь морской болезни вычеркнула ее из моего списка. Против Австралии я испытывала предубеждение из‑ за каких‑ то туманных, но тревожных фраз, вычитанных из учебника географии. Лондон же был близко и казался чрезвычайно привлекательным – в школе я так любила Диккенса! Я подписала контракт в Лондон, где выступления должны были начаться сразу же вслед за парижским сезоном, но не потрудилась подписать печатное приложение, показавшееся мне слишком длинным. Вскоре я поняла, насколько благоразумнее было бы изучить приложение, называвшееся «типовой контракт». Во всех трудных делах практического свойства я обращалась за помощью к барону Гинзбургу, знавшему меня с детства. В те дни он, интересуясь Русским сезоном, был в Париже и, как мне кажется, делал все от него зависящее для достижения успеха.

– Вы поступили опрометчиво, – сказал он. – Возможно, продали себя в рабство.

Встревоженная, я стала читать параграф за параграфом этот длинный типовой контракт, а Гинзбург объяснял мне их смысл. Оказалось, что я на много лет теряла право принимать какие‑ либо предложения, кроме поступающих от моего нынешнего импресарио. Я отправилась к нему вместе с Гинзбургом. Ко мне пришел Онегин, и мы взяли его с собой. В приемной сидело много посетителей. Меня тронуло покорное и смиренное настроение всех этих девушек; никто из них не запротестовал, когда меня и моих спутников пригласили пройти без очереди.

Проинструктированная Гинзбургом, я выразила решительный протест против того, что назвала захватом людей в рабство. Импресарио Маринелли, маленький человечек с галантными манерами, разорвал оскорбительный документ со словами: «N'en parlons plus, madame». («Не будем больше об атом говорить, мадам») Mы принялись обсуждать условия моего контракта, и импресарио заявил, что намерен сам сопровождать свою звезду.

 

Глава 20

 

Первое посещение Лондона. – Первые впечатления. – «Колизей». – Аделина Жене. – Подкуп. – Первые английские друзья

Я не знала ни единой души в Англии и не понимала ни слова по‑ английски, когда Маринелли привез меня в Лондон в воскресенье и поселил в отеле на Лестер‑ сквер.

Кому не знакомо это странное чувство: ощущение пустоты в том месте, где должно находиться сердце, и постоянная внутренняя дрожь, точное место которой невозможно определить?

– Сделайте глубокий вдох, чтобы ослабло давление на солнечное сплетение, – посоветовал мне однажды доктор.

Но в те давние дни у меня была одна панацея от всех бед: «Господи, помяни царя Давида и всю кротость его! » В Петербурге мы танцевали два раза в неделю, все остальное время проводили тщательно и добросовестно готовясь к спектаклям. После этого мысль о двух представлениях в день, после одной короткой репетиции в первое утро, привела меня в ужас.

Маринелли, опрятный и щеголеватый, стоял рядом со мной на сцене. Репетиция еще не началась, артисты распаковывали свои чемоданы, извлекая оттуда свой затейливый реквизит. Рабочие сцены расставляли богато украшенную мебель, гордость «Колизея», известную как «гарнитур Леви». Маринелли расхваливал красоту и декоративное убранство зала, утверждая, будто другого такого театра, как «Колизей», невозможно сыскать. Я же слушала его рассеянно, так как ощущала сильный сквозняк, к тому же мое внимание привлекли доски пола, и размышляла, удастся ли мне избежать всех этих медных дощечек с номерами. Я нервничала и волновалась, мне казалось, будто никто ни о чем не заботится и обо мне забыли. Участники различных номеров выходили на сцену и, засунув руки в карманы, расхаживали по ней, пока оркестр исполнял нужную мелодию. Наступила пауза – очевидно, кого‑ то не оказалось на месте. Позвали Ramases, и вскоре прибежал крошечный человечек в вельветовом пиджаке. Мой черед наступил лишь в конце репетиции, но что‑ то пошло не так: музыканты путались в нотах, дирижер сидел с трагическим и отсутствующим видом. Маринелли объяснил, что в моей партитуре не хватает многих частей. Еще в Париже я доверила подобрать ноты нашему курьеру Михаилу. До сих пор не знаю, как нам удалось выйти из положения – то ли неполадки с нотами оказались не столь ужасными, как показалось с первого взгляда, то ли заботливые служащие «Колизея» успели вовремя сделать копии недостающих частей, но к дневному спектаклю все было в порядке. Я испытывала чувство горячей благодарности к мистеру Дову, который помог мне преодолеть все трудности. Музыка, исполнявшаяся на этом первом дневном спектакле, даже напоминала Чайковского, своего автора.

Теперь сцена «Колизея» покрыта превосходным линолеумом, но я была первой балериной, там выступавшей, и его сцена тогда подходила для чего угодно, только не для балета. О чрезвычайно твердый пол и медные заклепки я разбивала пальцы ног в кровь. Первая неделя моих выступлений закончилась, и я с ужасом думала о предстоящих трех. Ещё больше, чем сбитые ноги, меня угнетало одиночество. Раздражали витражи ресторана в отеле и шарманка, громко игравшая на соседней улочке по утрам и днем, когда я приходила отдохнуть между спектаклями. Эти шарманки или сменяли одна другую, или же одна проявляла невиданное упорство. По ночам люди расхаживали по отелю, и порой мне казалось, будто я слышу их недобрые голоса. И это все, что я узнала тогда о Лондоне, – этот отель и «Колизей», да и к ним с трудом приспосабливалась. Вымощенные кафелем коридоры и затянутые ситцем артистические уборные казались мне слишком чистыми, слишком «больничными». Мне не хватало привычного запаха пыли и старых декораций, беспорядочного нагромождения бутафории, работы мастерских – всего специфического театрального хозяйства. Каждую неделю номера менялись: одни артисты уезжали, на их место приезжали другие со своими чемоданами и своим реквизитом, а затем и они уезжали, не оставив после себя ни малейшего следа, – просто меняли один отель на другой.

Нельзя сказать, что окружающие были совершенно лишены доброты. Многие старались мне помочь. Моя костюмерша обучала меня английскому языку по системе Берлица. В результате я овладела хоть и не безукоризненными, но весьма полезными для моей повседневной работы выражениями: «Полный зал», «Быстро переодеваться», «Ваш выход следующий». Благодаря этому маленькому словарному запасу я уже могла ориентироваться в окружающей обстановке. Мне не хватало блеска и романтизма театральной жизни. Акклиматизация происходила болезненно. После первой недели выступлений Маринелли предложил мне продлить контракт. Я понимала, как выгодно для меня его предложение; сэр Освальд (тогда еще просто мистер) Столл собирался удвоить мой гонорар. Однако худшего момента для разговора о продлении срока выбрать было просто невозможно. Когда Маринелли пришел со своим предложением, я, глотая слезы, сидела за ленчем, и он встретил самый нелюбезный и плаксивый прием. Большую часть времени мои глаза были полны непролитых слез, и я пребывала на грани истерики. Не знаю почему, но именно полуденная еда, в особенности десерты, которые называли friandises, (лакомства, сласти) особенно усугубляли мои страдания. Время от времени я давала волю своей ярости, обрушивая ее на Маринелли. Первоначально он намеревался через день‑ другой вернуться в Париж, но изо дня в день откладывал свой отъезд, его, по‑ видимому, задерживали в Лондоне переroворы, которые он вел в моих интересах по поводу гастролей в «Колизее» на будущий год, но пока не осмеливался завести со мной об этом разговор. Похоже, его главным занятием в те дни было баловать меня. Однажды утром он пригласил меня в гостиную и предоставил мне на выбор полдюжины щенков. Все они были просто неотразимыми. Я не могла выбрать. Но тут ко мне подошел рыжий спаниель короля Карла, понюхал и лизнул меня в щеку, после этого трогательного призыва я больше не колебалась. Согласно родословной его звали Принц Артур, но я сочла такое имя слишком длинным. В тот же вечер за ужином, на который меня, как обычно, пригласил мой галантный маленький импресарио, обсуждались различные имена до тех пор, пока я не остановилась на Лулу. Впоследствии Дуняша исказила его, превратив в Лулушку. Несмотря на то что он был своенравным, непослушным животным, я до смешного привязалась к нему, и он относился ко мне с истерической преданностью. Когда я возвращалась со сцены в свою артистическую уборную, то слышала его горестный вой. Мои соседи, семья акробатов, говорили мне, что в мое отсутствие он лаял не переставая. Маленький питомец замечательным образом изменил всю мою жизнь; время еды утратило свою горечь – изобретательные уловки Лулу сделали их забавными. Он обычно усыплял мою бдительность, спокойно сидя под стулом, и вдруг выскакивал, словно чертик из табакерки, у резного столика. Я никогда не принадлежала к числу здравомыслящих любителей собак: к чему лишать этих обладающих столь короткой жизнью созданий их маленьких радостей. Безошибочный инстинкт подсказал Лулу выбрать красивую строгую даму, приходившую ежедневно и садившуюся в дальнем углу. Таким образом он, как обычно, добыл себе лакомый кусочек и способствовал моему знакомству с Аделиной Жене. Она первой заговорила со мной, и меня бесконечно порадовали ее добрые и ободряющие слова. Она танцевала в «Эмпайр». Без какой‑ либо посторонней помощи она прокладывала путь еще окончательно не оформившемуся английскому балету. Аделина Жене первой вступила в борьбу против остатков викторианских предрассудков не только чистотой своего искусства, но и высокой духовностью. Она завоевала не только восторженное отношение к себе лично и своему искусству, но и искреннее уважение.

Добрый подарок Маринелли оказался мудрым тактическим шагом, у меня сразу улучшилось настроение, я стала более сговорчивой. Теперь он мог говорить со мной о контрактах, не рискуя быть перебитым злобными тирадами и упреками. Еще несколько дней уже менее сварливой раздражительности, и я подписала пролонгацию. Теперь мне стыдно вспоминать обо всех тех обвинениях, которые я обрушивала на голову Маринелли, называла его работорговцем, говорила, что он мучает меня, терзая своими настойчивыми предложениями. Хотя я сама не верила и | юловине своих слов, потому что в глубине души осознавала, что он был прав, стремясь максимально воспользоваться плодами моего успеха. Чем яснее я понимала, что мне придется уступить, тем сильнее горячилась.

Маленький человечек с какой‑ то трагической маской на лице, Маринелли всегда был безукоризненно одет и носил большой цветок в петлице. Когда‑ то он был человеком‑ змеей и теперь любил рассказывать мне о своих сценических успехах, подчеркивая артистизм своей работы. Залитый лунным светом пейзаж, пальма, вокруг которой он обвивался. «Ah, mais c'etait tres artistique». («Это было так артистично») Его чрезвычайно живое изображение вызывало у меня содрогание. Сама не знаю почему, он напоминал мне месье Турлутуту. Возможно, он даже спал в колыбели, словно карлик из «Флорентийских ночей» Гейне, но, в отличие от того, был доброжелательным и любезным – букет гвоздик появлялся у меня в номере каждое утро, даже после его отъезда.

Когда пришло время покинуть Лондон, выяснилось, что я почти примирилась с ним. Заявить, будто я нашла друзей, значило бы присвоить себе заслугу, которая на самом деле мне не принадлежала, скорее друзья нашли меня. Однажды я получила письмо, а вслед за ним явился и его автор. Это был будущий автор первой английской книги о русском балете. Пока была написана только одна ее глава, о «Жар‑ птице», и Артур Эпплин пришел прочесть мне ее во французском переводе. Я обрела друга, а Лулу получил красивый ошейник со своим именем. Воскресные дни стали более интересными, Эпплин и его жена брали меня на прогулки, приглашали на прелестные актерские ужины. Я почти не знала имен великих англичан и исключительно из чувства личной симпатии с наслаждением общалась с Фредом Терри и его красавицей дочерью. Артур Эпплин ловко тасовал полдюжины французских слов, и этого оказалось достаточно для того, чтобы поддерживать разговор на высокоинтеллектуальном уровне. Мне хотелось узнать из авторитетных источников, действительно ли английские поэты столь «возвышенные», какими они представляются в переводах Бальмонта. Томик Суинберна и учебник английской грамматики, присланные Эпплином, просветили бы меня, если бы я смогла их осилить. Но сам по себе подарок подтвердил мою веру в действенную доброту сердца, присущую англичанам. Настроенная не видеть ничего хорошего в окружающем, в этом вопросе я все же не ошиблась. Теперь же от моих предубеждений не осталось ничего. Моя любовь к прогулкам и исследованию чего‑ то нового нашла полезное применение в Лондоне. Когда я закончу эту книгу, то продолжу совершать прерванные на время волнующие открытия. И все же очень жаль, что здесь нигде не видно персидской герани и на окнах нет горшочков с бальзаминами, а настурции считаются вульгарными цветами. Лондон абсолютно подходил бы мне, если бы от него можно было пешком дойти до моего родного города и Театральной улицы.

 

Глава 21

 

Дягилев. – Начало нашего длительного сотрудничества. – «Тамара». – Стравинский. – Перемены. – Балет сегодня

События каждого прошедшего года я вспоминаю по своим собственным вехам – я никогда не вела дневника. Однажды в училище я попыталась вести его и написала:

«Я начинаю этот дневник для того, чтобы исправить свой характер». Мне показалось, это будет правильным началом, я позаимствовала эту фразу из недавно прочитанного романа. Однако через несколько дней мой дневник зачах, никаких иных советов почерпнуть из романа я не смогла. Моя собственная система регистрации событий работает вполне эффективно, хотя и кажется на первый взгляд немного безумной. Чтобы припомнить важные события, мне нужно вернуться назад и вспомнить, что им сопутствовало. Похоже, мое более глубокое постижение личности Дягилева и его творческой лаборатории началось с того дня, когда раздался телефонный звонок и я, слегка раздосадованная тем, что пришлось оторваться от дел (я в тот момент старательно переводила на русский Новерра), подошла к телефону и сняла трубку. Очевидно, идея только что кристаллизовалась в мозгу Дягилева, и он тотчас же позвонил. Он торопливо, словно спеша сообщить мне какую‑ то сенсационную новость, сказал, что придумал для меня замечательную роль. Всего в нескольких словах он чрезвычайно ярко рассказал мне о «Призраке розы». Дягилев умел простым, на первый взгляд случайным замечанием как бы раздвинуть занавес и возбудить воображение.

Насколько мне известно, в юности Дягилев занимался композицией, он написал несколько симфоний и представил их на суд Римского‑ Корсакова. Говорят, одно время он занимался и пением. Несомненно, высшее образование, воспитание и утонченный вкус сыграли свою роль и помогли Дягилеву стать тем, кем он стал впоследствии, но эти факторы играли второстепенную роль. Поверхностные занятия искусством, некоторые знания в этой области – традиционные качества нашего мелкого дворянства, но они редко служат какой‑ то большей цели, чем формирование милых дилетантов. То ли по счастливой случайности, то ли по воле провидения все честолюбивые попытки Дягилева не увенчались успехом. Судьба словно приберегла его для решения уникальной задачи. Я могу говорить о Дягилеве только с того времени, когда вступила с ним в контакт, то есть говорить эмпирически. Мое исполненное любви видение в какой‑ то мере восполняет недостаток точных знаний по поводу его чрезвычайно рано развившегося интеллекта. Мне он представляется младенцем Геркулесом, творящим подвиги, еще не успев выйти из колыбели. А колыбелью карьеры Дягилева можно назвать основание «Мира искусства». Тогда еще совсем молодой человек, он уже обладал способностью схватывать главное, несомненное свойство гения. Он умел отличить в искусстве истину преходящую от истины вечной. В годы нашего знакомства он никогда не ошибался в своих суждениях, и артисты безоговорочно доверяли его мнению. Ему доставляло огромную радость, когда удавалось предугадать ростки гениальности там, где другие, обладающие менее тонкой интуицией, видели лишь эксцентричность. «Обратите на него внимание, – как‑ то сказал Дягилев, указывая на Стравинского. – Этот человек стоит на пороге славы». Это замечание было сделано на сцене Парижской оперы во время репетиции «Жар‑ птицы». И действительно, буквально несколько дней спустя слава Стравинского вспыхнула ярким пламенем. На родине композитор был практически неизвестен. Дягилев, услышав на концерте его первое произведение, предложил ему написать музыку к «Жар‑ птице». Зимой предшествующей нашему второму заграничному сезону, мы говорили о Стравинском как о новом открытии Сергея Павловича. Ида Рубинштейн принадлежит к числу его ранних находок, Дягилев без малейших колебаний предугадал, какие возможности заключены в ее удивительной внешности. В список знаменитостей его рукой вписано немало имен. Поиски новых талантов не мешали Дягилеву с уважением относиться к признанным мастерам, но он не мог удержаться от того, чтобы постоянно отыскивать потенциальные «жемчужины». Этот постоянный поиск новых проявлений красоты абсолютно соответствовал его темпераменту; едва достигнув цели, он, влекомый своим беспокойным духом, устремлялся вперед, к новой цели.

После первой совместной работы между мной и Дягилевым установилась творческая связь. Для осуществления своих замыслов ему нужны были молодые восприимчивые личности, из которых можно было лепить, словно из мягкой глины, придавая необходимую форму. Он нуждался но мне, а я безоговорочно верила в него. Он помог мне расширить горизонты моего художественного восприятия; он образовывал и формировал мои вкусы без каких‑ либо нарочитых философских рассуждений и проповедей. Несколько небрежно брошенных им слов как бы выхватывали из тьмы ясную концепцию, образ, который предстояло создать. Часто я с грустью размышляла о том, как много он мог бы мне дать, если бы потрудился систематически заниматься моим образованием. Хотя, кто знает, возможно, мне были нужны именно такие несистематические уроки. Доводы и логические заключения никогда не помогали мне. Чем больше я рассуждала, тем бледнее выглядел образ, на котором я пыталась сосредоточиться. Мое воображение разыгрывалось только после того, когда в действие вступала какая‑ то скрытая пружина. У меня был весьма скромный багаж личного опыта. Мне не довелось испытать тех эмоций, которые должны были воплотить трагизм, присущий большинству моих ролей. С помощью сверхъестественной интуиции Дягилев умел привести в действие скрытые пружины, от которых у меня пока еще не было ключа. По дороге из партера, откуда он наблюдал за репетицией, Дягилев остановился, чтобы сказать несколько слов по поводу моей интерпретации роли Эхо.

– Не прыгайте, как легкомысленная нимфа. Я вижу скорее изваяние, трагическую маску, Ниобею.

Он бросил реплику и отправился своей дорогой. А перед моим мысленным взором тяжелая метрическая структура трагического имени обратилась в печальную поступь не знающего покоя Эхо.

А Тамара, от которой я в отчаянии чуть не отказалась! У меня первоначально сложилась ошибочная концепция роли, и мастер специально пришел, чтобы поговорить об этой роли.

«Немногословие – сущность искусства». И еще «Мертвенно бледное лицо, сдвинутые в одну линию брови». Больше ничего, но этого оказалось вполне достаточно, чтобы пустить в действие пружину и заставить меня увидеть Тамару во плоти.

Я вернулась из Лондона, подписав с «Колизеем» контракт на гастроли будущей весной. Когда Дягилев узнал об этом, он был чрезвычайно раздосадован. Его парижский сезон начинался вскоре после начала моих гастролей в Лондоне, а он не мог обойтись без меня даже короткое время. Посыпались взаимные обвинения: он упрекал меня за то, что я не сохранила свою свободу; я возражала, что ему следовало предупредить меня о своих планах. Мы оба очень расстроились. Я охотно пожертвовала бы всеми материальными выгодами лондонского контракта, лишь бы не лишиться парижского сезона, но была связана подписью. В контракте Дягилева с Оперой мое участие оговаривалось в качестве особого условия; и если бы он даже захотел этого, он не смог бы провести сезон без меня. Во имя общего дела мы оставили взаимные упреки и стали вместе думать о том, как выбраться из затруднительного положения. Я засыпала Маринелли отчаянными телеграммами, но всегда приходил один и тот же ответ – не может быть и речи об изменении даты гастролей в «Колизее», контракт должен быть выполнен. В те дни я испытывала огромное напряжение. Я была занята в значительной части репертуара Мариинского театра, разучивала новые партии к весне, и буквально подвергалась пыткам со стороны Дягилева. Я стала бояться телефонных звонков – сопротивляться настойчивости Дягилева было нелегко. Он подавлял своего оппонента не логикой аргументов, а давлением своей воли и невероятным упорством. Ему казалось вполне естественным, чтобы все содействовали его продвижению вперед, и он надеялся убедить меня нарушить контракт. Его щупальца все крепче и крепче сжимались вокруг меня – настоящая моральная инквизиция! Дягилев постоянно приглашал меня прийти к нему вечером, посмотреть, как работает художественный совет, и «поговорить о делах». И хотя мне очень хотелось подышать атмосферой предстоящего нового сезона, я понимала, что мой визит превратится для меня в подлинное «хождение по мукам».

В небольшой квартире Дягилева бил пульс грандиозного замысла: стратегия наступления и отступления, планы и бюджеты, музыкальные вопросы – в одном углу, жаркие дебаты – в другом. И министерство внутренних дел, и маленький Парнас – все это на ограниченном пространстве двух комнат. Все постановки первоначально обсуждались именно здесь. Вокруг стола сидели «мудрецы», члены художественного совета, и обдумывали дерзкие идеи. Те дни ушли безвозвратно. Невообразима мальчишеская безудержность этих пионеров русского искусства. Какой бы опыт мы ни обрели в последующие годы, ничто уже не может вернуть назад тот прежний энтузиазм.

Все артистические силы, находившиеся в распоряжении Дягилева, проявляли горячее рвение. Ареопаг возглавлял Бенуа, у которого вдохновение сочеталось с ясностью мысли, мудрость – с практической сметкой. Он был преисполнен доброжелательности и обладал уникальной эрудицией. Его мастерство слияния фантастического и реального тем более изумляло, что он достигал магического эффекта самыми простыми средствами. При обсуждении «Жар‑ птицы» членов художественного совета особенно волновал вопрос, как изобразить всадников, символизирующих День и Ночь.

– Невозможно допустить, чтобы лошади гарцевали на сцене и разнесли декорации на куски. Эффект будет карикатурным – давайте сфабрикуем.

– Нет, – сказал Бенуа, – пусть всадник медленно проедет вдоль просцениума. Символ будет очевиден, если его не слишком подчеркивать.

В конце концов сделали так, как предлагал Бенуа, и это был волнующий момент. Совсем иной Бакст, любитель всего экзотического и фантастического, кидался из одной крайности в другую. Пряный и жестокий Восток и безмятежная равнодушная античность в равной мере пленяли его.

Рерих – сама загадочность; слегка заикающийся пророк, он мог сделать гораздо больше, чем обещал. Когда к нам присоединился Добужинский, он внес в работу элемент веселого озорства. Это был замечательный мастер декорации, великий романтик, застенчивый, наивный и простой.

Пока они сидели в одной комнате, в другой Стравинский с Фокиным работали над партитурой, и каждый раз, как у них возникали споры по поводу темпа, они обращались к Дягилеву. Однажды я видела японского артиста, демонстрировавшего умение сосредоточиться на четырех предметах сразу, на меня он не произвел впечатления, ведь я видела Дягилева за работой – все возникавшие проблемы он разрешал быстро и решительно. Ему в высшей мере было присуще чувство театральности. Как бы ни был Дягилев поглощен своими делами, он не выпускал из виду своих единомышленников.

– Господа, вы отходите от главной темы, – время от времени подавал он голос из своего угла.

Постоянно происходили какие‑ то неприятности: то вмешивались торговцы; то приходили тревожные известия: если тотчас же не поступит холст, Анисфельд не сможет закончить декорации.

Накануне моего отъезда в Лондон еще более настойчивое, чем обычно, приглашение «зайти и поговорить о делах» снова привело меня в квартиру Дягилева. Думаю, он хотел в последний раз испытать на мне свою гипнотическую силу, прежде чем я вырвусь из‑ под его влияния. В самом воздухе было разлито напряжение, нервы измотаны до предела, так как еще ничего не было готово к гастролям, а времени почти не оставалось. Дягилев пригласил меня в свою комнату, единственное не захваченное гостями место. Я обещала ему попросить отпуск после первых двух недель выступлений в «Колизее», и Дягилев напомнил мне о моем обещании. Мы уже перестали ссориться, общая забота объединила нас теснее, чем когда бы то ни было. Дягилев говорил со мной ласково; мы даже немного всплакнули. Я осмотрелась: в комнате горела лампадка, Дягилев кидался усталым и более человечным в этой скромной, лишенной каких бы то ни было украшений комнате, а я‑ то ожидала увидеть здесь изысканность и роскошь. Тогда я еще не понимала, что его творческая личность находила cвoe воплощение в произведениях фантазии. В его доброжелательных словах звучала покорность судьбе – он уже понял, что стоит ему преодолеть одно препятствие, вставшее на его пути, как на его месте тотчас же возникнет другое. В конце концов, самые значительные трудности он уже преодолел в прошлом. Обращаясь к этому прошлому, он рассказал мне забавную историю: его камердинер, как это было принято среди русских слуг, беспрепятственно входил и выходил из комнаты. Дягилев и его друзья перенесли недавно тяжелый удар и очень часто говорили об интригах и интриганах. Когда Василий понял, в чем дело, то предложил свою помощь: – Барин, может, нам следует разделаться с этими негодяями?

– Что ты хочешь этим сказать? Рука слуги сделала выразительный жест, словно отбрасывая что‑ то в сторону. Что можно сделать, Василий?

– Может, я, барин… – И он снова повторил свой жест. – Понадобится всего лишь немного пороха.

Василий, как многие старые слуги, был беспредельно предан хозяину. Направляясь в Америку и пересекая океан, Дягилев каждый день приказывал Василию коленопреклоненно молиться о благополучном исходе путешествия. И, пока слуга бил челом перед иконой, хозяин расхаживал взад и вперед по палубе в более спокойном состоянии духа.

Казалось бы, человек, по своему рождению и воспитанию так крепко связанный с крепостной Россией, человек настолько русский по своему складу ума и привычкам, как Дягилев, мог совершенно потеряться, оказавшись полностью оторванным от привычного окружения; но с ним этого не произошло. В нем абсолютно нет яда сентиментальности. Он не только не сожалеет о вчерашнем дне, все его мысли устремлены в завтра. Он не хранит реликвий и не оглядывается назад, чтобы посмотреть на прошлое. Может, именно в этом и кроется объяснение его неустанной творческой мощи. И все же на табличках памяти он высекает свои собственные отметки. В 1920 году во время нашего парижского сезона я встретила Дягилева в лабиринте коридоров «Гранд‑ опера», где и по сей день могу заблудиться. Он возник в конце коридора и протянул мне навстречу руки:

– Я ищу вас повсюду, ведь сегодня десятая годовщина со дня постановки «Жар‑ птицы».

Он был вполне искренен, когда в вечер возобновленной постановки «Жизели» в Опере пришел ко мне в артистическую уборную, чтобы сопроводить меня вниз, и сказал:

– Пойдемте. Давайте создадим «Жизель». Благословляю вас.

– Не менее искренен он и сейчас, когда содрогается, если ему предлагают возобновить этот балет.

В его творческой деятельности, во всей ее протяженности нет никаких несообразностей. В длинной цепи его удивительно противоречивых методов он отдавал каждому из них должное в свое время и затем переходил к следующему. И все имело свою закономерность, каждый день по‑ своему прекрасен, потому что он сегодняшний день.

Хотя я больше не вхожу в советы, разрабатывающие программы его новых сезонов, тем не менее благодаря Дягилеву я пришла от романтизма, в котором воспитывалась, к модернизму «Парада» Сати. Оказалось, я с легкостью могу настроиться на новую волну. Хотя порой это требовало от меня полного отказа от моих собственных чувств, я послушно следовала за Дягилевым и с чистой совестью решала трудные задачи и, пожалуй, испытывала при этом даже большее удовлетворение, чем работая над ролями, для которых, казалось, была создана. Но на этом я поставлю точку. И теперь коснусь последних событий с чувством нежной любви и симпатии, хотя меня и терзает чувство раз‑ диогния между моей безграничной верой в гений Дягилева, великого даже в своих поражениях, и опасением, что балет отходит от своих первоначальных насущных принципов.

Каждое искусство сильно только в своей собственной области; если же оно пытается включить в себя принципы другого искусства, то оно обречено на неудачу. Эклектизм последнего периода русского балета представляет собой огромную опасность.

 

Глава 22

 

Два ангажемента одновременно. – Лопухова в Париже. – «Жизель». – Разногласия с Нижинским. – Я становлюсь примой‑ балериной. – Шаляпин. – Осложнения и слезы. – Нижинский и императрица. – Его отставка

Несмотря на все старания, я не могла решить проблему и выполнить два ангажемента одновременно. Кроме того, я отлично понимала свою неправоту, и мне оставалось только просить мистера Столла об одолжении, но мне было стыдно просить этого одолжения. Однако все разрешилось благополучно. Маринелли, поворчав и повздыхав, все же принял мою сторону, хотя это было не в его интересах. «Месье Турлутуту» предстал передо мной в ореоле благородного бескорыстия. Он был необычайно предан мне и даже не пытался уклониться от неприятной задачи добиться у Столла санкции на мое дезертирство. Ему было отказано, но я заставляла его снова и снова раз за разом ходить к Столлу – безрезультатно. Оставалась последняя надежда на личную встречу со Столлом. Во время нее Маринелли помогал и подсказывал мне, и я, по‑ видимому, продемонстрировала столь искреннее отчаяние, что добилась своего. Опять же я могу только восхищаться благородством и справедливостью мистера Столла.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.