Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ГЛАВА IX. ГЛАВА Х. ГЛАВА XI. ГЛАВА XII



ГЛАВА IX

«С тех пор, как к нам они пришли,

Мечи и копья принесли,

Бесплодны борозды земли! » -

Джон Апленд так сказал.

Рукопись Бэннатайна

Шотландские законы, столь же мудрые и беспристрастные, сколь бессильные и бездейственные в применении, тщетно пытались защитить земледелие от ущерба и разорения, причиняемого вождями кланов, баронами и их приспешниками, которых прозвали «Джеками» (от названия камзола с нашитыми железными пластинками, который носился в качестве доспехов). Эти воинственные наемники вели себя в высшей степени нагло в отношении трудового народа — существовали они преимущественно грабежом и всегда с большой охотой готовы были выполнить любое, даже самое беззаконное распоряжение своих хозяев. Избрав такой образ жизни, оруженосцы эти променяли тихое довольство и постоянную полезную деятельность на ремесло неустойчивое, ненадежное и опасное, но им привычное и полное таких соблазнов, что никакая другая карьера их уже не прельщала. Отсюда становятся понятными жалобы Джона Апленда, воображаемого героя, олицетворяющего крестьянина, в уста которого безвестные поэты той эпохи вложили сатирическое описание тогдашних людей и нравов:

«Неистово несется к нам

И по лесам и по лугам

Весь в латах, с луком враг.

Там, где промчался он по ржи,

Попробуй, черта, удержи! » —

Джон Апленд молвил так.

Кристи из Клинт-хилла, всадник, вдруг появившийся около маленькой башни Глендеарг, был одним из тех головорезов, на которых жаловался поэт, о чем свидетельствовали его стальные наплечники, ржавые шпоры и длинное копье. К его шлему, отнюдь не блестящему, была прикреплена ветка остролиста — отличительный знак дома Эвенелов. На боку у него висел длинный обоюдоострый меч с полированной дубовой рукояткой. Изнуренный вид его коня и его собственная изможденная и устрашающая наружность явно говорили том, что занятия его не принадлежат к числу легких или прибыльных. Он поклонился госпоже Глендининг без особой почтительности и совсем непочтительно — монаху. Надо заметить, что растущее неуважение к монашеской братии не могло не распространиться и на людей столь буйного и беспорядочного поведения, как «джеки», хотя позволительно думать, что им, по существу, было совершенно безразлично как новое, так и старое вероучение.

— Значит, госпожа Глендининг, померла наша леди? — спросил «джек».

— А мой-то господин прислал ей жирного быка для засола на зиму; ну что же, он сгодится и для поминок. Я оставил его наверху, в ущелье, а то он слишком бросается в глаза — мечен и огнем и железом. Чем скорее вы его обдерете, тем будет лучше и вам спокойнее, вы меня понимаете? А теперь дайте гарнец овса моему коню, а мне самому — кусок жареного мяса и кружку эля: мне ведь еще надо проехать в монастырь, хотя, пожалуй, этот монах может выполнить мое поручение.

— Твое поручение, невежа! — отозвался помощник приора, хмуря брови.

— Ради самого создателя! — воскликнула несчастная вдова Глендининг, ужаснувшись от одной мысли, что между ними может возникнуть ссора. — Кристи! Это же помощник приора. Высокоуважаемый сэр, это же Кристи из Клинт-хилла, главный «джек» лэрда Эвенела. Вы же знаете, что они за люди, чего от них ждать?

— Вы служите дружинником у лэрда Эвенела? — спросил монах, обращаясь к всаднику. — И вы смеете так грубо разговаривать с членом братства святой Марии, обители, которой ваш господин стольким обязан?

— А он хочет быть ей еще больше обязан, ваше монашеское преподобие, — отвечал грубиян. — Он услыхал, что его невестка, вдова Уолтера Эвенела, лежит на смертном одре, и послал меня упредить отца настоятеля и всю братию, что он желает справлять по ней поминальную тризну у них в монастыре и что он сам туда прибудет с лошадьми и несколькими друзьями и проживет у них три дня и три ночи, и чтобы угощение людям и корм лошадям были за счет обители. Об этом своем намерении он их заранее предупреждает, дабы они подготовились как следует и вовремя все успели.

— Друг мой, — возразил помощник приора, — я и не подумаю, будь в этом уверен, передавать столь наглые требования отцу настоятелю. Ты что же, полагаешь, что достояние церкви, завещанное ей благочестивейшими государями и набожными дворянами, ныне в бозе почившими и усопшими, может быть растрачено в разгульных пирах распутником из мирян, у которого столько прихлебателей, что он не может их прокормить на свой заработок или на свои доходы? Передай твоему господину от имени помощника приора монастыря святой Марии, что примас Шотландии повелел нам никогда больше не оказывать гостеприимства, которое вымогается под сомнительными и лживыми предлогами. Земля наша и имущество даны нам для того, чтобы мы могли приходить на помощь паломникам и верующим, а не для того, чтобы услаждать банды грубой солдатни.

— И это ты мне! — заорал рассерженный копьеносец. — Эти слова мне и моему господину? Ну, так берегись же теперь, отче святой! Попробуй ты своими «ave» и «credo» спасти стада от угона, а сено — от огня.

— Ты грозишь грабежом и поджогом достоянию святой церкви?! — воскликнул помощник приора. — И это открыто, на людях, при солнечном свете! Все, кто здесь есть, будьте свидетелями тому, что сказал этот прощелыга. А тебе советую — вспомни, сколько таких мошенников, как ты, лорд Джеймс утопил в черном пруду в Джедвуде. Я буду жаловаться ему и примасу Шотландии.

Солдат схватил копье и приставил его острием к груди монаха.

Госпожа Глендининг принялась звать на помощь:

— Тибб Тэккет! Мартин! Где вы пропали? Ради самого создателя, Кристи, опомнись, ведь это служитель святой церкви!

— Я не боюсь его копья, — сказал помощник приора. — Если я буду умерщвлен, защищая права и преимущества моей обители, примас сумеет отомстить за меня.

— Пусть он сам лучше остережется, — проворчал Кристи, но все же опустил копье и приставил его к стене башни. — Если верить солдатам из Файфа, что приходили сюда к нам с губернатором во время последнего набега, Норман Лесли враждует сейчас с примасом и сильно на него наседает. А Нормана мы знаем. Это такой пес — как вцепится, его не отодрать. Но я совсем не хотел оскорблять преподобного отца, — добавил он, видимо решив, что слишком далеко зашел. — Я простой солдат. Седло да копье — вот мои заботы. С книжниками и попами мне дела иметь не приходилось. И я готов просить у вас прощения и благословения, ежели маленько что не так сказал.

— Бога ради, ваше преподобие, — зашептала вдова Глендининг помощнику приора. — Простите вы его, пожалуйста. Как же иначе нам, простым людям, спать спокойно по ночам, ежели монастырь станет враждовать с таким головорезом, как он?

— Вы правы, сударыня, — промолвил помощник приора, — прежде всего нам надлежит подумать о вашем спокойствии. Солдат, я тебя прощаю, и да благословит тебя бог и приобщит тебя к честной жизни.

Кристи из Клинт-хилла не слишком охотно склонил голову и проворчал себе под нос:

— Это все одно что сказать: дай тебе бог помереть с голоду. Но вернемся к поручению моего господина. Что мне ему передать?

— Что тело вдовы Уолтера Эвенела будет предано земле со всеми почестями, приличествующими ее сану, и что она будет похоронена в одной могиле с ее, доблестным супругом. Что же касается предположенного трехдневного посещения монастыря вашим господином со всей его свитой, то я не имею полномочия решать этот вопрос. Вам следует сообщить о намерениях вашего хозяина самому высокочтимому лорду-аббату.

— Ну что же, придется мне скакать в эту чертову даль, — заметил Кристи. — Да уж как-нибудь до ночи доберусь. Эй ты, молодец! — обратился он к Хэлберту, видя, что тот взял в руки копье, оставленное в стороне. — Что, нравится тебе эта игрушка? Не хочешь ли поехать со мной и поступить в отряд «болотных людей»?

— Да избави нас боже от такой напасти! — воскликнула несчастная мать. Но затем, спохватившись, что она таким неожиданным возгласом могла вызвать неудовольствие Кристи, она принялась объяснять, что со дня гибели Саймона она не может видеть без содрогания ни копья, ни лука, ни какого-либо другого смертоносного оружия.

— Ерунда! — отвечал Кристи. — Тебе, вдовушка, пора найти другого мужа и выкинуть все эти пустяки из головы. А что бы ты сказала, если бы к тебе посватался такой лихой парень, как я? Твоя старая башня еще может постоять за себя, а в случае нужды — кругом пропасть этих ущелий, утесов, болот и кустарников. Право, тут можно жить припеваючи, ежели подобрать себе с полдюжины крепких молодцов, и завести столько же. выносливых меринов, и промышлять по дорогам чем бог пошлет, а вдобавок и тебя ласкать, старая красотка.

— Ах, мастер Кристи, как это вы можете говорить такие речи одинокой вдове, да еще когда у нее в доме покойница!

— Одинокой? Вот потому-то тебе и пора обзавестись муженьком, что ты одинока. Твой прежний супруг помер — ну так что же, поищи себе другого, не такого хилого, чтобы он не свернулся на сторону, как цыпленок от типуна. Я лучше тебе скажу… Впрочем, дай мне сначала закусить, хозяюшка, а потом мы с тобой еще потолкуем.

Хотя Элспет прекрасно знала характер этого человека (которого она недолюбливала и в то же время боялась), она не могла не улыбнуться на его попытки поухаживать за ней. Она шепнула помощнику приора:

— Пусть его, лишь бы успокоился, — и пошла за солдатом в башню, чтобы принести ему еду.

Элспет надеялась, что хорошее угощение и ее обаяние настолько развлекут Кристи из Клинт-хилла, что ссора с отцом Евстафием уже не возобновится.

Помощник приора, со своей стороны, тоже не имел желания затевать совершенно ненужные раздоры между обителью и такой личностью, как Джулиан Эвенел. Кроме того, он считал, что для поддержки пошатнувшегося престижа римско-католической церкви наряду с твердостью обязательна и кротость, в особенности теперь, когда, не в пример прошлому, споры между духовенством и мирянами обычно кончались к выгоде последних. Поэтому он решил удалиться, дабы избежать дальнейших препирательств, но все же не преминул предварительно завладеть книгой, которую накануне унес ризничий и которая столь чудесным образом вернулась в ущелье.

Эдуард, младший сын Элспет Глендининг, ни за что по хотел отдавать книгу помощнику приора, и, несомненно, к его протестам присоединилась бы Мэри, если бы она в это время не плакала в своей спаленке, где Тибб делала все, что было в ее силах, чтобы утешить девочку, потерявшую мать. Младший Глендининг решительно вступился за ее права и с твердостью, которая ранее вовсе не была ему свойственна, заявил, что, раз теперь добрая леди умерла, книга принадлежит Мэри и никому, кроме Мэри, она не достанется.

— Но, милый мой мальчик, эту книгу Мэри не годится читать, — ласково возразил отец Евстафий. — И неужели ты все-таки хочешь, чтобы она у нее осталась?

— Сама леди ее читала, — отвечал на это юный защитник собственности, — так что она не может быть вредной. Никому я ее не отдам. Где же Хэлберт? Наверно, слушает хвастливые рассказы этого болтуна Кристи. Он всегда готов драться, а когда надо — его и нет.

— Как, Эдуард, неужели же ты станешь драться со мной, священником и стариком?

— Будь вы сам папа, — возразил мальчик, — и такой же старый в придачу, как эти горы, вы все равно не унесете книгу Мэри без ее разрешения. Я буду драться за нее.

— Но послушай, дружок, — промолвил монах, забавляясь горячностью дружеских чувств у мальчика. — Я же ее у вас не отнимаю. Я беру ее на время почитать. И в залог того, что я ее верну, вместо нее оставляю свой собственный молитвенник с картинками.

Эдуард с живым любопытством раскрыл молитвенник и стал рассматривать картинки.

— Святой Георгий с драконом — Хэлберту это понравится; архангел Михаил замахивается мечом на дьявола — это ему тоже придется по вкусу. Ой, взгляните на этого Иоанна Крестителя, как он ведет агнца в пустыню с крестом из тростниковых палочек, с сумой и посохом! Это будет моя самая любимая картинка! А что здесь можно найти для бедняжки Мэри? Вот тут красивая женщина почему-то скорбит и плачет.

— Это святая Мария Магдалина кается в своих прегрешениях, мой мальчик, — пояснил монах.

— Это нашей Марии не подойдет — она ничего дурного не делает и никогда на нас не сердится, разве уж если мы нехорошо поступили.

— Тогда, — сказал отец Евстафий, — я покажу тебе Марию, которая может взять под свое покровительство и ее, и вас, и всех послушных детей. Взгляни, как она здесь хороша, и одеяние ее все в звездах.

Мальчик пришел в восторг от изображения пресвятой девы, которое показал ему помощник приора.

— Она действительно похожа на нашу милую Мэри, — сказал он. — И, пожалуй, возьмите эту черную книгу — там нет таких хороших картинок, а вместо нее оставьте для Мэри вашу. Но вы должны обещать, святой отец, что вы ее вернете, — ведь Мэри, может быть, все-таки захочется иметь эту книгу, которая принадлежала ее маме.

— Конечно, я еще вернусь, — сказал монах, уклоняясь от прямого ответа, — и, может быть, научу тебя писать и читать эти замечательные буквы, которые ты тут видишь, и научу тебя раскрашивать их в синий, зеленый и желтый цвета и обводить золотом.

— Да? И научите рисовать такие же изображения, как эти святые, и особенно как эти две Марии? — спросил мальчик.

— С их благословения, — отвечал помощник приора, — я смогу обучить тебя и этому искусству, насколько я сам его постиг и насколько ты способен будешь его перенять.

— Тогда, — заявил Эдуард, — я нарисую Мэри. Но помните, вы должны вернуть черную книгу. Это вы мне должны обещать.

Желая избавиться от настойчивости мальчика и в то же время поскорее вернуться в монастырь, чтобы не встречаться больше с этим бездельником Кристи, помощник приора обещал Эдуарду исполнить все, что тот от него требовал, сел на мула и отправился в обратный путь.

Ноябрьский день уже клонился к вечеру, когда помощник приора выехал домой. Трудная дорога и различные проволочки во время его пребывания в башне задержали его дольше, чем он ожидал. Холодный западный ветер уныло свистел между ветвей деревьев, срывая с них последние засохшие листья.

«Вот так, — думал монах, — все более печальной делается юдоль земная по мере того, как нас увлекает за собой течение времени. Что я приобрел своей поездкой? Одну только уверенность, что ересь наседает на нас с еще большим упорством, чем раньше, и что дух мятежа, столь распространенный на западе Шотландии, грозящий насилием монашеству и грабежом достоянию церкви, теперь приблизился к нам вплотную».

В эту минуту его размышления прервал конский топот. Отец Евстафий обернулся и узнал во всаднике того самого невежу солдата, которого он оставил в башне.

— Добрый вечер, сын мой, и да благословит тебя бог, — обратился к нему помощник приора, когда тот проезжал мимо.

Но солдат едва кивнул в ответ и, пришпорив коня, помчался так быстро, что вскоре оставил монаха и его мула далеко позади себя.

«Вот еще одна язва нашего времени, — подумал помощник приора. — Этот простой парень, который родился, казалось бы, для того, чтобы пахать землю, благодаря немилосердным и нечестивым раздорам в нашей стране развратился и стал бессовестным, наглым разбойником. Наши шотландские бароны превратились ныне в отъявленных воров и бандитов — они теснят бедный люд, и разоряют церковь, и без зазрения совести вымогают у аббатств и приоратов три четверти их доходов. Я боюсь, что не поспею вовремя, чтобы побудить аббата дать отпор этим дерзким притеснителям. Нужно мне поторопиться». И он ударил хлыстом своего мула. Но, вместо того чтобы прибавить рыси, мул вдруг отпрянул назад, и никакие усилия всадника не могли больше заставить его двинуться с места.

— Неужели же и ты заразился мятежным духом века? — воскликнул помощник приора. — Ты всегда был такой послушный и кроткий, и вдруг заартачился, точно бешеный «джек» или закоренелый еретик.

В то время как он пытался образумить строптивое животное, чей-то голос, похожий на женский, вдруг запел у него над самым ухом или, во всяком случае, совсем близко:

Монах, счастливый тебе вечерок!

И мул твой хорош, и плащ твой широк!

Едешь холмами или в долине —

Кто-то следит за тобой отныне…

Обратно возьмем

Мы черный том!

Мы черную книгу себе вернем!

Помощник приора огляделся вокруг, но поблизости не было ни дерева, ни кусточка, за которым могла бы спрятаться певица. «Да сохранит меня матерь божья! — подумал он. — Надеюсь, что мои чувства мне не изменяют. Но как. мог я сочинять стихи, которые я презираю, и музыку, к которой я равнодушен, или каким образом у меня в ушах мог зазвучать мелодичный женский голос, когда я давно отвык от таких звуков? Это выше моего понимания и получается почти как видение Филиппа-ризничего. Ну, вперед, приятель, выезжай скорее на тропинку и бежим отсюда, пока мы окончательно не потеряли рассудка».

Но мул стоял на месте как вкопанный, упирался и ни за что не хотел двигаться в том направлении, которое указывал ему всадник, а по ушам его, плотно прижатым к голове, и по глазам, чуть не вылезающим из орбит, можно было заключить, что его объял неистовый ужас.

Помощник приора вновь пытался то угрозами, то ласковыми уговорами вернуть своенравное животное к исполнению его долга, как вдруг опять, совсем рядом, услыхал тот же мелодичный голос:

Эй, настоятель, пришел ты сюда

От мертвой книгу отнять без стыда?

Смотри берегись, а не то не спасешься!

Книгу верни, а то сам не вернешься!

Обратно иди! Ждет смерть на пути!

Заклинаю властителем прочь уйти!

— Именем господа бога! — воскликнул изумленный монах. — Тем именем, пред которым трепещет всякая тварь земная, заклинаю тебя сказать, зачем ты меня преследуешь?

Тот же голос отвечал:

Я не дух добра и не злобный бес,

Не из адских недр, не с благих небес,

Дымка тумана, всплеск над волною,

Меж ясною мыслью и сонной мечтою…

Видят меня

На закате дня,

Я людей ослепляю, к себе их маня.

«Нет, это не игра воображения», — подумал помощник приора, пытаясь взять себя в руки, ибо, несмотря на всю его выдержку, при внезапном появлении существа потустороннего кровь застыла у него в жилах, а волосы зашевелились.

— Я приказываю тебе, — воскликнул он громко, — каковы бы ни были твои намерения, исчезни и не смущай меня более! Лживый дух, ты можешь пугать только тех, кто нерадиво трудится на ниве господней!

Голос немедленно отвечал:

Напрасно, монах, преграждаешь мне путь,

Ведь я метеором могу промелькнуть…

Я пляшу на волне, в облаках я летаю,

Со снами благими по свету витаю.

Опять, опять,

Там, где луга гладь,

Там, где лес, я встречу тебя опять.

Путь теперь, по-видимому, был свободен, мул успокоился и как будто готов был вновь двигаться вперед, хотя пятна пота на его спине и дрожь всего тела явно показывали, какого страха он натерпелся.

«Я сомневался в существовании каббалистов и розенкрейцеров, — размышлял помощник приора, — но теперь, клянусь моим святым орденом, я уже не знаю, что и сказать! Сердце мое бьется ровно, руки мои холодны, я совершенно трезв и полностью владею своими чувствами… Одно из двух — или врагу рода человеческого позволено было сбить меня с толку, или писания Корнелия Агриппы, Парацельса и других авторов, трактовавших об оккультной философии, не лишены основания. На повороте, при выходе из долины? Не скрою, хотелось бы избежать этой второй встречи, но я служитель церкви, и да не одолеют меня врата адовы».

С этими словами отец Евстафий вновь двинулся вперед, но с осторожностью и не без страха, ибо он не мог предугадать, каким образом и где именно его дальнейшее путешествие будет прервано невидимой спутницей. Он спустился примерно на милю вниз по ущелью, никого не встретив, как вдруг на том самом месте, где ручей совсем близко подходит к отвесному склону и на крутом повороте сужает тропинку настолько, что по ней едва может пробраться всадник, прежний дикий страх вновь овладел мулом. Лучше понимая теперь причину его беспокойства, монах не стал понукать его, а обратился к невидимому существу (ибо он не сомневался, что это опять то же существо) с торжественным заклятием, которое в таких случаях предписывает римская церковь.

В ответ на это голос вновь запел:

Добрый смел, вины не зная,

Злобный дик, все забывая…

Коли ты с умом,

Схоронись за холмом,

А то не кончится дело добром!

Помощник приора внимательно слушал, повернувшись в ту сторону, откуда, казалось, неслись звуки, как вдруг почувствовал, что кто-то стремительно на него наскакивает, и, прежде чем он успел разобраться, в чем дело, посторонняя сила мягко, но неотвратимо выбила его из седла. При падении он потерял сознание и долго лежал на земле недвижимо; когда он упал, солнце еще золотило вершину дальней горы, а когда он пришел в себя, бледная луна заливала окрестность своим светом. Он проснулся в состоянии совершенного ужаса и какое-то время не мог избавиться от этого чувства. Наконец, приподнявшись, он сел на траву и постепенно осознал, что пострадал он единственно от того, что холод сковал все его тело. Вблизи послышался шорох, и сердце монаха учащенно забилось. Сделав над собой усилие, он встал и, оглядевшись, с облегчением убедился, что шорох производил его собственный мул. Кроткое животное не покинуло своего хозяина во время обморока и мирно пощипывало траву, росшую в изобилии в этом уединенном уголке.

Не сразу собравшись с духом, монах наконец вновь сел в седло и, размышляя о своем необыкновенном приключении, спустился вниз по ущелью и выехал на широкую долину, по которой вьется река Твид. Подъемный мост тотчас же опустился по первому его требованию. И надо сказать, что отец Евстафий настолько расположил к себе грубияна сторожа, что Питер вышел с фонарем, чтобы посветить ему при небезопасном переходе на ту сторону.

— Скажу по совести, сэр, — заметил сторож, поднося фонарь к лицу отца Евстафия, — вид у вас очень усталый, и бледны вы как смерть. Но, положим, много ли надо, чтобы из вас, келейных жителей, душу вытрясти? Я вот про себя скажу. Пока я еще не засел здесь, на этом чертовом столбе, между ветром и рекой, я, бывало, скакал верхом, да еще натощак, по тридцать шотландских миль и оставался свеж и румян, как яблочко. Но, может быть, вам дать закусить и выпить чего-нибудь горячительного?

— Мне ничего не надо, — отвечал отец Евстафий, — ибо я дал зарок поститься. Но спасибо вам за вашу доброту, и прошу вас, отдайте то, от чего я отказался, первому нищему страннику, который придет сюда бледный и усталый, и вам обоим это пойдет на пользу — ему сейчас, а вам — в свое время.

— Клянусь честью, я так и сделаю, — отвечал Питер, мостовой сторож, — и пусть и вам это тоже пойдет на пользу. Удивительно все-таки, как этот помощник приора всегда найдет путь к самому сердцу человека, не то что другие попы и монахи, которым одно только и надо — напиться да набить себе брюхо. Жена! Эй, жена! Слушай меня, мы дадим чарку водки и краюху хлеба первому страннику, который сюда придет. Ты для этого случая слей куда-нибудь осадок из водочного бочонка и отложи в сторону ту прогорклую лепешку, что ребята не могли есть.

Пока Питер отдавал эти милосердные и в то же время благоразумные распоряжения, помощник приора (чье кроткое увещание побудило мостового сторожа к столь необычайному подвигу человеколюбия) медленно поднимался в гору, по направлению к монастырю. По дороге он невольно обнаружил в своем собственном сердце врага, более страшного, чем всякий враг, которого мог бы послать ему навстречу сатана.

Отец Евстафий почувствовал сильное искушение скрыть необычайное приключение, которое выпало ему на долю. Ему особенно не хотелось в нем признаться, ибо он сурово осуждал отца Филиппа, а тот (теперь он это охотно признавал) встретился на обратном пути из Глендеарга с препятствиями, весьма схожими с теми, которые возникли перед ним самим. И в этом он еще раз убедился, когда сунул руку за пазуху и обнаружил, что книга, которую он вез из башни Глендеарг, исчезла. Единственное, что он мог предположить, — что ее украли в то время, как он лежал без чувств.

«Если я признаюсь, что меня посетило видение, — думал помощник приора, — меня поднимет на смех вся монастырская братия. Ведь меня послал сюда примас для того, чтобы я стоял на страже порядка и подавлял их глупости. Я дам аббату такое оружие против себя, что мне будет с ним не совладать, и один бог знает, как в своем безрассудном простодушии он будет злоупотреблять им во вред и поношение святой церкви. Но, с другой стороны, если я сам не принесу искреннего покаяния в своем позоре, с каким— лицом я осмелюсь в дальнейшем увещевать и направлять на путь истинный других? Сознайся же, гордый человек, — продолжал он, обращаясь к самому себе, — что во всем этом деле тебя тревожит не благо святой церкви, а твое неминуемое унижение. Да, небо покарало тебя именно в том, чем ты больше всего похвалялся, — в твоей умственной гордости и в презрении к чувственным соблазнам. Ты насмехался над своими братьями и издевался над их неопытностью — претерпи же теперь их насмешки, расскажи им то, чему они, может быть, не поверят, утверждай то, что они примут за проявление трусости, а может быть, и лжи. Пусть они сочтут тебя безмозглым фантазером или заведомым обманщиком — претерпи этот позор! Но да будет так! Я исполню свой долг и во всем покаюсь настоятелю. И если затем я перестану быть полезным обители, то господь наш и наша пречистая заступница пошлют меня туда, где смогу лучше им служить».

Столь богобоязненное и самоотверженное решение нельзя не поставить в заслугу отцу Евстафию. Люди любой профессии очень высоко ценят уважение со стороны своих ближайших соратников. Но в монастырях, для рядовых монахов, лишенных возможности проявлять честолюбие (как лишены они и возможности поддерживать за пределами монастырской ограды дружественные или родственные связи), нет ничего дороже, чем уважение окружающих.

Однако даже сознание того, как обрадуются его признанию и настоятель и большинство монахов обители святой Марии (ибо их давно уже раздражал тот негласный, но строгий — контроль, который он осуществлял в монастыре), даже понимание того, каким смешным, а может быть, и преступным он окажется в их глазах, не могло отвратить отца Евстафия от исполнения его долга христианской совести.

Укрепившись, таким образом, в принятом решении, помощник приора уже подъезжал к воротам монастыря, как вдруг был крайне поражен, увидев перед собой пылающие факелы, пеших и конных людей и шныряющих среди толпы монахов, заметных в темноте по их белым клобукам.

Его приветствовал единодушный крик радости, так что ему сразу стало ясно, что он и был причиной тревоги.

— Вот он! Вот он! Слава тебе господи, вот он цел и невредим! — кричали вассалы, в то время как монахи восклицали:

— Те Deum laudamus[37], ты не оставишь в нужде верного раба твоего!

— Что случилось, дети мои? Что случилось, братия? — вопрошал всех отец Евстафий, слезая со своего мула.

— Нет, брат наш, если ты не знаешь, в чем дело, — отвечали монахи, — мы тебе ничего не станем объяснять, пока ты не пройдешь в трапезную. Знай одно: лорд-аббат приказал этим усердным и верным вассалам ни минуты не медля спешить тебе на помощь. Можете расседлать коней и разойтись по домам. А завтра все, кто здесь был, можете пройти на монастырскую кухню, получить кусок ростбифа и добрую кружку пива.

Вассалы разошлись с веселыми восклицаниями, а монахи в столь же веселом настроении повели помощника приора в трапезную.

ГЛАВА Х

… Вот я здесь,

Здрав, невредим, благодаренье небу,

Как раньше был, пока не занесла

На нас измена дерзкое копье.

Деккер

Первый человек, которого увидел помощник приора, когда оживленная толпа монахов привела его в трапезную, был Кристи из Клинт-хилла. Он сидел у камина, в оковах и под стражей, с тем видом угрюмой и тупой безнадежности, с каким обычно закоренелые преступники ожидают близкого наказания. Но когда помощник приора подошел к нему близко, черты лица Кристи приняли выражение дикого изумления и он воскликнул:

— Дьявол! Сам дьявол приводит мертвых обратно к живым!

— Нет, — возразил один из монахов, — скажи лучше, что пресвятая дева оберегает своих верных слуг от козней врага. Наш дорогой брат жив и здоров.

— Жив и здоров! — промолвил Кристи, вскочив на ноги и придвигаясь к помощнику приора, насколько позволяли оковы. — Нет уж, теперь я никогда больше не доверюсь моему копью — ни крепкому древку, ни стальному наконечнику. Ведь подумать только, — добавил он, с изумлением взирая на отца Евстафия, — ни ранки тебе, ни царапинки, и даже ряса не порвана!

— А откуда могли бы быть у меня раны? — спросил отец Евстафий.

— От моего доброго копья, что до сих пор служило мне верой и правдой, — ответил Кристи из Клинт-хилла.

— Да простит тебе всевышний грех твоего умысла! — ужаснулся помощник приора. — Неужто же ты способен был умертвить служителя алтаря?

— А почему бы и нет? — отвечал Кристи. — Люди из Файфа уверяют, что даже ежели вас всех перерезать, все равно при Флоддене народу погибло куда больше.

— Негодяй! Ты что же, мало что убийца — еще и еретик?

— Нет, клянусь святым Джайлсом, нет! Я радовался, не скрою, когда лорд Монанс честил вас лгунами и мошенниками, но когда он потребовал, чтобы я стал слушать какого-то Уайзхарта, проповедника, как они его называют, так это все одно, что необъезженного жеребца, только что скинувшего всадника, уговаривать стать на колени, чтобы помочь другому ездоку взобраться в седло.

— А он еще не совсем испорчен! — заметил ризничий, обращаясь к аббату, который вошел в этот момент. — Он отказался слушать еретика проповедника!

— Да, зачтется ему это на том свете, — отозвался аббат. — Приготовься к смерти, сын мой, мы передадим тебя в руки мирянина, нашего управляющего, и он повесит тебя на холме висельников, как только начнет светать.

— Аминь! — заключил злодей. — Все равно один конец. И какая разница, будут ли клевать меня вороны в обители святой Марии или в Карлайле?

— Позвольте мне просить вас, ваше преподобие, повременить немного, пока я не расспрошу… — вступил в разговор помощник приора.

— Как! — воскликнул аббат, который только сейчас заметил отца Евстафия. — Наш дорогой брат вернулся к нам, когда мы уже отчаялись его видеть! Нет, не преклоняй колен перед таким грешником, как я, встань и прими мое благословение. Когда этот негодяй появился перед нашими воротами, мучимый угрызениями совести, и закричал, что он убил тебя, мне показалось, что рухнул столб, поддерживающий крышу над нашей головой. Нет, не должна больше такая драгоценная жизнь подвергаться опасностям, от которых не уберечься в нашей пограничной стороне. Нельзя дольше терпеть, чтобы лицо, столь взысканное и хранимое небом, занимало такое ничтожное положение в церкви, как должность несчастного помощника приора. Я буду спешно писать примасу, чтобы он поскорее перевел тебя отсюда с повышением.

— Позвольте, прежде всего объясните мне, — прервал его помощник приора, — этот солдат сказал, что он меня убил?

— Что он пронзил вас насквозь! — отвечал аббат. — Пронзил копьем на полном скаку. Очевидно, он промахнулся. Но когда вы, смертельно пораженный, как ему представлялось, пали на землю, тут, по его словам, предстала перед ним сама пречистая дева, наша небесная заступница.

— Ничего подобного я не говорил, — прервал его арестованный. — Я сказал, что я собирался пошарить в карманах его рясы (ведь они бывают туго набиты), когда меня остановила женщина в белом. В руке у нее была камышовая палочка, и одним ее ударом она вышибла меня из седла, ну точно так, как я бы сшиб четырехлетнего ребенка железной палицей. А потом эта чертовка принялась петь:

«Власть куста, как крестом,

Здесь тебя защитила,

А не то камышом

Я б тебя задушила».

Я еле пришел в себя от страха, вскочил в седло и сдуру прискакал сюда, чтобы меня здесь повесили как вора.

— Ты сам видишь, почтенный брат мой, — обратился аббат к помощнику приора, — сколь взыскан ты благоволением нашей покровительницы, пречистой девы, что она сама снизошла до того, чтобы охранять пути твои. Со времен нашего блаженного основателя она никому еще не оказывала такой милости. Мы были бы теперь недостойны обладать духовным старшинством над тобой, а посему и просим тебя подготовиться к скорому переводу в Эбербросуикскую обитель.

— Увы, владыка и отец мой, — отвечал помощник приора, — ваши слова пронзают мне сердце. На таинстве исповеди я вскоре открою вам, почему я считаю себя скорее игрушкой в руках сил преисподней, чем избранником, пребывающим под покровом сил небесных. Но прежде разрешите мне задать этому несчастному несколько вопросов.

— Как вам будет угодно, — сказал аббат, — но вы все-таки не сможете убедить меня в том, что вам прилично оставаться далее на второстепенном положении в монастыре святой Марии.

— Я хотел бы узнать у этого бедняги, что заставило его покуситься на жизнь человека, который не сделал ему никакого зла.

— Помилуй, ты же грозил мне бедой, — отвечал злодей, — а только дураку грозят дважды. Разве ты не помнишь, что ты мне говорил про примаса, и лорда Джеймса, и про черный пруд в Джедвуде? Ты, видно, думал, что я так глуп, что буду дожидаться, пока ты меня предашь и мне затянут петлю на шее? Какой мне в том расчет?..

Хотя мне никакого расчета не было приезжать сюда и каяться в своих прегрешениях… Видно, нечистый меня попутал, когда я сюда завернул… Надо было мне вспомнить пословицу: «Монах все простит, кроме обиды».

— И только из-за этого… из-за одного моего слова, которое я произнес в минуту раздражения и тотчас забыл, ты решился на такое дело? — спросил отец Евстафий.

— Да, из-за этого… И еще из-за твоего золотого креста, который мне полюбился, — отвечал Кристи из Клинт-хилла.

— Праведное небо! Этот желтый металл, этот тлен так прельстил тебя своим блеском, что ты забыл о самом крестном изображении? Отец настоятель, я прошу вас как о величайшем благодеянии: предоставьте этого грешника моему милосердию.

— Нет, брат мой! — вмешался ризничий. — Вашему правосудию, если хотите, но не милосердию. Вспомните, что не все мы находимся под особым покровительством пречистой девы и не всякая ряса в нашем монастыре может служить панцирем, защищающим грудь от ударов копья.

— Именно по этой причине я и не хотел бы, чтобы из-за меня, недостойного, возникла распря между обителью и Джулианом Эвенелом, его господином, — ответил помощник приора.

— Да сохранит вас пресвятая дева! — воскликнул ризничий. — Он же второй Юлиан Отступник!

— Итак, с позволения нашего высокочтимого отца настоятеля, — начал отец Евстафий, — я прошу, чтобы с этого человека сняли цепи и отпустили его на все четыре стороны. А вот тебе, друг мой, — добавил он, передавая ему свой золотой крест, — то изображение, ради которого ты готов был обагрить свои руки кровью. Посмотри на него внимательно, и да вселит оно в тебя иные, лучшие мысли, чем те, которые у тебя были, когда ты не узрел в нем ничего, кроме слитка золота. Продай его, если нужда тебя заставит, но приобрети себе взамен другой крест, самый обыкновенный, чтобы у тебя не было соблазна думать о его цене, а только о ценности. Крест мой был подарен мне одним дорогим другом; но нет ничего дороже на свете, как направить на путь истинный заблудшую Душу.

Воинственный «джек», освобожденный от оков, стоял в недоумении, глядя то на помощника приора, то на золотой крест.

— Клянусь святым Джайлсом, — сказал он наконец, — я вас не понимаю! Вы даете мне золото за то, что я под-пял копье на вас; сколько же вы бы мне дали, если бы я теперь направил его против еретиков?

— Святая церковь, — возразил помощник приора, — сначала испытывает средства словесного увещания, чтобы вернуть заблудших овец в стадо, и только затем вынимает из ножен меч святого Петра.

— Оно, конечно, так, но, говорят, примас советует не пренебрегать и костром и виселицей в помощь увещеваниям и мечу. Однако прощайте. Я обязан вам жизнью. Может быть, я этого и не забуду.

В этот момент в трапезную ворвался запыхавшийся управляющий в синей куртке и с перевязями через оба плеча в сопровождении нескольких стражников с алебардами.

— Я чуточку опоздал явиться по приказу вашего высокопреподобия. Я несколько пополнел со времени битвы при Пинки, и кожаные доспехи не налезают на меня так легко, как раньше. Но тюрьма в подземелье готова, и хотя, как я уже сказал, я чуточку опоздал…

Но тут предполагаемый пленник, к величайшему его удивлению, весьма важно зашагал ему навстречу и остановился прямо против него.

— Вы действительно несколько запоздали, управляющий, — промолвил он, — и я весьма признателен вашим кожаным доспехам и вам лично за то, что вы так долго в них влезали. Если бы мирское правосудие явилось на четверть часа раньше, я бы уж более не нуждался в духовном милосердии. А засим, честь имею кланяться. Желаю вам благополучно вылезть из доспехов, в которых вы здорово смахиваете на борова в латах.

Управляющий очень рассердился, услышав такое сравнение, и гневно воскликнул:

— Не будь тут высокочтимого лорда-аббата, я бы тебе показал, негодяй…

— Вы хотите помериться со мною силами? — прервал его Кристи из Клинт-хилла. — Так встретимся на рассвете у источника святой Марии.

— Закоренелый грешник! — обратился к нему отец Евстафий. — Ты только что избавился от смерти и уже снова думаешь об убийстве?

— Я с тобой, мерзавец, еще вскорости повстречаюсь и научу тебя петь «господи помилуй»! — проревел управляющий.

— А я еще до того как-нибудь в лунную ночь повстречаюсь с твоим стадом на выгоне, — отвечал Кристи.

— Я тебя как-нибудь в туманное утро вздерну на виселицу, гнусный вор! — продолжал кричать светский служитель церкви.

— Ты сам вор, и гнуснее тебя нет, — спокойно возразил Кристи. — И ежели я дождусь того, что твоя жирная туша достанется червям, надеюсь, я тогда займу твою должность по милости этих преподобных отцов.

— По их милости ты получишь одно, а по моей — другое! — бесновался управляющий. — Духовника и веревку — вот все, что ты от нас получишь.

— Господа! — прервал их помощник приора, замечая, что монашеская братия проявляет гораздо больший интерес, чем допускало приличие, к перепалке между правосудием и беззаконием. — Прошу вас обоих уйти. Мастер управляющий, удалитесь вместе с вашими стражниками и не беспокойте больше человека, которому мы даровали прощение. А ты, Кристи (или как тебя зовут), уходи отсюда и помни, что ты обязан жизнью добросердечию лорда-аббата.

— Ну, что касается этого, — возразил Кристи, — то я нахожу, что жизнью-то я обязан вам. Но, впрочем, считайте как хотите, а я буду знать, что мне подарили жизнь, и покончим с этим. Прощайте.

И, посвистывая на ходу, он удалился из трапезной с таким видом, как будто жизнь, которая была ему возвращена, не стоила особой благодарности.

— Упрям до жестокости, — заметил отец Евстафий. — Хотя почем знать: может быть, под этой грубой породой таится и чистая руда.

— Избавить вора от виселицы… — проворчал ризничий. — Конец пословицы вы знаете? Ну, предположим, что, по милости божьей, этот наглый разбойник нас не тронет и мы останемся живы, но кто может поручиться, что он не захочет нашего хлеба или пива и не тронет наши стада?

— В этом я могу быть вам порукой, братья, — вмешался в разговор один старый монах. — Вы, друзья мои, очевидно, не очень понимаете, какую пользу можно получить от кающегося разбойника. Во времена аббата Ингильрама — а я помню это время, точно это было вчера, — вольные добытчики были самыми желанными гостями в пашем монастыре. Они платили нам десятину с каждого стада, что им удавалось добыть у южан. А так как порой они малость перебарщивали, то, бывало, отдавали нам и седьмую часть — все зависело от того, как за них возьмется духовник. И вот мы, бывало, видим, с башни, что по долине бредут десятка два жирных быков или движется целая отара овец, а гонят их два-три ражих парня, вооруженных с головы до ног, со сверкающими шлемами, в кольчугах и с длинными копьями. Покойный лорд-аббат Ингильрам, веселый он был человек, еще изволил шутить: «Вот она бредет, наша десятина с дани египтян». Я ведь и знаменитого Армстронга видел — красивый был мужчина и такой славный, так жалко, что все-таки не избежал он пеньковой петли. Я как сейчас его вижу, как он проходит к нам в монастырь, — на шляпе у него девять золотых кистей (а на каждую кисть пошло по девять золотых монет английской чеканки). И вот он все ходит из часовни в часовню — то здесь помолится перед образом, то там станет на колени, то перед одним алтарем, то перед другим, и, глядишь, тут пожертвует кисть, там — золотой, пока наконец на шляпе останется столько золота, сколько на моем клобуке. Да что говорить, уж такого грабителя в нашей пограничной стороне теперь во веки веков не найти!

— Ваша правда, отец Николай! — отозвался аббат. — Нынешние все больше норовят отнять золото у церкви, а не то чтобы завещать ей золото или передать в дар. А что до скота, то будь я проклят, если они разбирают, с чьих пастбищ его гнать: Лейнеркостского аббатства или обители святой Марии!

— Никуда они теперь не годятся, — подхватил отец Николай. — Вот уж истинно, что негодяи. То ли дело грабители в мое время! Достойные были люди! И не только достойные, а и сердобольные. И мало того, что сердобольные, — еще и набожные!

— Не стоит об этом вспоминать, отец Николай! — заключил аббат. — А теперь, возлюбленная братия, давайте расходиться, поскольку это происшествие с чудесным спасением высокочтимого помощника приора помешало нам сегодня отстоять вечерню. Но все же пусть колокола возвестят свой благовест, как обычно, в назидание окрестным мирянам и для призыва на молитву наших послушников. А теперь примите мое благословение, братья. Отец эконом выдаст каждому по чарке вина и найдет в своей кладовой чем вам закусить, ибо вы претерпели смятение и тревогу, а в таком состоянии вредно отходить ко сну с пустым желудком.

— Gratias aginus quam maximas, Domine reverenissime[38], — ответствовали ему иноки, расходясь один за другим, по старшинству.

Однако помощник приора остался и, пав на колени перед аббатом, когда тот намеревался уйти, стал умолять его принять от него исповедь в происшествиях истекшего дня. Почтенный лорд-аббат уже начал было зевать и готов был, сославшись на усталость, просить отложить исповедь; но именно перед отцом Евстафием ему никак но хотелось обнаруживать нерадивость в исполнении своего пастырского долга. Поэтому он согласился на исповедь, и отец Евстафий поведал ему обо всех необычайных приключениях, выпавших на его долю во время путешествия. Выслушав его, аббат спросил отца Евстафия, не отдает ли он себе отчета в каком-либо своем тайном грехе, который мог позволить нечистым силам временно его обольстить. Помощник приора откровенно признался, что, возможно, он и навлек на себя наказание за ту бессердечную суровость, с которой он в свое время осудил рассказ ризничего, отца Филиппа.

— Может быть, господь, — добавил кающийся, — хотел показать мне, что в его власти установить связь между нами и существами потусторонними, или, как мы привыкли их называть, сверхъестественными, и одновременно пожелал покарать грех самодовольства, самообольщения и всезнайства.

Недаром говорится, что добродетель сама себя вознаграждает. Аббат согласился исповедовать помощника приора весьма неохотно, но едва ли когда исполнение долга было лучше вознаграждено. Настоящим торжеством для аббата было узнать, что человек, внушавший ему нечто вроде страха или зависти (а может быть, и то и другое вместе), вдруг обвинял себя сам в той ошибке, за которую он ранее (хотя и негласно) осуждал его. Это одновременно служило подтверждением безусловной правоты аббата, тешило его самолюбие и успокаивало его страхи. Но сознание своего превосходства не возбудило в душе настоятеля никаких дурных чувств — наоборот, оно скорее укрепило в нем природное добродушие. И настолько далек был аббат Бонифаций от желания унизить помощника приора и дать ему почувствовать свою власть, что, отпуская ему грехи, он довольно комично путал выражения, естественные для его удовлетворенного тщеславия, с деликатнейшими высказываниями, имевшими целью пощадить самолюбие отца Евстафия.

— Брат мой, — начал он свое увещание, — вы, по свойственной вам проницательности, не могли не заметить, что мы часто согласовывали наше суждение с вашим мнением, даже в важнейших делах обители. И тем не менее мы были бы крайне огорчены, если бы вы заключили из сего, что мы считаем наше собственное суждение менее содержательным или наш ум более ограниченным, чем ум и рассудительность наших братьев. Ибо действовали мы так исключительно из желания поощрить наших подопечных (и в том числе вас, высокоуважаемый и любезный брат наш) к тому мужеству, которое необходимо для свободного высказывания своих мыслей. Мы нередко воздерживались от принятия того или иного решения для того, чтобы дать возможность ниже нас стоящим (и в особенности нашему дражайшему брату, помощнику приора) смело и откровенно предложить свое решение. И вот эта-то наша снисходительность и наше смирение могли в известной мере возбудить в вас, высокоуважаемый брат наш, ту излишнюю самонадеянность, которая привела вас к тому, что вы переоценили ваши способности и тем самым подвергли себя (что ныне для нас совершенно ясно) насмешкам и издевательствам со стороны злых духов. Ведь давно известно, что небо тем меньше нас почитает, чем выше мы возносимся в собственных глазах. А с другой стороны, возможно, что мы сами были несколько виноваты, пренебрегая своим высоким саном в сем аббатстве и разрешая руководить собой и даже надзирать за собой своему же подчиненному. А посему, — продолжал лорд-аббат, — мы оба должны исправить вашу ошибку — вы будете меньше уповать на ваши природные способности и мирские познания, а я менее охотно буду подчинять свои суждения мнению человека, ниже меня стоящего по сану и по должности. Однако из этого не следует, что мы отказываемся от преимущества, которым мы пользовались и собираемся пользоваться и впредь, запрашивая вашего мудрого совета, тем более что преимущество это было не раз рекомендовано нам нашим высокопреосвященным примасом. Поэтому, если нам впредь встретятся дела значительной важности, мы будем вызывать вас к себе частным образом и выслушивать ваш совет, и ежели он совпадет с нашим мнением, то мы представим его в капитул как мнение, исходящее от нас лично. Таким образом, мы избавим вас, возлюбленный брат наш, от сомнительной славы, так легко порождающей духовную гордыню, и сами избежим искушения впасть в тот избыток скромности, который может повредить нашему сану и унизить нашу особу в глазах монашеской братии.

Несмотря на глубокое уважение, которое отец Евстафий, как ревностный католик, питал к таинству исповеди, казалось, он должен был не без иронии прислушиваться к словам своего начальника. Уж очень наивно излагал настоятель свой хитрый план воспользоваться знанием и опытностью помощника приора, чтобы затем приписать все заслуги себе. Однако какой-то внутренний голос заставил отца Евстафия тотчас же признать, что настоятель прав.

«Мне следовало, — размышлял он, — больше заботиться о высоком значении его сана, чем думать о тех или иных недостатках его характера. Мне следовало прикрыть плащом духовную наготу моего руководителя и по мере моих сил поддерживать его репутацию для вящей пользы как братии, так и мирян. Аббат не может быть унижен без того, чтобы в его лице не была унижена вся обитель. Сила монашеского ордена в том и состоит, что он может распространить на всех своих сочленов (и в особенности на руководителей) те духовные дары, которые нужны им, чтобы они были прославлены».

Движимый этим настроением, отец Евстафий чистосердечно подчинился приговору своего начальника, который даже в этот решительный момент скорее убеждал его, чем осуждал. Затем он смиренно согласился давать советы своему лорду-аббату так, как тот найдет нужным, и признал, что это будет полезнее для него самого, ибо избавит его от всякого искушения похваляться своей мудростью. И, наконец, он умолял высокочтимого отца настоятеля назначить ему такую епитимью, которая соответствовала бы тяжести его прегрешения, не скрыв при этом, что он уже постился весь день.

— Именно это-то я и осуждаю, — возразил ему аббат вместо того, чтобы похвалить его за воздержание. — Мы возражаем против этих епитимий, постов и долгих бдений. Они только порождают ветры и пары тщеславия, от желудка подымающиеся к голове и надувающие наше существо хвастливостью и самомнением. Для послушников пристойно и назидательно изнурять себя постом и молитвенным бдением. Часть братии в каждом монастыре должна поститься, и легче всего это переносить молодому желудку. Вдобавок воздержание отвращает молодежь от дурных мыслей и подавляет жажду мирских удовольствий. Но, возлюбленный брат наш, поститься тому, кто уже смирился и умер для мира, как я и ты, совершенно излишне и только способствует зарождению духа гордыни. А посему я предписываю тебе, высокочтимый брат наш, пойти в кладовую и выпить по меньшей мере две чарки доброго вина, и закусить плотно и сытно, выбрав то, что тебе более по вкусу и что наиболее полезно для твоего желудка. И еще: ввиду того, что самомнение порой понуждало тебя относиться без должной снисходительности и дружелюбия к менее умудренным и просвещенным братьям, я предписываю тебе поужинать в обществе брата Николая и, без всякого нетерпения и не прерывая его, целый час выслушивать его рассказы о случаях, имевших место во времена нашего достоуважаемого предшественника, аббата Ингильрама, да упокоит господь его душу! Что же касается тех благочестивых упражнений, которые могут быть полезны для вашей души и должны искупить грехи, о которых вы смиренно и с сокрушением нам поведали, то мы подумаем о них и сообщим вам наше решение завтра утром.

Любопытно отметить, что с этого достопамятного вечера почтенный аббат стал относиться к своему советнику гораздо мягче и благосклоннее, чем прежде, когда он считал помощника приора человеком безупречным и безукоризненным и не мог найти на покровах его мудрости и добродетели ни единого пятнышка. Казалось, признание отца Евстафия в своих несовершенствах доставило ему дружбу его начальника. Но в то же время растущее благоволение аббата сопровождалось некоторыми мелочами, которые для высокой души и возвышенных чувств помощника приора были более огорчительны, чем даже тяжелая обязанность выслушивать нескончаемую и скучнейшую болтовню отца Николая. Так, например, аббат в разговорах с другими монахами называл его не иначе, как «наш возлюбленный и несчастный брат Евстафий! ». И нет-нет он начинал предостерегать молодых братьев против ловушек хвастовства и духовной гордыни, которые расставляются сатаной для уловления самоуверенных праведников. При этом он сопровождал эти назидания такими взглядами и намеками, что и без прямых указаний было ясно, что именно помощник приора не устоял однажды против таких обольщений. В этих случаях только монашеский обет послушания, дисциплина философа и долготерпение христианина помогали отцу Евстафию перенести это демонстративное и напыщенное покровительство честного, но несколько туповатого настоятеля. Он наконец стал сам стремиться покинуть монастырь или, во всяком случае, отказывался теперь от вмешательства в дела монастырского управления с такою же решительностью и властностью, с какою в прежние времена стремился вникать во все.

ГЛАВА XI

И это вы зовете воспитаньем?

Нет, это стадо медленных быков,

Гонимое погонщиком орущим.

Кто впереди, бредет себе привольно,

Пощипывая травку на лужках.

А все удары, вопли и проклятья

Ленивцам злополучном достаются,

Медлительно плетущимся в хвосте.

Старинная пьеса

Прошло два или три года, в течение которых гроза обновления все ближе подступала к католической церкви, с каждым днем громыхая все громче и становясь все страшнее. Под влиянием обстоятельств, изложенных в конце предыдущей главы, помощник приора Евстафий значительно изменил свой образ жизни. Он по-прежнему во всех важных случаях приходил на помощь аббату своими знаниями и опытом, будь то в частной беседе или в присутствии всего капитула ордена. Но в повседневном обиходе он теперь скорее стремился жить для себя и гораздо менее, чем раньше, интересовался делами обители.

Теперь он часто по целым дням отлучался из монастыря. А так как глендеаргские приключения произвели на него глубокое впечатление, его снова и снова влекло посетить одинокую башню и проведать сирот, живших под ее кровлей. К тому же ему по-прежнему хотелось узнать, не вернулась ли в башню Глендеарг та книга, которую он потерял, столь чудесным образом избавившись от копья убийцы.

«Все-таки странно, — думал он, — что нездешний дух (ибо он не мог не почитать за духа существо, с ним говорившее), с одной стороны, помогает распространению ереси, а с другой — стремится спасти жизнь ревностному служителю католической церкви».

Однако, сколько он ни расспрашивал обитателей башни Глендеарг, никто из них больше не видал искомой книги с переводом текста священного писания.

Между тем участившиеся посещения отца Евстафия имели немалые последствия для Эдуарда Глендининга и для Мэри Эвенел. Эдуард проявлял необыкновенные способности к учению при совершенно исключительной памяти и приводил этим в восторг помощника приора. Будучи понятливым и прилежным, он обладал живостью восприятия и упорным терпением, то есть сочетал в себе те качества таланта и усердия, которые так редко идут рука об руку.

Отец Евстафий искренне желал, чтобы эти столь рано проявившиеся, незаурядные способности были посвящены служению церкви. Сам юноша, как он полагал, охотно пошел бы ему навстречу, так как, обладая характером скромным, спокойным и созерцательным, он, казалось, считал науку главной целью жизни, а приобретение знаний — самым большим удовольствием. Что же касается его матери, то помощник приора почти не сомневался, что, привыкнув с детства питать глубокое уважение к монахам обители святой Марии, она почтет за особое счастье, если один из ее сыновей сделается иноком этого славного монастыря. Но, как выяснилось в дальнейшем, досточтимый отец Евстафий ошибался и в первом и во втором случае.

Когда он заговорил с Элспет Глендининг о том, что больше всего радует материнское сердце — о способностях и успехах ее сына, — она слушала его с упоением. Но как только отец Евстафий стал намекать на необходимость посвятить такие выдающиеся дарования святому делу церкви, говоря, что они послужат ей и защитой и украшением, вдова неизменно старалась переменить разговор. Если же он настаивал, она ссылалась на то, что одинокая женщина не способна управлять леном, и на то, что соседи часто пользуются ее беззащитным положением, а также на свое желание, чтобы Эдуард, заняв место отца, остался жить в башне и в час ее кончины закрыл ей глаза.

На подобные возражения помощник приора отвечал, что, даже с мирской точки зрения, благосостояние семьи скорее упрочится, если один из ее сыновей поступит в обитель святой Марии, так как трудно предположить, чтобы ему не удалось доставить своим близким могущественное покровительство. А что может быть для нее приятнее, чем видеть своего сына на высоком посту в церкви? Или что может быть утешительнее, чем знать, что он напутствует ее к загробной жизни, всеми уважаемый за святость своей жизни и безупречность поведения? И, наконец, он стремился внушить ей, что ее старший сын, Хэлберт, по неукротимости своего нрава, своеволию и рассеянности, неспособен к учению и что именно поэтому (и еще потому, что он старший в роде) он лучше всего справится с мирскими делами и будет успешно управлять ее маленьким поместьем.

Элспет не смела прямо отклонить предложение отца Евстафия из боязни вызвать его неудовольствие, но все же она всегда находила все новые и новые возражения. Хэлберт, по ее словам, не походил ни на одного из соседних мальчиков — он был на голову выше и в два раза сильнее любого своего сверстника во всей округе. И он был неспособен ни к каким мирным занятиям. Если он не любил книг, то еще больше он ненавидел плуг и мотыгу. Он очистил от ржавчины отцовский меч, прицепил его к поясу и почти не расставался с ним. Хэлберт был добрый мальчик и вежливый, если с ним говорить по-хорошему, но если начать ему перечить, он превращался в сущего дьявола.

— Одним словом, — заключила она, заливаясь слезами, — отнимите у меня Эдуарда, ваше преподобие, и вы вынете краеугольный камень, на котором зиждется мой дом. Ибо сердце мне подсказывает, что Хэлберт пойдет по стопам отца и погибнет такой же смертью.

Когда разговор доходил до этого пункта, монах, по добросердечию своему, старался на время отложить спор, надеясь, что, может быть, возникнут какие-либо новые обстоятельства, которые устранят предубеждение Элспет (ибо он считал это предубеждением) против предполагаемой духовной карьеры Эдуарда.

Оставив в покое мать, помощник приора принимался за сына и, подогрев в нем жажду к знанию, доказывал ему, насколько больше и лучше он сможет удовлетворить свои стремления, если согласится постричься в монахи. Но он и здесь наталкивался на тот же отпор, что и у госпожи Элспет. Эдуард ссылался на отсутствие настоящего призвания к такой ответственной деятельности, на то, что ему не хочется покидать мать, и на многое другое.

Но помощник приора находил, что все это лишь пустые отговорки.

— Я ясно вижу, — сказал он однажды, отвечая на возражения Эдуарда, — что не только у неба, но и у дьявола есть свои слуги и что слуги дьявола столь же или, увы! более предприимчивы и всячески стараются ублаготворить своего господина. Я надеюсь, мой молодой друг, что ты отказываешься вступить на предлагаемое поприще не потому, что враг рода человеческого уловил тебя на одну из своих обычных приманок — леность, любострастие, стремление к благам мира сего и жажду мирской славы. Но в особенности я надеюсь, более того — я верю, что тщеславное желание овладеть высшей мудростью (грех, в который особенно часто впадают люди, способные к наукам) еще не привело тебя к страшной опасности знакомства с вредными учениями, ныне столь распространенными, касающимися религии. Лучше было бы для тебя, чтобы ты остался так же невежествен, как смертные твари, чем, побуждаемый гордыней всезнайства, преклонил бы ухо к льстивым речам еретиков.

Эдуард Глендининг выслушал это назидание отца Евстафия опустив глаза, но не преминул, когда он замолк, горячо восстать против обвинения, что он когда-либо интересовался чем-либо, что находится под запретом церкви. И, таким образом, монаху ничего не оставалось, как снова гадать, почему же этот юноша проявляет такое отвращение к принятию монашеского чина.

Существует старинная пословица — ее приводил еще Чосер и ее же цитировала королева Елизавета: «Даже величайшие ученые не всегда самые мудрые люди на свете! » И пословица эта совершенно справедлива, даже если бы поэт и не приводил ее, а королева на нее не ссылалась. Если бы отец Евстафий поменьше думал об успехах еретического учения и побольше обращал внимания на то, что происходило в башне, он мог бы угадать по глазам Мэри Эвенел (которой было лет четырнадцать-пятнадцать) ту причину, из-за которой ее юный друг уклонялся от монашеских обетов. Я уже говорил, что она тоже была прилежной ученицей отца Евстафия, и ее невинная, полудетская красота производила на него сильное впечатление, хотя он, может быть, и сам того не сознавал. Ее дворянство и виды на богатое наследство давали ей право на изучение искусства чтения и письма. К каждому уроку, который задавал ей монах, она готовилась вместе с Эдуардом; он его ей объяснял и пояснял, пока она не усваивала все в совершенстве.

Вначале Хэлберт учился вместе с ними. Но его заносчивость и отсутствие выдержки скоро оказались несовместимыми с делом, требующим упорства и неослабного внимания. Посещения помощника приора были нерегулярными, и часто он отсутствовал неделями. В этих случаях Хэлберт обязательно забывал заданный урок и вдобавок многое из того, что он выучил ранее. Этот недостаток ему был, конечно, неприятен, но не настолько, чтобы возбудить в нем желание исправиться. Иногда, по примеру всех лентяев, он, вместо того чтобы заниматься самому, начинал мешать своему брату и Мэри Эвенел, и между ними происходили разговоры вроде следующего:

— Эдуард, надевай шапку и идем скорее — лэрд Колмсли уже показался в ущелье со своими собаками.

— А мне все равно, — отвечал младший брат. — Свора собак может затравить оленя и без меня, а мне надо помочь Мэри Эвенел приготовить уроки.

— А ну тебя! Ты, кажется, будешь зубрить уроки монаха, пока сам не превратишься в монаха. Мэри, хочешь, пойдем со мной? Я покажу тебе голубиное гнездо, о котором тебе рассказывал.

— Я не могу идти с тобой, Хэлберт, — отвечала Мэри, — мне надо выучить урок, а это займет много времени. Мне очень обидно, что я такая тупая. Если бы я могла справиться с ним сама так быстро, как Эдуард, я бы с радостью пошла.

— Если так, я тебя подожду. Мало того — я сам попробую выучить урок.

Улыбнувшись, но тяжко вздохнув при этом, он вновь взялся за букварь и принялся с усилием затверживать то, что ему было задано. Как бы изгнанный из общества своих товарищей, он печально и безмолвно уселся в углу одной из глубоких оконных ниш. После тщетных усилий преодолеть как книжную премудрость, так и свое нежелание ее постичь он невольно принялся наблюдать за своими товарищами по учению, вместо того чтобы заниматься делом.

Картина, представившаяся его взору, была очаровательна, но почему-то она не доставляла ему особого удовольствия. Прелестная девушка, склонившись над книгой со спокойным, но сосредоточенным выражением, пыталась внимательно разобраться в возникших трудностях, время от времени обращаясь к Эдуарду за помощью, а тот сидел с ней рядом, готовый по первому ее слову устранить любое затруднение, и, казалось, был горд одновременно как успехами своей ученицы, так и сознанием пользы, которую он ей приносит. Между ними существовала тесная, живая связь — желание овладеть знаниями и торжество при устранении встречающихся трудностей.

Глубоко уязвленный (хотя и не сознавая ни характера, ни источника своего раздражения), Хэлберт не в силах был дольше любоваться этой мирной сценой. Он вскочил, отбросил в сторону букварь и воскликнул:

— К черту все эти книги и дураков, которые их выдумали! Вот если бы десяток-другой южан показался у нас в ущелье, тогда бы мы узнали, какая ерунда все это бормотание и бумагомарание.

Мэри и Эдуард остолбенели: они смотрели на Хэлберта с изумлением, а он продолжал, все более волнуясь, весь раскрасневшись, со слезами на глазах:

— Да, Мэри, я желал бы, чтобы отряд южан напал на пас сегодня, сейчас же! Тогда бы ты убедилась, что крепкая рука и острый меч стоят много больше, чем все мудрейшие книги на свете и все гусиные перья, которыми они были писаны.

Мэри была удивлена и напугана его горячностью, но тотчас же ласково ответила:

— Ты рассердился, Хэлберт, потому что не можешь выучить урок так скоро, как Эдуард. Я такая же непонятливая. Иди сюда, Эдуард сядет между нами и будет учить нас обоих вместе.

— Меня он учить не будет, — сердито ответил Хэлберт. — Я никак не могу научить его делать то, что мужественно и почетно, и не желаю учиться у него монашеским фокусам. Я ненавижу монахов с их гнусным кваканьем, как у лягушек, с их длинными рясами, как бабьи юбки, со всеми их приседаниями, с их преподобиями и преосвященствами и с этими ленивыми вассалами, которые им в угоду барахтаются в болоте с плугом и бороной от самых святок до Михайлова дня. Я никого не хочу назвать лордом, кроме того храбреца, кто с мечом в руках отстоит свое звание. И, по мне, тот не мужчина, кто не знает, что такое сила и мужество.

— Ради бога, успокойся, Хэлберт! — воскликнул Эдуард. — Если бы тебя кто-нибудь услышал и потом донес, это погубило бы маму.

— Так донеси ты на меня! Это пойдет тебе на пользу, а повредит только мне одному. Передай им, что Хэлберт Глендининг никогда не будет вассалом какого-нибудь старикашки в клобуке и с выбритой макушкой, когда двадцать баронов в шлемах с перьями нуждаются в храбрых оруженосцах. Пускай монахи тебе отдадут мой несчастный клочок земли, и собирай ты с него зерна побольше, чтобы хватило тебе на овсяную кашу.

Он решительно вышел из комнаты, но тут же вернулся и продолжал в том же злобно-раздраженном тоне:

— И нечего вам о себе так много воображать — особенно тебе, Эдуард, — потому только, что вы носитесь с этой книгой на пергаменте и хвастаете, что умеете ее читать. А учителя я найду получше вашего старого, угрюмого монаха, и книга у меня будет лучше его печатного молитвенника. Раз ты так обожаешь ученость, Мэри Эвенел, ты скоро увидишь, кто из нас ученее — Эдуард или я.

Тут он выбежал из комнаты и уже больше не возвращался.

— Что с ним такое? — спросила Мэри, наблюдая через окошко, как Хэлберт широкими и неровными шагами удалялся вверх по ущелью. — Куда это твой брат спешит, Эдуард? О какой книге, о каком учителе он тут говорил?

— Не стоит об этом гадать, — отвечал Эдуард. — Хэлберт злится, сам не зная на что, и говорит, сам не зная о чем. Давай лучше заниматься, а он устанет карабкаться по скалам и вернется обратно, как это всегда с ним бывает.

Но, видимо, у Мэри были более серьезные основания для беспокойства. Под предлогом головной боли она отказалась продолжать урок, которым они были столь увлечены, и Эдуарду так и не удалось уговорить ее заниматься в то утро.

Между тем Хэлберт с лицом, искаженным ревнивой злобой, с глазами, еще влажными от слез, с непокрытой головой быстро, как лань, бежал вверх по узкому, бесплодному ущелью Глендеарг. Точно бросая отчаянный вызов судьбе, он выбирал самые нехоженые, самые опасные тропы, много раз сознательно подвергая себя опасности, хотя ему ничего не стоило ее избежать, чуть отклонившись в сторону. Казалось, он хочет лететь прямо, как стрела, пущенная из лука.

Наконец он добежал до узкой расселины среди скал, напоминающей горный овраг, откуда в ущелье стекал небольшой ручеек, впадающий в речку, протекающую через Глендеарг. Он стал взбираться по этой расселине еще выше, нисколько не замедляя шаг, не глядя по сторонам и не останавливаясь ни на минуту, пока не достиг источника, из которого ручеек брал свое начало.

Здесь Хэлберт остановился и окинул все окружающее мрачным и почти испуганным взором. Перед ним вздымался громадный утес; в его расселине росло деревцо дикого остролиста, который осенял своей темно-зеленой листвой журчавший внизу ручеек… Скалы по обе стороны родника вздымались так высоко и сходились так близко, что только летом, да и то в солнечный день, лучи света могли достичь дна бездны, где стоял Хэлберт. Но сейчас было лето, полуденный час, и солнечные зайчики беспрепятственно плясали на прозрачных струях источника.

«Сейчас самый подходящий момент! — подумал Хэлберт. — И сейчас я… я смогу скоро стать гораздо ученее, чем Эдуард со всем его прилежанием. Мэри увидит, что не к нему одному можно обращаться с вопросами и не он один может сидеть рядом с ней, и прижиматься к ней, когда она читает, и указывать ей всякое слово и всякую букву, А она любит меня больше, чем его, это наверняка: в ней течет благородная кровь, и она презирает робость и трусость. Но что же я сам-то стою здесь так робко и трусливо, точно я какой-нибудь монах? Что мне бояться вызвать эту тень — этого духа? Я уже его видел однажды, так почему же мне его не увидеть еще раз? Что он может мне сделать — мне, человеку из костей и мяса, да еще когда при мне отцовский меч? Если от одной мысли о бесплотном духе у меня сердце колотится и волосы шевелятся на голове, то что со мной будет, когда передо мной окажется банда живых ражих южан? Клянусь душой первого Глендининга, я сейчас испробую заклинание! »

Он скинул с правой ноги кожаную туфлю (или низкий башмак), встал в боевую позицию, обнажил свой меч и, оглядевшись вокруг, как бы собираясь с силами, трижды низко поклонился остролисту и трижды источнику, а затем произнес громким голосом следующие стихи:

Трижды в роще молю: «Отзовись! »

Там, где песня ручья прозвенела!

Я прошу тебя: «Пробудись,

Белая дева из Эвенела! »

Полдень… На озере волны зажглись…

Полдень… Гора от лучей заалела…

Я прошу, прошу, пробудись,

Белая дева из Эвенела!

Едва он произнес эти строфы, как в трех шагах от Хэлберта Глендининга возникла женская фигура в белом одеяний.

Наверно, испугался ты,

Увидев женщины черты

Необычайной красоты.

ГЛАВА XII

Таится что-то в древнем суеверье,

Загадочно пленяющее пас.

Ручей, что тысячью хрустальных брызг

Пробился из скалы уединенной

В таинственную тишь, считаться может

Приютом существа, что чистотою

И вещей властью превосходит нас.

Старинная пьеса

Как сказано было в конце предыдущей главы, едва успел молодой Хэлберт Глендининг произнести слова таинственного заклинания, как в двух ярдах перед ним предстало видение в образе прекрасной женщины в белом. Ужас, объявший его, взял верх над его природной храбростью и над твердой решимостью не испугаться в третий раз того духа, которого он уже лицезрел дважды. Ведь человеку невольно становится не по себе от сознания, что он находится в присутствии существа, по облику ему подобного, но по своей природе и стремлениям столь чуждого, что он не может ни понять его намерения, ни предугадать его действия.

Хэлберт стоял молча, с трудом переводя дыхание. Волосы у него поднялись дыбом, рот был открыт и взор неподвижен. И единственным доказательством его прежней решимости оставался застывший в его руке меч, направленный в сторону видения. Наконец Белая дама (так мы будем называть это существо) голосом несказанно прекрасным начала напевать (или даже скорее петь) следующие стихи:

Зачем, о смуглый мальчик, меня ты призываешь?

Зачем сюда пришел ты, иль страха ты не знаешь?

Кто хочет с нами знаться, не должен сам дрожать,

Ни трус, ни грубый олух не смогут нас понять!

Тот ветер, что примчал меня, в Египет возвратится,

И облако со мною в Аравию умчится…

Уж облако отплыло, вздыхает ветерок:

Закатный час уж близок, а путь еще далек.

Изумление, охватившее Хэлберта, уступило место решимости, и он смог кое-как произнести дрожащим голосом:

— Именем бога заклинаю тебя, кто ты?

Ответ прозвучал в иной мелодии и в другом ритме:

Кто я — не могу сказать,

Кто я — ты не должен знать!

То ли с неба, то ль из ада,

То ли горе, то ль отрада,

Я все то, что бы могло

Дать тебе добро иль зло.

Ни создание земное,

Ни видение ночное,

В тьме полей, над мглой болот

Я свершаю свой полет.

От волшебного потока

Вихрь несет меня далеко…

Зыблется в душе моей

Отблеск всех людских страстей;

И во мне их душ движенье,

Как в зеркальном отраженье.

Зыбким призрачным лучом

Мчусь я меж добром и злом.

Счастьем неземным владея:

Век наш в десять раз длиннее.

Род людской счастливей нас,

Нет надежд нам в смертный час:

Им настанет пробужденье,

Нам — навек уничтоженье.

Вот что я могу сказать,

Вот что можешь ты узнать.

Белая дама остановилась, как бы выжидая ответа. Но пока Хэлберт медлил, не зная, как начать, видение стало постепенно блекнуть, становясь все более и более бестелесным. Правильно угадав в этом признак его скорого исчезновения, Хэлберт принудил себя наконец выговорить:

— Леди, когда я видел тебя в ущелье и ты вернула нам черную книгу Мэри Эвенел, ты сказала, что в один прекрасный день я научусь читать ее.

Белая дама ответила:

— Я заклинанье творю, чтоб ты мог

Найти меня там, где волшебный поток.

Но цапля и сокол тебе милее,

Чем тайны, которыми я владею.

Тебе милее копье и меч,

Чем строки псалмов и священная речь.

Тебе милей на оленя охота,

А чтенье тебе — не под силу работа.

По мшистым лесам ты бесстрашно идешь,

И ты презираешь дворян и вельмож.

— Я не буду больше поступать так, прекрасная дева, — сказал Хэлберт. — Я хочу учиться, и ты мне обещала, что, если у меня будет такое желание, ты мне поможешь. Я не боюсь тебя больше, и я не хочу больше оставаться невеждою.

По мере того как он произносил эти слова, образ Белой дамы становился все более зримым и наконец сделался таким же явственным, как вначале. Бесформенная и бесцветная тень снова приняла черты почти телесной реальности, хотя краски ее были менее ярки, а контур фигуры менее отчетлив и определенен — так по крайней мере казалось Хэлберту, — чем у кого-либо из простых смертных.

— Исполнишь ли ты мое желание, прекрасная леди, — вопросил он, — и дашь ли ты в мое распоряжение священную книгу, которую Мэри Эвенел так часто оплакивала?

Белая дама отвечала:

Ты трус — тебя я упрекала,

В лентяя веры было мало.

Вернулся ночью ты, так знай:

Спи на дворе, иль дверь ломай!

Лилось к тебе звезды сиянье,

Теперь слабей ее влиянье…

Лишь доблесть да упорный труд

Удачу вновь тебе вернут.

— Если я и был лентяем, — возразил юноша, — то теперь, ты увидишь, я буду стараться с лихвой все наверстать. Еще недавно совсем другие мысли были у меня на уме, другие чувства волновали мое сердце, но отныне, клянусь небом, все мое время будет посвящено серьезным занятиям. За один сегодняшний день я точно пережил годы. Я пришел сюда мальчиком, я вернусь мужчиной, я смогу говорить не только с людьми, но со всеми нездешними существами, которые по божьему соизволению передо мной предстанут. Я узнаю, что содержит в себе эта таинственная книга, я узнаю, почему леди Эвенел так ее любила, и почему монахи так ее боялись и хотели украсть, и почему ты дважды спасала ее из их рук. Что за тайна заключается в ней? Скажи, заклинаю тебя!

Белая дама, с видом необыкновенно печальным и торжественным, наклонила голову, скрестила руки на груди и отвечала:

Здесь, в этой книге роковой,

Источник тайны вековой.

Тот в жизни обретает счастье,

Кому дано всевышней властью

Ее с надеждою читать,

Замки ломать и в путь дерзать.

Но проклят тот, в ком это чтенье

Родит сомненье иль презренье.

— Дай мне эту книгу, миледи, — попросил юноша. — Меня называют лентяем, меня считают тупицей, но на этот раз у меня хватит терпения, а с божьей помощью, и рассудка, чтобы ее понять. Отдай мне ее.

Видение снова отвечало:

В бездне, в темной глубине

Книгу скрыть досталось мне.

Огонь небес там ввысь стремится

И музыка небес струится…

Священный тот залог

По ввей земле доселе

Все чтили, как умели,

Лишь человек не мог.

Дай руку мне! Под тайной вещей

Познай невиданные вещи!

Хэлберт Глендининг смело подал руку Белой даме.

— Ты боишься следовать за мной? — спросила она, когда его рука задрожала от прикосновения ее мягкой холодной длани.

Страх берет пойти со мной?

Что ж, с крестьянскою судьбой

Смирись по воле рока!

Сиди с кнутом впереди,

В лугах за оленем броди,

Но больше не подходи

К волшебному потоку.

— Если то, что ты говоришь, правда, — отвечал бесстрашный юноша, — то мой удел много завиднее твоего. Отныне никакой лес и никакой родник меня больше не испугают. Нет такой силы, естественной или сверхъестественной, которая помешала бы мне свободно бродить по моим родным местам.

Едва он это произнес, как вдруг они стали проваливаться сквозь землю, летя так стремительно, что у Хэлберта перехватило дыхание и он перестал что-либо ощущать, кроме невероятной быстроты, с которой их влекло вниз. Наконец их сильно тряхнуло, и они сразу остановились. От такого удара смертный, невольно пролетевший через неведомые пространства, вероятно, разбился бы вдребезги, не поддержи его вовремя нездешняя спутница.

Прошло более минуты, пока Хэлберт, придя в себя и оглянувшись, увидал, что находится в гроте или естественной пещере; стены ее были выложены сверкающими камнями и кристаллами, в радужных переливах которых отражался свет пламени, полыхающий на алебастровом алтаре. Алтарь этот с горящим огнем стоял в центре грота, круглого и необычайно высокого, напоминающего собор. На все четыре стороны от алтаря простирались сводчатые длинные галереи или аркады, сооруженные из того же сверкающего материала и уходящие в темноту.

Не хватило бы человеческого воображения, как не хватило бы и никаких слов, чтобы описать лучезарный блеск, который рождало ярчайшее пламя, отражаясь тысячью искр в гранях камней и кристаллов, украшающих стены. Огонь на алтаре тоже не горел спокойно и ровно. Пламя то вздымалось, то падало, иногда устремляясь ввысь в виде яркой огненной пирамиды, иногда затихая и приобретая более нежные, розоватые оттенки, чтобы затем, собравшись с силами, вновь вскинуться с прежним бешенством. Никакое топливо, по-видимому, в этом огне не сгорало — над ним не было заметно никакого дыма.

Но, что было всего удивительнее, пресловутая черная книга лежала посреди алтаря, среди самого сильного огня, и не только не горела, но даже и не тлела. Казалось, такой нестерпимый жар может расплавить алмаз, но все его неистовство не оказывало никакого действия на священную книгу.

Белая дама, довольно долгое время молчавшая, чтобы дать возможность молодому Глендинингу прийти в себя, теперь вновь обратилась к нему с тем же мелодическим пением:

Вот книга та, что ты искал так смело.

Возьми, но с пей иметь опасно дело!

Уже в какой-то мере привыкнув к чудесам и страстно желая доказать свою храбрость, Хэлберт, нимало не колеблясь, сунул руку в огонь, рассчитывая вытащить книгу быстрым движением, чтобы пламя не успело его обжечь. Но его расчет не удался. Рукав моментально воспламенился, и хотя он сразу отдернул руку, он все же так сильно обжегся, что чуть не закричал от боли. Усилием воли он сдержался, и только исказившееся лицо и подавленный стон выдали его муку. Белая дама провела своей холодной рукой по его руке, и, прежде чем она успела спеть следующую строфу, боль совершенно прошла, а от ожога не осталось и следа:

Дерзновенно

Тканью тленной

Ты нетленный взвил огонь…

Хоть ты малый

И удалый, Без меня его не тронь!

Снять рукав свой постарайся,

Скинь — и снова попытайся!

Повинуясь тайному смыслу ее слов, Хэлберт, оборвав и бросив на пол обгорелый рукав, обнажил правую руку до плеча. Как только эти полусожженные кусочки ткани упали на пол, они сами собой свернулись в клубок, клубок съежился и тут же превратился в пепел, а затем, подхваченный внезапным порывом ветра, рассеялся в воздухе. Белая дама, заметив удивление на лице юноши, тотчас запела:

Ткань и нить, созданья тлена,

Не разрушат эти стены.

Все деянья смертных рук

Здесь, как дым, растают вдруг.

Глиной злато станет сразу,

Вмиг расплавятся алмазы…

Гибнет все, спасенья нет:

Вечен только правды свет.

Скорби ты не предавайся,

Лучше снова попытайся!

Ободренный ее словами, Хэлберт Гленденинг решился на вторую попытку. Он протянул обнаженную руку в огонь и вытащил из нее священную книгу, причем не только не обжегся, но даже не почувствовал жара. Удивленный и даже несколько испуганный этим, он наблюдал, как пламя, как бы собравшись с последними силами, метнулось огненным столбом к потолку, а затем стало затухать и заглохло окончательно. Наступил полнейший мрак. Хэлберту уже не было времени размышлять о том, что делать дальше, так как Белая дама схватила его за руку и они стали подниматься вверх с такой быстротой, с какой прежде спускались.

Когда их вынесло из недр земли, они оказались около источника Корри-нан-Шиан. Осмотревшись, юноша поразился, заметив, что все тени уже склоняются к востоку и, видимо, близится вечер. Он вопросительно взглянул на свою руководительницу, но ее образ стал таять у него на глазах: щеки ее побледнели, черты лица стали менее явственны, а фигура — менее различимой, постепенно сливаясь с туманом, ползущим из глубины оврага. Только что перед ним была красивая женщина, и вот теперь ее прекрасный облик превратился в смутное видение, своими неясными очертаниями напоминавшее призрак девы, умершей от любви, какою в неверном свете луны она является своему обольстителю.

— Остановись, видение! — воскликнул юноша, ободренный своим успехом в подземном храме. — Не лишай меня своего благоволения. Ты дала мне оружие, научи же меня им пользоваться. Научи меня читать и понимать, что написано в этой книге. Иначе какая мне польза, что она теперь в моих руках?

Но образ Белой дамы все мерк и таял, пока от него не остался только контур, столь же смутный ц еле различимый, как лик месяца в зимнее утро. И, прежде чем отзвучали последние строфы ее повой песни, она растаяла окончательно:

Увы! Увы!

Нам милость не дана

Прочесть святые письмена.

Мы воздушные созданья,

Не дана нам власть познанья,

Лишь людям суждена она.

Наберись же терпенья —

Возвестит провиденье

В нужный час нужный путь, без сомненья!

Видение уже исчезло, а теперь и голос стал замирать на печальных потах, становясь все тише и глуше, как будто нездешняя посетительница медленно отлетала от того места, где она начала свою песню.

Тогда Хэлберта обуял тот безграничный ужас, с которым он до того так успешно боролся. Необходимость во что бы то ни стало действовать поневоле вселяла в него мужество, а присутствие нездешнего существа, хоть и страшного, все же, как ему казалось, ограждало его от опасностей и служило защитой. Теперь же, когда он мог спокойно подумать о том, что произошло, леденящий трепет пробежал по его телу, волосы у него зашевелились, и он не смел оглянуться, боясь увидеть рядом с собой нечто еще более ужасное, чем привидение. Внезапно его коснулось дуновение легкого ветерка и вызвало в нем то самое странное, но поэтическое ощущение, о котором нам поведал наш самый вдохновенный бард:

Овевал его щеки, кудри взвивая,

Как весной на лугу, ветерок.

Но с боязнью его дуновенье сливая,

Быть приятным он все-таки мог.

Несколько мгновений пораженный юноша стоял молча. Ему казалось, что нездешнее существо, которое повергло его в ужас, но в то же время как будто ему покровительствовало, все еще парит над ним, подхваченное ветром, и вот-вот опять предстанет его взору.

— Говори! — воскликнул он, воздев руки. — Прерви молчание, явись мне снова, чудесное видение! Трижды я тебя видел, но при мысли, что ты все еще здесь, близко, где-то рядом, сердце мое бьется с такой силой, точно вот сейчас земля должна разверзнуться предо мной и дать выход дьяволу.

Однако ничто не указывало более на присутствие Белой дамы, и ничего сверхъестественного уже не было ни слышно, ни видно. Между тем Хэлберт, заставив себя вновь обратиться к призраку, обрел свою прежнюю храбрость. Он еще раз осмотрелся кругом и затем медленно побрел обратно по уединенной тропинке, оставляя за собой таинственное обиталище духов.

Нельзя было себе представить большего контраста, чем то страстное нетерпение, с которым он мчался в Корри-нан-Шиан, перескакивая через корневища и обломки скал, и то сосредоточенное настроение, в котором он возвращался обратно. Он теперь благоразумно выискивал самую торную тропу, но не из желания избежать опасности, а для того, чтобы никакие затруднения не могли отвлечь его, всецело поглощенного мыслями о пережитом. Прежде он хотел в бешеном риске найти выход отчаянию и злобе и тем заставить себя забыть о причине своего гнева. Теперь он старательно обходил всякое препятствие, встречающееся на пути, дабы оно не мешало его раздумью и не отвлекало его от глубоких размышлений. Так и брел он, медленно и осторожно, скорее напоминая паломника, чем смелого охотника за красным зверем, и только уже к самой ночи добрался до родной башни.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.