Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ГЛАВА IV. ГЛАВА V. ГЛАВА VI. ГЛАВА VII



ГЛАВА IV

Дрожу я, страхом потрясенный:

В канун сей, трижды освященный,

Выходят духи из болот

Пугать народ.

Коллинз, ода «Страх»

Когда в стране стало спокойнее, леди Эвенел охотно вернулась бы в дом своего покойного мужа. Но теперь это было уже не в ее власти. В государстве, где царствовала несовершеннолетняя королева, закон неизменно оказывался на стороне сильного, почему люди высокого положения, но малой совестливости не стеснялись творить любые беззакония.

Джулиан Эвенел, младший брат покойного Уолтера, принадлежал именно к таким людям. Он пе постеснялся захватить дом и земли своего брата, как только отступление англичан дало ему эту возможность. Сначала он управлял поместьем от имени своей племянницы, но, когда леди Эвенел захотела вернуться в родовое имение вместе с дочерью, он дал ей понять, что Эвенел, будучи майоратом, должен перейти по наследству к брату, а не к дочери последнего владельца. Древний философ отказался вступить в спор с императором, повелевающим двадцатью легионами, и вдова Уолтера Эвенела не могла вступить в пререкания с вождем двадцати грабителей из числа «болотных людей». Кроме того, Джулиан был человек услужливый, готовый оказать помощь друзьям в нужный момент, и потому мог быть уверен, что всегда найдет покровительство у власть имущих. Словом, как бы неоспоримы ни были права маленькой Мэри на наследство отца, мать ее сочла за благо уступить, хотя бы временно, незаконным притязаниям ее дяди. Ее терпение и покорность имели то преимущество, что Джулиан, хотя бы из одного только приличия, не мог долее мириться с тем, что его невестка живет из милости у Элспет Глендининг. Стадо рогатого скота вместе с быком (движимость, которую, вероятно, оплакивал какой-нибудь английский фермер) было пригнано на пастбища Глендеарга. Затем были присланы в большом количестве одежда и домашний скарб и с ними некоторая сумма денег, хотя особой щедрости в отношении последних проявлено не было. Надо сказать, что людям, подобным Джулиану Эвенелу, было гораздо проще добывать любые ценности в натуре, чем в их денежном выражении, почему они обычно и расплачивались натурой.

Между тем вдовы Уолтера Эвенела и Саймона Глендининга привыкли друг к другу и уже не желали расставаться. Леди Эвенел не могла найти более уединенного и безопасного убежища, чем Глендеарг, а теперь она имела возможность и расходы по хозяйству делить пополам. Элспет же было и лестно и приятно общество столь почетной гостьи, как супруга Уолтера Эвенела, и она готова была оказывать ей даже такие знаки уважения, которые той совестно было принимать.

Мартин и его жена, каждый на своем поприще, усердно служили объединенному семейству и одинаково слушались распоряжений как той, так и другой госпожи, хотя все же неизменно считали себя слугами леди Эвенел. Это различие иногда служило поводом к легким недоразумениям между Элспет Глендининг и Тибб; первая несколько ревниво относилась к своей прерогативе хозяйки дома, вторая же слишком подчеркивала высокое происхождение и знатность своей госпожи. Но в то же время ни одна из них не хотела, чтобы эти мелкие дрязги достигли ушей леди Эвенел, так как хозяйка Глендеарга питала к ней никак не меньшее уважение, чем старая служанка. Впрочем, эти недоразумения и не были столь серьезны, чтобы нарушить мир и согласие в семье, так как одна благоразумно уступала, как только замечала, что другая уж очень распалилась. Впрочем, Тибб, хотя она часто бывала зачинщицей ссор, оказывалась обычно и достаточно разумной, чтобы первой кончить пререкания.

Окружающий мир был постепенно забыт обитателями уединенного ущелья, и если бы Элис Эвенел не приходилось бывать по большим праздникам у обедни в монастырской церкви, она бы совсем забыла, что когда-то занимала такое же положение, как те гордые жены соседних баронов и дворян, которые стекались толпой на подобные торжества. Это напоминание о прошлом не причиняло ей большого горя. Она любила своего мужа таким, каким он был, и при такой невознаградимой утрате все другие потери перестали ее интересовать. Правда, она не раз думала просить королеву-регентшу (Марию де Гиз) принять под свое покровительство ее сиротку, но боязнь восстановить против себя Джулиана Эвенела неизменно ее удерживала. Она хорошо понимала, что он без зазрения совести и без помехи украдет ее ребенка (если не сделает хуже), как только заподозрит, что маленькая наследница угрожает его интересам. Притом Джулиан вел бурную и беспутную жизнь, участвуя во всех нападениях и грабежах, где дело решалось силой оружия. Склонности к женитьбе он не проявлял, а постоянный вызов судьбе мог в конце концов привести его к потере незаконно захваченного наследства. Поэтому Элис Эвенел благоразумно решила отказаться на время от всяких честолюбивых замыслов и продолжала жить в непритязательном, но мирном приюте, уготованном ей провидением.

Однажды вечером, накануне дня всех святых (к этому времени обе семьи прожили вместе уже три года), в старой узкой зале глендеаргской башни, у очага, где ярко пылал торф, собрался весь домашний кружок. В те времена никому в голову не приходило, чтобы хозяин или хозяйка дома ели или жили отдельно от своих слуг. Все различие между ними отмечалось лишь более почетным местом за столом или более удобной скамейкой близ очага.

Слуги свободно вмешивались, правда, не без уважения, но совершенно беспрепятственно, во все разговоры. Из башни в свои хижины удалялись лишь те несколько батраков, которые работали на полях, и с ними две девушки-служанки — дочери одного из них.

Проводив их, Мартин запер сперва железную решетку, а затем, убедившись, что семейный кружок в полном составе, — и внутреннюю дверь башни. Госпожа Элспет, сидя у прялки, сучила нитку; Тибб наблюдала за тем, как сыворотка кипятится в большом котле на «зацепе» (цепь с крюком на конце, которая служила той же цели, что современный подъемный кран). Мартин же занимался починкой кое-какой домашней утвари (в те времена каждый человек был сам себе плотник и кузнец, а зачастую и портной и сапожник) и в то же время следил за тремя детьми.

Дети могли резвиться и бегать взад и вперед по зале, позади стульев, на которых сидели взрослые, и им разрешалось иногда забегать и в две-три смежные комнатки, где было очень удобно играть в прятки. Впрочем, в этот вечер они, видимо, не были расположены пользоваться своим правом прятаться в темноте, предпочитая скакать и прыгать поближе к свету.

Элис Эвенел, подвинувшись к железному подсвечнику, в который была вставлена неровная свеча домашнего изготовления, читала вслух избранные отрывки из толстой книги с застежками, которую она очень заботливо берегла. Искусству чтения леди Эвенел выучилась в монастыре, где она воспитывалась, но ей редко в последние годы приходилось читать что-либо, кроме этой книжки, составлявшей всю ее библиотеку.

Все домочадцы слушали отрывки, которые она читала, с благоговейным уважением, как нечто глубоко поучительное, вне зависимости от того, было ли оно вполне понятно или нет. Дочке леди Эвенел намеревалась впоследствии подробно разъяснить все премудрости этой книги, хотя такие знания были в те времена сопряжены с большой опасностью и доверять их ребенку было довольно опрометчиво.

Шумная возня детей не раз заглушала голос леди и наконец побудила Элспет сделать замечание нарушителям порядка:

— Если вы хотите шуметь, отойдите подальше и не мешайте миледи!

Это распоряжение было подкреплено угрозой, что их уложат спать, если они сейчас же не угомонятся. Дети сначала забились в дальний угол и там начали играть в более спокойную игру, но затем, когда им это надоело, они незаметно проскользнули из залы в соседнее помещение. Но почти тотчас оба мальчика с разинутыми ртами влетели обратно и сказали, что в трапезной стоит вооруженный человек.

— Это, должно быть, Кристи из Клинт-хилла, — сказал Мартин вставая. — Но что могло привести его сюда в такую позднюю пору?

— И как он сюда попал? — заметила Элспет.

— О господи! Что ему понадобилось? — воскликнула леди Эвенел, которой этот человек, правая рука ее деверя, иногда выполнявший его поручения в Глендеарге, внушал тайный страх и недоверие. — Боже правый! — добавила она, вставая с места. — Где же моя девочка?

Все бросились в трапезную, причем Хэлберт Глендининг вооружился ржавым мечом, а его младший брат схватил книгу леди Эвенел. Они подбежали к дверям, и у них сразу отлегло от сердца: на пороге их встретила сама Мэри. Она нисколько не казалась смущенной или встревоженной. Они кинулись дальше в трапезную (одно из внутренних помещений, в котором вся семья в летнее время обедала), но там никого не оказалось.

— Где же Кристи из Клинт-хилла? — спросил Мартин.

— Не знаю, — отвечала Мэри. — Я его не видала.

— С чего же это вы, негодные мальчишки, — обратилась Элспет Глендининг к своим сыновьям, — влетели к нам как полоумные и напугали леди до смерти своим криком, а она, бедная, и так уж чуть жива?

Мальчики молча и смущенно переглянулись, а мать продолжала наставление:

— Уж нашли время для своих проказ — канун дня всех святых, да еще тот час, когда леди читает нам жития? Ну, погодите, я вам задам!

Старший мальчик опустил глаза, младший заплакал, но ни один из них не промолвил ни слова. Мать уже готова была привести свои угрозы в исполнение, но тут вмешалась Мэри:

— Госпожа Элспет, это я виновата — я им сказала, что видела человека в трапезной.

— Отчего же ты это сказала, — обратилась к ней мать, — и так напугала нас всех?

— Потому, — отвечала Мэри, понизив голос, — что я не могла иначе.

— Не могла иначе, Мэри! Ты подняла всю эту суматоху и говоришь, что не могла иначе? Как же так, милочка?

— Да, там действительно стоял вооруженный человек, — отвечала Мэри, — и я так удивилась, что позвала Хэлберта и Эдуарда.

— Вот она сама все сказала, — прервал ее Хэлберт Глендининг, — а я бы никогда ничего не сказал.

— И я тоже, — произнес Эдуард, не желая отстать от брата.

— Мистрис Мэри, — обратилась Элспет к девочке, — вы никогда раньше не говорили нам неправды; признайтесь, что вы пошутили, и хватит об этом.

У леди Эвенел был такой вид, точно она хочет вмещаться, но не знает, как это лучше сделать, а любопытство Элспет было возбуждено до такой степени, что она уже не могла считаться с тонкими намеками и потому продолжала допрашивать девочку:

— Что же, это был Кристи из Клинт-хилла? Только не хватало, чтобы он еще торчал у нас в доме неведомо зачем.

— Это был не Кристи, — отвечала девочка, — это был… ото был джентльмен, джентльмен в блестящих латах. Таких я видела давно, когда мы еще жили в Эвенеле.

— Каков же он был из себя? — включившись в следствие, начала допрашивать Тибб.

— У него были черные волосы, черные глаза и острая черная бородка, — отвечала девочка, — и много ниток жемчуга, которые с шеи падали ему на грудь, на его кирасу. В левой руке он держал красивого сокола с серебряными колокольчиками и в красной шелковой шапочке…

— Ради бога, не задавайте ей больше вопросов! — воскликнула испуганная служанка, обращаясь к Элспет. — Взгляните на миледи!

Но леди Эвенел, схватив девочку за руку, круто повернулась и быстро пошла обратно в залу, не давая окружающим возможности судить, какое впечатление произвело на нее сообщение ребенка, которое она так резко прервала. Какое действие оно оказало на Тибб, ясно было из того, что она, не переставая креститься, шепнула на ухо Элспет:

— С нами крестная сила! Девчушка-то видела своего отца!

Вернувшись в залу, они увидели, что леди Эвенел держит дочку на коленях и нежно целует. Когда все вошли леди Эвенел встала, словно хотела избежать их любопытных взглядов, и удалилась в свою комнату, где она спала с дочкой на одной кровати.

Мальчиков тоже отослали в их чуланчик, и никого больше, не оставалось у очага, кроме верной Тибб и госпожи Элспет, особ весьма почтенных, но до смерти любивших посплетничать.

Вполне понятно, что они сейчас же принялись обсуждать это сверхъестественное явление (ибо таковым они его почитали), переполошившее весь дом.

— Лучше бы я увидела самого дьявола — храни нас бог от этого наваждения, — чем Кристи из Клинт-хилла, — заявила хозяйка дома. — О нем идет молва, что он самый отъявленный вор и грабитель на свете.

— Э, что там, госпожа Элспет, — возразила Тибб, — чего уж вам Кристи-то так пугаться? Хитра лиса, да не больно страшна. Вы, церковники, уж очень строги к добрым людям, что нужды ради при случае чем и попользуются. А не много было бы у нас на границе всадников, кабы не наши оборотистые парни.

— Уж лучше бы их и вовсе не было, только бы народ они не грабили, — отвечала госпожа Элспет.

— А кто же тогда отсюда южан прогонит, ежели они свои копья и мечи попрячут? Ведь нам-то, бабам, с прялками и веретенами врагов не одолеть, а монахам с их колоколами и книгами — подавно.

— А по мне, пускай бы уж они лучше попрятали свои копья и мечи. Я от южанина — от Стоуварта Болтона — больше добра видела, чем от всех пограничных всадников с их крестами святого Андрея. И я думаю, оттого что они без устали повсюду рыщут и на чужое добро зарятся, у нас и раздор пошел с Англией, и ведь от этого самого я и мужа потеряла. Они болтают, что вся причина — в этой свадьбе принца с нашей королевой, а по мне, тут главное, что они на жителей Камберленда напали, а англичане тогда на нас как бешеные псы ринулись.

При других обстоятельствах Тибб не замедлила бы опровергнуть это мнение, с ее точки зрения — оскорбительное для ее сограждан, но, вспомнив, что госпожа Элспет все-таки хозяйка дома, она обуздала свой ярый патриотизм и поспешила переменить разговор.

— А разве не поразительно, — сказала она, — что наследница Эвенела в эту благословенную ночь увидала своего отца?

— Значит, ты думаешь, это был ее отец? — спросила Элспет Глендининг.

— А то как же? — отвечала Тибб.

— Мало ли какой дух мог принять его образ, — возразила госпожа Глендининг.

— Насчет этого я ничего не знаю, — заявила Тибб, — но что он в таком точно обличье выезжал на соколиную охоту, в этом я поклясться могу. Он редко снимал с себя латы — ведь у него было много врагов. Мне кажется, — добавила она, — что тот мужчина не мужчина, кто на груди не носит стальной брони, а на поясе — меча.

— Насчет брони, лат и прочего я не судья, — отвечала госпожа Глендининг, — а вот что видения в канун дня всех святых счастья не предвещают, это я на себе испытала.

— Да неужели, госпожа Элспет? — воскликнула Тибб, придвигая свою скамеечку поближе к высокому деревянному креслу собеседницы. — Вот бы об этом послушать!

— Надо тебе сказать, Тибб, — начала госпожа Глендининг, — что, когда мне было лет девятнадцать-двадцать, во всей округе ни один праздник без меня не обходился.

— Это понятно, — отозвалась Тибб. — Но вы, видно, сильно остепенились с тех пор, иначе вы не нападали бы так на наших молодцов.

— После того, что я испытала, поневоле остепенишься! — ответила почтенная дама. — Тогда у такой девчонки, как я, не было недостатка в обожателях — я ведь была не такая уж уродина, чтобы от меня лошади шарахались.

— Ну, что это вы! — воскликнула Тибб. — Вы и теперь хоть куда.

— Пустяки это все, пустяки! — возразила хозяйка Глендеарга, в свою очередь придвигая кресло с высокой спинкой к резной скамеечке, на которой сидела Тибб. — Мое время прошло. Но тогда я могла сойти за хорошенькую, и, кроме того, я не была бесприданницей — за мной давали порядочный кусок земли. Мой отец частично владел Литлдеаргом…

— Об этом вы мне уже рассказывали, — прервала ее Тибб. — А как же все-таки с кануном дня всех святых?

— Ну, хорошо, хорошо. Парней за мной увивалось порядочно, но ни одному из них я не отдавала предпочтения. И вот однажды, накануне дня всех святых, сидит с нами отец Николай, монастырский эконом — он был экономом до теперешнего эконома, отца Климентия, — щелкает орехи и пьет пиво в самом веселом настроении. И стали меня все уговаривать погадать о своем суженом, Монах мне сказал, что греха в этом нет, а если и есть какой грех, он мне его отпустит. И вот пошла я в амбар — как водится, зерно провеять три раза подряд. А у самой-то у меня сердце замирало от одной мысли, что мне, поди, несдобровать; но я тогда была отчаянная. И вот не успела я провеять третий вес, — а луна-то светила вовсю, и лучи ее стелились по полу, — как вдруг проходит передо мной образ дорогого моего Саймона Глендинннга, упокой, господи, его душу. Он прошел мимо со стрелой в руке, а я вскочила в испуге. Сколько потом возни было, чтобы при. вести меня в чувство. Уж как меня уверяли, что это шутка отца Николая и Саймона и что стрела была купидонова стрела (так говорил брат эконом). И Саймон после нашей свадьбы не раз повторял мне то же самое, но он, голубчик, не хотел, чтобы о нем сплетничали, что дух его когда-то вышел из тела. Однако заметь себе, Тибб, чем дело кончилось. Мы с ним поженились, но все-таки погиб-то он от такой же самой обыкновенной стрелы с гусиным перышком на конце.

— От обыкновенных-то стрел много храбрых людей погибло, — заметила Тибб. — А что до гусиных перьев, то, по мне, пусть бы этих проклятых гусей и вовсе не было, мы бы и курами обошлись.

— Но вот что ты мне скажи, Тибб, — продолжала мистрис Глендининг, — чего это твоя госпожа нам все вычитывает из этой толстой черной книги с серебряными застежками? Там много таких святых слов, что их впору только из уст священника слышать. Ежели бы она читала нам о Робине Гуде или, скажем, какие-нибудь баллады Дэвида Линдсея, я бы слова не сказала. Я не то что не доверяю твоей госпоже, но боюсь, как бы у меня в порядочном доме не завелись духи или ведьмы.

— Нет у вас никакой причины сомневаться в миледи, госпожа Глендининг, ни в словах ее, ни в поступках, — возразила Тибб несколько обиженным тоном. — А что до девочки, то всем известно, что она родилась девять лет назад, в канун дня всех святых. А те, что родились накануне этого праздника, видят то, что недоступно другим.

— Так, вероятно, потому-то девочка и не подняла крика, когда увидала его? Ежели бы это случилось с моим Хэлбертом (не говоря уж об Эдуарде, который мягче нравом), он бы всю ночь проревел от страха. Но похоже, что для мистрис Мэри это дело привычное.

— Может, и так, — отвечала Тибб, — ведь я же говорю, она родилась в канун дня всех святых, в самую полночь, когда, по словам нашего старого приходского священника, праздничный день уже начался. Но вообще-то наша девочка, вы сами видите, совсем как другие дети. И если бы не сегодняшний благословенный вечер и еще тот раз, когда мы в болоте застряли, когда сюда ехали, нельзя сказать, чтобы она видела такое, чего другие не видят.

— Но что же она могла увидеть на болоте, — заинтересовалась госпожа Глендининг, — кроме белых куропаток и болотных уток?

— Увидала что-то вроде белой леди, которая и показала, куда нам ехать, когда мы чуть не завязли в трясине. Но по правде сказать, и Шаграм тогда уперся, и Мартин думает, что он тоже что-то видел.

— А что же это была за белая леди? — продолжала Элспет. — Вы ни о чем не догадываетесь?

— Да это же всем известно, госпожа Элспет, — отвечала Тибб, — и если бы вам довелось жить со знатными людьми, как мне, вы бы об этом не спрашивали.

— Я всегда проживала в своем собственном доме, — заметила Элспет довольно резко, — а если мне и не приходилось жить со знатными людьми, то знатные люди пришли жить ко мне.

— Что вы, что вы, сударыня! — воскликнула Тибб. — Вы меня извините, у меня и в мыслях не было вас обидеть. Но дело-то вот какое: старые знатные семьи не могут обходиться обыкновенными святыми (да будет благословенно их имя), как, скажем, святой Антоний или святой Катберт и другие, которых всякий грешник может позвать на помощь. У них есть свои собственные святые, или ангелы, или как их еще там называют. А что до Белой девы из замка Эвенелов, так она известна во всей округе. И ее всегда видят, как она плачет и рыдает перед тем, как кому-нибудь умереть в семье. И ее как раз такой и видели человек двадцать перед кончиной Уолтера Эвенела, мир праху его!

— Если она больше ничего не умеет, — заметила Элспет несколько презрительно, — то не за что ее уж так почитать. Что же она, не может оказать им настоящей помощи, а только смотрит на них со стороны?

— Если уж на то пошло, Белая дева может сделать много добра, да в старину и делала, — возразила Тибб, — но на моей памяти такого не было, разве вот когда девочка увидала ее на болоте.

— Ну что же, Тибб, — сказала госпожа Глендининг, вставая и зажигая железную лампу, — это, видно, их особенное преимущество, ваших знатных господ. Но богородица и апостол Павел достаточно святы для меня, Они никогда не оставят меня на болоте, если могут помочь мне выбраться оттуда, — я ведь под каждое сретение ставлю им в часовнях по четыре восковых свечи. А если никто и не увидит, чтобы они рыдали над моей могилой, зато уж они возрадуются моему светлому воскресению, да пошлет господь его всем нам. Аминь.

— Аминь, — набожно повторила Тибб, — а теперь мне пора накрыть торф: огонь-то в очаге почти заглох.

И она расторопно принялась за дело.

Вдова Саймона Глендининга приостановилась на минутку, чтобы обвести пристальным хозяйским взглядом всю залу и убедиться, что все в порядке, а затем, пожелав Тибб доброй ночи, удалилась на покой.

— Тоже, подумаешь, важная птица! — проворчала Тибб себе под нос. — Оттого, что она была женой лэрда, она передо мной нос задирает, когда я служу у такой знатной леди, как моя госпожа. — Дав этой краткой сентенцией выход своему раздражению, Тибб тоже отправилась спать.

ГЛАВА V

Кричите вы: «Монах! » Как соберет

Хромой пастух разбредшееся стадо?

Как пес, который лаять не умеет,

Загонит в хлев заблудшую овцу?

Ему сподручней греться у камина,

Вдыхая ароматы вкусных блюд,

Которые ему готовит Филлис,

Чем схватываться с волком на снегу.

«Реформация»

Здоровье леди Эвенел становилось все хуже. За несколько лет после кончины супруга она, казалось, постарела на полстолетия. Она утратила стройность и гибкость фигуры, живость и яркость красок и стала худой, бледной и слабой. Она как будто ни на что не жаловалась. По для всякого было очевидно, что силы ее тают с каждым днем. Наконец, губы ее побелели, а глаза померкли. Однако она не выражала никакого желания позвать священника, пока Элсиет Глендининг в своем усердии сама не коснулась этого деликатного вопроса, столь существенного, по ее мнению, для спасения души. Элис Эвенел кротко выслушала ее и поблагодарила за внимание.

— Если найдется хороший священник, который возьмет на себя труд добраться до нас, — сказала она, — я буду рада. Ибо молитвы и наставления достойных людей всегда полезны.

Это покорное согласие не совсем удовлетворило Элспет Глендининг, которая хотела или ожидала совсем иного. Но она заменила некоторое равнодушие благородной леди ко благу духовного назидания своим собственным неукротимым рвением; Мартин тотчас же был отправлен со всей поспешностью, на которую был способен Шаграм, в монастырь святой Марии, дабы пригласить одного из святых отцов прибыть к ним и оказать радость последнего утешения вдове Уолтера Эвенела.

Когда ризничий доложил лорду-аббату, что вдова покойного Уолтера Эвенела, проживающая в башне Глендеарг, очень плоха и жаждет утешения духовника, почтенный настоятель, выслушав просьбу, призадумался.

— Мы хорошо помним Уолтера Эвенела, — произнес он наконец, — он был храбрый и достойный рыцарь; южане отобрали у него земли и убили его… А не может ли его супруга прибыть сюда, к нам, для таинства исповеди? Дорога туда дальняя и трудная.

— Леди Эвенел нездорова, святой отец, — отвечал ризничий, — и не в состоянии вынести путешествие.

— Да, правда… Ну что же… Тогда кто-нибудь из братии должен поехать к ней… Скажи-ка, ты не знаешь, получила она свою вдовью часть из наследства Уолтера Эвенела?

— Сущие пустяки, святой отец, — ответил ризничий. — Она проживает в Глендеарге со времени смерти супруга, почти что из милости у бедной вдовы, по имени Элспет Глендининг.

— А ты, видно, знаком со всеми вдовушками в нашей округе, — заметил аббат. — Хо! Хо! Хо! — И его полное тело начало сотрясаться от собственного остроумия.

— Хо! Хо! Хо! — отозвался ризничий, вторя ему в том тоне и созвучии, в каком обычно подчиненный радуется шутке начальника. Затем он присовокупил, неестественно фыркая и хитро подмигивая: — Ведь это наш долг, святой отец, утешать вдов. Хи! Хи! Хи!

Этот последний взрыв смеха был более сдержан, поскольку от аббата зависело, продолжить или прекратить шутку.

— Хо! Хо! — засмеялся аббат. — Ну, довольно шутить, Отец Филипп, облачись для поездки верхом и поезжай исповедовать эту госпожу Эвенел.

— Но… — возразил ризничий.

— Пожалуйста, без «но». Не может быть никаких «по» или «если», когда настоятель говорит с монахом, отец Филипп. Мы должны поддерживать строжайшую дисциплину — без того уже ересь растет, точно снежный ком, — народ хочет исповедоваться у бенедиктинцев и слышать их проповеди, а не иметь дело с нищенствующей монашеской братией, и мы не должны оставлять наш вертоград втуне, хотя возделывать его — тяжкий труд.

— И притом не слишком выгодный для святой обители, — добавил ризничий.

— Твоя правда, отец Филипп. Но разве ты не знаешь, что, препятствуя злу, мы делаем добро? Этот Джулиан Эвенел ведет беспутный и пагубный образ жизни, и, если мы проявим небрежение к нуждам вдовы его брата, он способен разграбить наши земли, а мы не сможем поставить ему это в вину. Притом же это наш долг — проявить внимание к древней фамилии, которая в свое время много пожертвовала на обитель. Скорее же в путь, брат мой. Скачи день и ночь, если понадобится, и пусть люди увидят, сколь ревностны аббат Бонифаций и его верные чада в исполнении своего духовного долга. Да не остановит нас усталость, ибо ущелье тянется на пять миль, да не остановит нас страх, ибо долину, говорят, посещают духи, — ничто не должно отвратить нас от следования нашему благому призванию, к вящему посрамлению клеветников еретиков и укреплению и возвеличению истинных и верных сынов католической церкви. Желал бы я знать, что скажет на это отец Евстафий?

Глубоко взволнованный нарисованной картиной трудов и опасностей, которые предстоит преодолеть, и той славы, которую он в результате приобретет (хотя и передоверив труды и опасности другому лицу), аббат не спеша направился в трапезную доканчивать завтрак, в то время как ризничий без всякой охоты последовал за старым Мартином, возвращавшимся в Глендеарг. Надо заметить, что из всех трудностей на пути труднее всего оказалось сдерживать резвого мула, дабы заставить его шагать вровень с несчастным, измученным Шаграмом.

Пробыв целый час наедине с исповедницей, монах вышел мрачный и задумчивый. Госпожа Элспет, которая приготовила в зале кое-какое угощение для почетного гостя, была поражена его явным смущением. Она взирала на него с тревогой. Ей казалось, что весь его вид говорит скорее о том, что ему пришлось выслушать признание в страшном преступлении, чем напутствовать к будущей жизни грешницу, примирившуюся со всем земным. После долгих колебаний Элспет не смогла удержаться от искушения задать вопрос. Она уверена, сказала она, что миледи удалось без труда облегчить свою душу. Они прожили вместе пять лет, и она по совести может сказать, что не встречала женщины, которая вела бы более примерную жизнь.

— Женщина, — сурово возразил ризничий, — ты говоришь о том, чего не знаешь. Какая польза чистить посуду снаружи, когда внутри она покрыта плесенью ереси?

— Конечно, наши блюда и деревянные тарелки должны были бы быть еще чище, святой отец, — отвечала Элспет, лишь наполовину понимая, что он сказал, и принимаясь вытирать фартуком пыль с посуды, полагая, что он жалуется на ее нечистоту.

— Что вы, госпожа Элспет! — воскликнул монах. — Ваша посуда так чиста, как только могут быть чисты деревянные блюда и оловянные сосуды. Плесень, о которой я говорю, — это та чумная зараза, которая каждый день все более проникает в нашу святую шотландскую церковь, подобно губительному червю, что забирается в розовый венок на челе невесты.

— Мать пресвятая богородица! — воскликнула госпожа Элспет, осеняя себя крестным знамением. — Неужто же у меня живет еретичка?

— Нет, Элспет, нет, — отвечал монах, — было бы слишком жестоко с моей стороны высказывать такое мнение об этой несчастной леди, но мне хотелось бы иметь право сказать, что ее совершенно не коснулись еретические взгляды. Увы! Скверна эта носится в воздухе, как моровая язва в полдень, и заражает даже самых лучших, самых чистых овец стада. Ведь нетрудно убедиться, поговорив с этой дамой, что она так же начитанна, как и высокородна.

— Она пишет и читает, мне думается, не хуже вашего преподобия, — сказала Элспет.

— Кому же она пишет и что она читает? — живо откликнулся монах.

— Вообще, — отвечала Элспет, — я не могу сказать, чтобы она при мне когда-нибудь писала, но ее бывшая служанка — теперь она обслуживает всю нашу семью — говорит, что она умеет писать. А что до чтения, так она часто читр, ла нам вслух поучения из толстой черной книги с серебряными застежками.

— Покажите мне эту книгу! — поспешно сказал монах. — Заклинаю вас верностью вашего вассального подчинения… вашей преданностью святой католической церкви… сейчас же… сейчас же покажите ее мне!

Добрая женщина колебалась, встревоженная впечатлением, какое ее слова произвели на духовника. К тому же она полагала, что книга, столь благоговейно изучаемая такой почтенной особой, как леди Эвенел, не могла содержать в себе чего-либо вредного. Однако побуждаемая окриками, восклицаниями и даже угрозами отца Филиппа, она в конце концов принесла ему роковую книгу.

Это было очень легко сделать, не возбуждая подозрений со стороны владелицы, во-первых, потому, что та в изнеможении после долгой беседы с духовником отдыхала в постели, и, во-вторых, потому, что в ту маленькую комнату в башне, где, наряду с кое-какими ценными вещицами, хранилась и книга, проход был через особую дверь. Сама же леди Эвенел меньше всего думала о сохранности книги; кому и для чего она могла понадобиться в семействе, где никто не знал грамоты и где не бывало ни одного грамотного человека?

Поэтому госпоже Элспет без особых трудов удалось достать книгу, но совесть ее была неспокойна. В глубине души она упрекала себя в неблаговидном и негостеприимном поступке в отношении близкого человека и друга. Перед ней стоял человек, облеченный двойною властью — светской и духовной. Откровенно говоря, она бы все же, при иных условиях, нашла в себе достаточно твердости, чтобы противостоять этому двойному авторитету. Но (к моему огорчению, я должен в этом сознаться) ее отпор был значительно ослаблен любопытством (свойственным всем дочерям Евы) узнать наконец тайну книги, которую леди Эвенел ценила так высоко и в то же время читала так осторожно. Надо сказать, что Элис Эвенел никогда не прочитывала ни единой страницы, не убедившись предварительно, что железная дверь башни накрепко заперта. И даже тогда, судя по отрывкам, которые она читала, она скорее стремилась познакомить своих слушателей с добродетельными поучениями этой книги, чем превращать ее в символ новой веры.

Когда Элспет, то ли с любопытством, то ли с угрызениями совести, вручила книгу монаху, он, перелистав ее, воскликнул:

— Так и есть! Я так и думал! Где мой мул? Скорее оседлайте мне мула. Я здесь больше не могу оставаться. Очень, очень похвально ты поступила, дочь моя, что вручила мне эту опаснейшую книгу.

— Что же в ней, колдовская сила или дьявольщина? — спросила испуганная Элспет.

— Нет, боже избави! — отвечал монах, перекрестившись. — Это священное писание, но оно изложено народным языком и посему, согласно указанию святой католической церкви, не может находиться в руках мирян.

— Но ведь священное писание указует всем нам путь ко спасению, — возразила Элспет. — Святой отец, просветите мое невежество. Не может же недостаток ума быть смертным грехом, и, право, мне бы очень хотелось прочесть священное писание.

— Как вам этого не желать! — ответствовал монах. — Именно так наша прародительница Ева стремилась познать добро и зло, так грех и вошел в мир, а за ним и смерть.

— Истинно так, ваша правда! — согласилась Элспет. — Ох, если бы только миледи во всем поступала по советам апостолов Петра и Павла!

— Если бы она только уважала заветы отца небесного! — продолжал монах. — Ей даны были и рождение, и жизнь, и радость, но с тем, чтобы она не нарушала небесных предначертаний, закрепленных этими дарами. Истинно говорю вам, Элспет: слово убивает. Это значит, что священное писание, прочтенное неумелым глазом и неосвященными устами, подобно сильнодействующему лекарству, которое больные должны принимать по предписанию врача. Тогда они поправляются и благоденствуют. Но ежели они начнут пользоваться им по своему собственному разумению, то от собственной руки погибнут.

— Истинно, истинно так! — промолвила сбитая с толку Элспет. — Вам, уж конечно, лучше знать, ваше преподобие!

— Вовсе не мне, — возразил отец Филипп со всем смирением, какое, по его мнению, приличествовало ризничему монастыря святой Марии, — не мне, а его святейшеству папе, главе всех христиан, и нашему настоятелю, лорду-аббату святой обители. Я сам, убогий монастырский ризничий, могу лишь повторять то, что я слышал от выше меня стоящих. Но в одном будь уверена, добросердечная женщина, будь совершенно уверена: слово — слово само по себе — убивает. Но церковь располагает проповедниками для толкования слова и распространения его среди благочестивой паствы… Я говорю здесь, возлюбленные братья, то есть я хотел сказать — возлюбленная сестра (ризничий невольно прибег к привычному обращению из конца проповеди), я говорю здесь не столько о протоиереях и иереях и вообще о белом или мирском духовенстве (так прозванном, ибо оно живет в мире и по его заветам и свободно от преград, отъединяющих нас от мира); я говорю далее не столько о нищенствующей братии (будь они в черных рясах или в серых, с крестами или без крестов); я говорю здесь о монахах, и в особенности — о монахах-бенедиктинцах, связанных уставом святого Бернарда Клервоского и носящих имя цистерцианцев. Это большое счастье и великая слава для нашей страны, возлюбленные братья, — я хотел сказать — возлюбленная сестра, — что именно монахи обители святой Марии проповедуют здесь слово божие. Ибо хотя я сам всего лишь недостойный чернец, но должен заметить, что ни одна обитель в Шотландии не дала столько святых, столько епископов и столько пап (да будет благословенно имя наших великих покровителей! ), как наш монастырь. А посему… Но я вижу, Мартин уже оседлал моего мула, и мне теперь остается только проститься с вами братским поцелуем (в коем нет стыда) и отправиться в многотрудный путь, ибо ваша долина пользуется дурной славой по причине обитающих в ней злых духов. Мало того — я могу не попасть засветло к мосту, и тогда мне придется переходить реку вброд, а вода, как я успел заметить, прибывает.

На этом ризничий покинул госпожу Элспет, совершенно сбитую с толку как стремительностью его высказываний, так и содержанием его речей и, кроме того, далеко не спокойную в отношении книги, так как голос совести подсказывал ей, что не следовало сообщать о ней кому бы то ни было без ведома владелицы.

Как ни спешили монах и его мул поскорее добраться до более спокойных мест, чем Глендеарг, как ни горячо было желание отца Филиппа первым доложить настоятелю, что экземпляр опаснейшей книги нашелся тут, поблизости, во владениях аббатства, как ни понуждали его некоторые особые причины проскочить как можно скорее через мрачное ущелье со столь дурной репутацией, все же и плохое состояние дороги и непривычка к быстрой езде сделали свое дело, так что сумерки наступили прежде, чем он выбрался из узкой долины.

Путешествие было действительно нерадостным. Склоны ущелья подступали друг к другу так близко, что при каждом повороте дороги тень, падая с запада, погружала восточный берег в совершенную тьму; колеблемые ветром ветви и листья частого кустарника как-то зловеще кивали ему. А утесы и скалы теперь, ночью, представлялись монаху и выше и мрачнее, чем были днем, когда он ехал в Глендеарг, и притом не один. Таким образом, отец Филипп ожил душой, когда он наконец выехал из ущелья на широкое пространство поймы реки Твид. Величественные воды этой реки текли то плавно, то бурно, но всегда полноводно и мощно, не в пример иным шотландским рекам. Надо сказать, что Твид даже в засуху течет вровень со своими берегами и почти не дает возможности разрастаться камышу, тогда как заросли его обычно уродуют берега весьма многих прославленных шотландских рек.

Монах, безучастный к красотам природы (в те времена природа не считалась достойной внимания), был все же, подобно предусмотрительному полководцу, весьма обрадован, что выбрался наконец из тесного ущелья, где враг мог застигнуть его врасплох. Он подобрал поводья и перевел мула на привычную плавную иноходь вместо беспокойной и тряской рыси, доставлявшей седоку величайшие неудобства. Затем он вытер пот со лба и принялся спокойно и равнодушно созерцать луну, которая, разгоняя вечерний сумрак, начала подниматься над полями и лесами, деревнями, сторожевыми башнями и над величавыми строениями монастыря, тонувшими вдали в призрачном желтоватом свете.

Главным недостатком этого ландшафта, по мнению монаха, было то, что монастырь находился по ту сторону реки, а прекрасных мостов, ныне перекинутых через ее воды, тогда еще не существовало. Тогда имелся всего лишь один мост, ныне разрушенный; впрочем, любознательный исследователь еще может обнаружить его развалины.

Мост этот имел весьма своеобразный вид. На обоих берегах реки — в самой узкой ее части — были выстроены два мощных каменных устоя. В середине реки, на утесе, торчащем из воды, был построен еще один крепкий упор (вроде мостового быка), углом своим противопоставленный течению и достигавший уровня береговых устоев, а на нем высилась башня.

Нижний этаж ее был занят огромной аркой или сквозными воротами, ведущими через строение. Ворота с той и другой стороны были прикрыты подъемными мостами с их противовесами. Когда оба моста были спущены, проход через арку соединялся с береговыми устоями (на них падали концы подъемных мостов), и путь через реку был открыт.

Сторож, охранявший мост (он был крепостным одного из соседних баронов), жил со своей семьей во втором и третьем этажах башни. Сама же башня, когда подъемные мосты были сняты, представляла собой крепость посредине реки. Сторожу предоставлено было право взимать небольшую пошлину, или подать, за переход через мост, а так как размер ее не был установлен, между ним и проезжающими иногда возникали пререкания. Нечего и говорить, что в этих спорах сторожу обычно принадлежало последнее слово, так как он при желании мог оставить путешественника на берегу или даже завлечь его на середину моста, а затем запереть в башне, покуда тот с ним не договорится о размере взимаемого мыта.

Но особенно частыми были ссоры сторожа с монахами монастыря святой Марии. К великому его неудовольствию, святые отцы добивались — и наконец добились — права бесплатного перехода через мост. Однако, когда они захотели распространить эту льготу на многочисленных паломников, посещавших монастырь, сторож взбунтовался и был поддержан своим господином. Распря с обеих сторон разгорелась жестокая. Настоятель монастыря грозил отлучением от церкви. Сторож не мог отплатить ему тем же, но зато задерживал, как бы в чистилище, каждого монаха, которому нужно было перейти через мост. Все это было крайне неудобно и могло стать совершенно нестерпимым, если бы человек на коне в хорошую погоду не имел возможности перебраться через реку вброд.

Стояла дивная лунная ночь, как мы уже упоминали, когда отец Филипп приблизился к этому мосту, своеобразное устройство которого давало любопытное представление о трудностях жизни в те времена. Река не разлилась, но вода держалась выше, чем обычно (местные жители называют такую воду тяжелой), и монаху, конечно, не хотелось пробираться через нее вброд, когда можно было этого избежать.

— Питер, приятель! — громко воззвал ризничий. — Старый друг мой Питер, сделай милость, опусти мост. Эй, Питер, разве ты не слышишь? Отец Филипп тебя кличет!

Питер прекрасно его слышал и вдобавок отлично видел, но так как он считал именно ризничего главным врагом в своих распрях с. монахами, то, ничтоже сумняшеся, отправился спать. Однако предварительно через отверстие в бойнице он проследил за тем, что же монах собирается делать, и сказал своей жене:

— Переплыть реку верхом при луне ризничему будет только полезно. Это научит его в следующий раз по-настоящему оценить пользу моста, по которому можно всегда, как зимой, так и летом, в полую воду и в засуху, перейти на ту сторону спокойно и не промокнув.

Накричавшись до хрипоты, умоляя и угрожая (ни на то, ни на другое мостовой Питер, как его звали, не отозвался никак), отец Филипп отправился вниз по реке отыскивать удобное место для переправы. Проклиная мужицкое упорство Питера, он все же принялся утешать себя мыслью, что перейти реку вброд не только безопасно, но даже приятно. Крутые берега и росшие на них местами деревья так живописно отражались гладью темной реки, а окружающая прохлада и тишина составляли такой приятный контраст с его недавним возбуждением, когда он тщетно пытался умилостивить непреклонного мостового стража, что у него даже отлегло от сердца.

Когда отец Филипп подошел к тому месту на берегу, где ему надлежало войти в воду, он вдруг увидел, что под поверженным дубом (или, вернее, под остатками дуба) сидит, и плачет, и ломает руки женщина, устремив пристальный взгляд на реку. Монах был крайне поражен тем, что встретил существо женского пола в таком месте и в такой поздний час. Но он был истым рыцарем в самом высоком значении этого слова (может быть, и более того, но это уж на его совести) в отношении дам.

Внимательно рассмотрев девушку (хотя она сама, казалось, не обращала на него никакого внимания), он был тронут ее отчаянием и готов был сейчас же предложить ей свою помощь.

— Барышня! — сказал он. — Вы, видно, сильно расстроены. Может, с вами случилась та же беда, что и со мной? Вам этот грубиян сторож не разрешил перейти через мост, и это помешало вам исполнить обет или какой-нибудь священный долг?

Девушка произнесла нечто невнятное, посмотрела на реку и затем взглянула в лицо ризничему. И в этот момент отцу Филиппу вдруг пришло в голову, что в обители святой Марии уже давно дожидаются приезда одного именитого вождя горного клана для поклонения монастырским святыням и что, возможно, эта хорошенькая девушка принадлежит к его семейству, но путешествует одна во исполнение какого-либо обета или отстала от своих из-за какой-либо случайности, а посему будет вполне уместно и благоразумно оказать ей всяческое внимание, в особенности учитывая то, что она, видимо, не говорит на нижнешотландском наречии. Такова была та единственная причина, на которую впоследствии ссылался ризничий в оправдание своей исключительной любезности; если же им руководила и иная, тайная причина, то я еще раз замечу, это дело его совести.

Принужденный объясняться знаками, на языке, понятном всем народам, предупредительный ризничий сначала указал перстом на реку, затем на круп своего мула и, наконец, так грациозно, как только мог, жестом пригласил прекрасную незнакомку занять место на седле позади себя. Она, по-видимому, поняла его, так как встала, чтобы принять его приглашение; но в то время как добрый монах (который, как мы уже упоминали, не был искусным наездником), усиленно работая правым шенкелем и левым поводом, старался пододвинуть мула боком к выступу берега, чтобы даме было удобнее взобраться на седло, незнакомка вдруг, с поистине чудесной легкостью, одним прыжком очутилась на спине животного, непосредственно за его спиной, как весьма умелый ездок. Мул как будто вовсе не был обрадован этой двойной ношей — он прыгал, лягался и непременно скинул бы отца Филиппа через голову, если бы девушка своей сильной рукой не удержала монаха в седле.

Постепенно непокорное животное пришло в себя и переменило тактику: вместо того чтобы стоять, упершись, на месте, оно вдруг, вытянув морду, побежало к броду и со всех ног кинулось в воду. Тут монахом овладел новый страх — брод оказался необыкновенно глубоким, так что вода, журча и вздымаясь по бокам мула все выше, вскоре стала захлестывать животному холку. Отец Филипп совершенно потерял присутствие духа (впрочем, особой выдержкой он никогда и не отличался) и перестал следить за тем, чтобы голова мула была направлена к противоположному берегу. Мул не мог противостоять силе течения, потерял брод и почву под ногами и поплыл вниз по реке. И тут произошло нечто более чем странное: несмотря на чрезвычайную опасность, девушка начала петь, чем еще усугубила ужас достойного ризничего (если это только было возможно):

I

Плывем мы весело, блещет луна,

Зыбью неясной мерцает волна…

Ворон встревоженный каркнул над нами,

Мы проплываем как раз под ветвями…

Ветви дубовые так широки,

Их тени бегут посредине реки.

«Кто будит птенцов моих? — ворон грозится, —

Мой клюв его кровью с зарей обагрится!

Я труп посиневший, распухший люблю,

С угрем и со щукой его разделю! »

II

Плывем мы весело, блещет луна,

За холмом золотая полоска видна.

Серебряный ливень летит над ольхою,

Плакучие ивы шуршат над рекою…

Башни аббатства у самых глаз,

Из келий монахи в вечерний час

К часовне спешат и дрожат невольно:

Не по Филиппе ли звон колокольный?

III

Плывем мы весело, блещет луна,

И тенью и светом река полна…

Водовороты спят под скалою,

Так тихо над темною глубиною.

Келпи поднялся из бездны вод,

Он факел смерти зажег, и вот

Смотри, монах, и смешно тебе станет,

Коль злобная харя в лицо тебе глянет!

IV

Счастливо удить! А кого же ты ждешь?

Из слуг кого иль кого из вельмож?

Мирянин иль поп в твой челнок садится,

Иль к милой дружок на тот берег стремится?

Чу! Слышишь, Келпи в ответ говорит:

«Спасибо сторожу, мост закрыт!

Исчезнут все в глубине бездонной:

Поп и мирянин, монах и влюбленный! »

Как долго девица могла бы продолжать пение или чем бы окончилось путешествие перепуганного монаха — сказать трудно. Но в тот момент, как она допевала последнюю строфу, они доплыли или, скорее, вплыли в широкую спокойную полосу воды у крепкой мельничной запруды, через которую река низвергалась бурным водопадом.

Благодаря ли сознательным усилиям или увлекаемый силой течения, мул изо всех сил устремился к протоку в плотине, питающему монастырские мельницы, продвигаясь вперед то вплавь, то вброд, качаясь и выматывая из несчастного монаха всю душу. Его одежды от этой качки совсем разошлись, и он, желая их запахнуть, вытащил книгу леди Эвенел, которую хранил за пазухой. Но как только он это сделал, спутница столкнула его с седла и реку, а затем, держа за шиворот, раза два-три еще окунула поглубже в ледяную воду, дабы он промок до костей. Отпустила же она его тогда, когда он оказался настолько близко к берегу, что, сделав небольшое усилие (на большое его бы просто не хватило), смог выкарабкаться на землю. Так именно он и поступил, а когда затем он стал искать глазами свою необычайную спутницу, ее и след простыл; Но над водой, сливаясь с плеском волн, разбивающихся о плотину, все еще неслась ее безумная песня:

Берег! Ура! Чернокнижник спасен!

Берик лучом еще не озарен!

Тебе повезло, невредим ты добрался,

Кто плыл со мною, тот редко спасался.

Монахом овладел невыносимый ужас — голова закружилась; шатаясь, оп прошел несколько шагов вперед, натолкнулся на стену и упал без чувств.

ГЛАВА VI

Итак, совет откроем. В том, что должно

Нам выполоть церковный вертоград

И плевелы отсеять от пшеницы,

Мы все согласны. Но как сделать это,

Не повредив ни лозы, ни колосья?

Вот в чем задача!

«Реформация»

Вечерня в монастыре святой Марии отошла. Аббат разоблачился, сменив свои великолепные ризы на обычное одеяние — черную рясу, которую носил поверх белого подрясника, и узкую наплечную мантию. Одеяние это, скромное и благопристойное, весьма картинно облегало представительную фигуру аббата Бонифация.

Едва ли кому-либо в мирное время удавалось с большим достоинством исполнять обязанности митрофорного аббата (таков был его титул), чем этому почтенному прелату. Правда, он был несколько избалован, что часто бывает с людьми, живущими исключительно для себя. Кроме того, он был тщеславен. И затем бывало, что, натолкнувшись на смелый отпор, он проявлял признаки неожиданной робости, которая не очень вязалась с его видным положением в церковной иерархии и с теми требованиями беспрекословного подчинения, которые он предъявлял как к монастырской братии, так и ко всем зависимым от него лицам. Но он был гостеприимен, щедр и по характеру своему не склонен к строгости. Одним словом, в иное время он бы мирно просуществовал на своем посту, ничем не отличаясь от любого «облеченного в пурпур» аббата, жил бы благопристойно, но в свое удовольствие, спал бы безмятежно и не страдал от сновидений.

Однако глубокое смятение, поразившее всю римско-католическую церковь в связи с распространением реформатских учений, совершенно нарушило покой аббата Бонифация, возложив на него обязанности и заботы, о которых он доселе не имел понятия. Ему пришлось оспаривать и опровергать заблуждения, назначать расследования, разоблачать и наказывать еретиков, возвращать в лоно отпавших, поддерживать дух колеблющихся, оберегать духовенство от соблазна и укреплять в его среде строгую дисциплину.

Гонцы за гонцами (на взмыленных конях и еле живые от усталости) прилетали в монастырь святой Марии то от Тайного совета, то от примаса Шотландии, то, наконец, от королевы-матери с увещаниями, одобрениями, осуждениями, с запросами дать совет по одному вопросу и с требованиями представить. сведения по другому.

Эти послания аббат Бонифаций прочитывал с важным видом совершенной растерянности или — если это больше понравится читателю — с растерянным видом бесконечной важности, обнаруживая одновременно удовлетворенное тщеславие и глубокое душевное смущение.

Сент-Эндрюский примас при своем остром уме предвидел эти недостатки аббата обители святой Марии и постарался их исправить. Он предложил ему принять в монастырь в качестве помощника приора брата цистерциаица, мужа совета и разума, преданного делу католической церкви и вполне способного не только быть советником аббата в затруднительных обстоятельствах, но и призывать его к неуклонному исполнению долга, буде он по слабости характера или робости захочет от сего уклониться.

Отец Евстафий занимал в монастыре примерно то же положение, какое в иностранных армиях занимает старый генерал, приставленный к принцу крови, который номинально числится главнокомандующим, при условии, что он не предпримет ничего без совета своего ментора. Разумеется, отец Евстафий разделял судьбу всех подобных негласных руководителей — начальник так же искренне его ненавидел, как и боялся. Все же, однако, цель, намеченная примасом, была достигнута. Отец Евстафий не выходил из головы почтенного аббата, часто превращаясь для него в пугало, — он не смел пошевельнуться в постели, тотчас же не подумав о том, как отнесется к этому отец Евстафий.

В каждом затруднительном случае вызывался Евстафий и запрашивалось его мнение. Но как только затруднение устранялось, аббат уже размышлял, как ему избавиться от своего советника. В каждом письме, которое он посылал властям предержащим, он рекомендовал отца Евстафия на замещение высокой церковной должности епископа или аббата. Но, поскольку все его просьбы успеха не имели и вакансии занимались другими лицами, он стал думать (в чем он с горечью признавался ризничему), что пост помощника приора в монастыре святой Марии, по-видимому, пожизненный.

Но он был бы возмущен гораздо более, если бы мог предполагать, что честолюбие отца Евстафия направлено на замещение его собственной должности. После нескольких апоплексических ударов, поразивших аббата (воспринятых его друзьями, в отличие от него самого, с большой тревогой), его пост мог действительно оказаться вакантным. Однако твердое убеждение аббата Бонифация в неизменной крепости своего здоровья (столь свойственное лицам, облеченным властью) мешало ему заметить какой-либо особенный расчет в намерениях отца Евстафия.

Необходимость консультироваться в важных случаях со своим советником заставляла аббата особенно стремиться избегать его советов при решении незначительных вопросов текущего управления, не без того, впрочем, чтобы каждый раз не задумываться, что бы сказал об этом отец Евстафий. Поэтому он не стал даже намекать отцу Евстафию о своем смелом намерении отправить брата Филиппа в Глендеарг. Но, когда время подошло к вечерне, а тот все не возвращался, он стал беспокоиться, тем более что у него были и другие основания для волнения. Распря с охранителем моста (или, иначе, с мостовым сторожем) грозила привести к серьезным последствиям, поскольку претензии его были поддержаны воинственным бароном, его господином; и, кроме того, были получены срочные письма от примаса, весьма неприятного содержания. Подобно подагрику, который хватается за костыль и в то же время проклинает болезнь, вынуждающую его им пользоваться, аббат хоть и с отвращением, но был вынужден пригласить отца Евстафия после богослужения к себе на дом, или, вернее, в свой дворец, который вплотную примыкал к монастырю и составлял с ним одно целое.

Аббат Бонифаций восседал в высоком деревянном кресле (спинка его, сплошь украшенная резьбой, заканчивалась митрой) у камина, где два-три огромных полена уже превратились в сплошную массу раскаленных углей. Подле него, на дубовом столике, стояла тарелка с остатками жареного каплуна, составившего вечернюю трапезу его преподобия вкупе с доброю бутылкой бордо отменного качества. Взор его рассеянно следил за игрой пламени, а сам он был погружен в мысли о своем прошлом и размышления о будущем — и в то же время был занят тем, что пытался угадать очертания башен и колоколен в горящих углях.

«Да, — думал аббат, — из этой пламенной груды встают в моем воображении мирные башни Дандренана, где текла моя жизнь, прежде чем я был призван к власти и заботам. Мы были мирным братством и строго выполняли правила монастырского обихода. А если кто-нибудь из нас, по слабости человеческой, впадал в искушение, он исповедовался братии, и мы отпускали ему грех, и самым суровым наказанием для виновного были наши насмешки. Мне так и кажется, что я вижу перед собой монастырский сад с грушевыми деревьями, которые я прививал собственными руками. И на что я променял все это? Я завален делами, которые меня не касаются, зато меня называют владыка аббат, хотя я и нахожусь под опекой отца Евстафия! Как бы мне хотелось, чтобы эти огненные башни оказались аббатством Эбербросуик, и пусть бы отец Евстафий был там настоятелем! Да хоть бы он сгорел, но только бы освободил меня от своего присутствия! Примас говорит, что у нашего святейшего отца папы тоже есть советник, но я убежден, что он бы недели не прожил с таким советником, как мой. И ведь никак не разберешь, что он, собственно, думает, пока не признаешься, какие у тебя затруднения. Одним намеком тут не обойдешься. Он точно скряга, который гроша медного не вынет из кошелька, пока несчастный, который просит о помощи, не признается в своей нищете и, пристав с ножом к горлу, не исторгнет милостыню. И вот так я бываю унижен перед лицом монастырской братии, которая может любоваться, как со мной обращаются точно с неразумным младенцем… Нет, я не могу это больше выносить! »

— Брат Беннет! (Послушник тотчас явился на его зов. ) Пойди скажи отцу Евстафию, что я в нем не нуждаюсь.

— Я пришел доложить вашему преподобию, что святой отец идет по галерее и сейчас будет здесь.

— Ну хорошо, — ответил ему аббат, — я буду рад его видеть. Убери со стола — или нет, принеси тарелку; святой отец, может быть, проголодался. Хотя нет, прибери здесь — все равно с ним за столом по душам не поговоришь. Впрочем, оставь бутылку вина и подай еще кубок.

Послушник исполнил эти противоречивые приказания, как ему казалось, наиболее пристойным образом: убрал обглоданный остов каплуна и водрузил два кубка рядом с бутылкой бордо. В этот момент вошел отец Евстафий.

Это был худощавый, с изможденным лицом, человечек, но у него были такие острые серые глаза, что, казалось, они могли просверлить собеседника насквозь. Тело его было изнурено не только постами, которые он соблюдал с неуклонной строгостью, но и постоянной, неутомимой работой его острого и проницательного ума:

Влеком душою пламенной вперед,

Погибели он тело предает…

Из праха дух свершает свой исход.

Войдя, он поклонился лорду-аббату с подобающим почтением. Глядя на них обоих, когда они стояли рядом, едва ли можно было себе представить больший контраст по внешности и по характеру. Добродушное, румяное, с веселыми глазами лицо аббата, которое не могло быть омрачено даже его теперешним беспокойством, представляло резкую противоположность впалым, бледным щекам и быстрому, пронизывающему взору монаха, взору, в котором светился ум живой и незаурядный, придававший глазам почти сверхъестественный блеск.

Аббат начал беседу с того, что указал посетителю на стул и предложил выпить кубок вина. Эта любезность была отклонена весьма почтительно, но не без замечания, что вечерня уже отошла.

— Для пользы желудка, брат мой, — сказал аббат, слегка краснея. — Вы же знаете писание.

— Сие небезопасно, — отвечал монах, — пить одному, да еще в столь поздний час. Вне содружества с людьми виноградный сок превращается в коварного товарища одинокого бдения, а посему я воздерживаюсь от него.

Аббат Бонифаций только что налил себе в кубок около половины английской пинты, но, то ли пораженный справедливостью замечания, то ли стесняясь поступить ему наперекор, он оставил кубок нетронутым и поспешил переменить разговор.

— Примас нам пишет, — начал он, — чтобы мы произвели в наших владениях строжайший обыск, дабы обнаружить еретиков, поименованных в этом списке, но скрывшихся от заслуженного возмездия. Есть предположение, что они захотят пробраться через наши границы в Англию, и примас требует, чтобы я был неуклонно бдительным и все прочее.

— Разумеется, — заметил монах, — власть имущий не должен держать свой меч в ножнах — он обязан поразить им тех, кто готов весь мир перевернуть вверх дном. И, без сомнения, ваша испытанная мудрость с должным усердием поддержит требования высокопреосвященного владыки, без устали отражающего нападения на святую церковь.

— Конечно, но как это сделать? — отвечал аббат. — Да поможет нам пресвятая дева! Примас обращается ко мне, точно я светский барон, точно я военачальник и командую отрядом солдат! Хорошо ему говорить: «Пошлите людей, очистите страну, сторожите перевалы! » Право, этих разбойников голыми руками не возьмешь. Последний раз, когда их банда пробиралась на юг через высохшее болото в Райдингберне (о чем нам сообщил высокочтимый брат наш, аббат из Келсо), они имели при себе эскорт в тридцать копий. Как нам, инокам в клобуках и мантиях, преградить им путь?

— Управляющий вашими владениями слывет искусным воином, святой отец, — возразил Евстафий, — а ваши вассалы обязаны подняться на защиту святой церкви — на этом условии они владеют своими землями. Если же они не способны выступить во имя церкви, дающей им хлеб, то пусть передадут свои участки кому-нибудь другому.

— Мы не преминем совершить все то, что послужит к вящей славе святой церкви, — произнес аббат, надуваясь от важности. — Ты сам сочинишь приказ управляющему и другим нашим подчиненным. Но тут еще одно дело: это недоразумение с мостовым сторожем и бароном Мейгалотом. Пресвятая дева Мария! Столько огорчений сваливается сразу на обитель и на паству, что просто не знаешь, с чего начать! Ты говорил нам, отец Евстафий, что поищешь в наших бумагах, нет ли там чего относительно беспошлинного прохода паломников через мост?

— Я пересмотрел все хранилище хартий в нашей обители, святой отец, — отвечал Евстафий, — и нашел в нем составленный в надлежащей форме акт на имя аббата Эйлфорда и братии монастыря святой Марии в Кеннаквайре, освобождающий на вечные времена от всяких поборов и пошлин за проход через подъемный мост в Бригтоне не только иноков обители, но и всех паломников, идущих поклониться монастырским святыням. Документ этот выдан в канун дня поминовения святой Бригитты в лето искупления тысяча сто тридцать седьмое и скреплен подписью и печатью дарителя, Чарлза Мейгалота, прапрадеда нынешнего барона. Дар им совершен ради спасения его души, во благо и во спасение душ его отца и матери, и всех его предков, и всех будущих потомков, носящих имя Мейгалот.

Но нынешний барон ссылается на то, — возразил аббат, — что мостовые сторожа беспрепятственно пользуются своим правом уже более пятидесяти лет, и вдобавок он еще угрожает нам силой. А пока суд да дело, передвижение паломников задерживается, в ущерб спасению их душ и во уменьшение доходов обители святой Марии. Ризничий советует нам завести лодку; но сторож, этот известный нечестивец, клянется дьяволом, что, если только будет спущена лодка на реку, принадлежащую его господину, он разобьет и расколотит ее в щепы. Но кое-кто дает нам иной совет: выкупить право на сбор мыта за небольшую сумму серебра. — Сказав это, аббат запнулся, как бы ожидая ответа, но, не получив его, прибавил: — Ну, что же ты на это скажешь, отец Евстафий? Отчего ты молчишь?

— Оттого, что я поражен, как может лорд-аббат обители святой Марии задавать подобный вопрос одному из младших иноков.

— Младшему по времени пребывания с нами, брат Евстафий, — возразил ему аббат, — но не младшему по годам, мне думается, по жизненному опыту, и притом еще помощнику приора нашего монастыря.

— Меня удивляет, — продолжал Евстафий, — что настоятель этого высокочтимого дома господня может вопрошать кого бы то ни было, имеет ли он право отчуждать собственность нашей святой и божественной покровительницы церкви или уступать бессовестному барону (да еще, может быть, еретику) права и преимущества, принесенные в дар церкви его благочестивым предком. И папы и священные соборы решительно запрещают это: во имя спасения живых и упокоения душ умерших следует воспрепятствовать этому — да не будет сего никогда. Мы принуждены будем, может быть, уступить силе, если он посмеет прибегнуть к ней, но никогда мы не пойдем добровольно на то, чтобы достояние церкви было бессовестным образом разграблено, подобно тому как этот барон грабит стада быков у англичан. Приободритесь, преподобный отец, и не сомневайтесь в том, что правое дело восторжествует. Извлеките свой духовный меч и направьте его против нечестивца, посягающего на наши священные права. Извлеките свой светский меч, если потребуется, и вселите отвагу и усердие в души преданных вассалов.

Аббат тяжело вздохнул:

— Все это легко говорить, когда не самому делать. Однако…

Но тут поспешно вошел Беннет.

— Мул, на котором нынче утром отбыл ризничий, — доложил он, — прибежал обратно в монастырскую конюшню, весь мокрый, и седло болтается у него под брюхом.

— Матерь пресвятая богородица! — воскликнул аббат. — Наш бедный брат, наверно, погиб!

— Быть не может, — живо откликнулся Евстафий. — Велите ударить в набат — пусть все братья раздобудут себе факелы, поднимите на ноги деревню, бегите все к реке, я сам побегу первый.

А аббат остался стоять, разинув рот от удивления, вдруг увидав, что им совершенно пренебрегают, и все то, что он должен был приказать, исполняется помимо него распоряжением младшего инока обители. Но прежде чем приказания отца Евстафия (которых никто не мыслил оспаривать) были приведены в исполнение, они оказались бесполезными, так как внезапно перед ними предстал сам ризничий, из-за которого поднялся весь переполох.

ГЛАВА VII

Стереть в мозгу начертанную смуту…

Очистить грудь от пагубного груза,

Давящего на сердце.

«Макбет»

Дрожа не то от холода, не то от страха, несчастный, насквозь промокший ризничий стоял перед настоятелем, опираясь на дружескую руку мельника, и едва мог выговорить слово.

После нескольких неудачных, попыток он все же произнес довольно отчетливо:

— «Плывем мы весело, блещет луна…»

— Как «плывем мы весело»! — воскликнул в негодовании аббат. — Веселую же ночку ты выбрал для плавания, и достойно приветствуешь ты своего настоятеля!

— Брат наш, видно, не в себе, — заметил Евстафий. — Скажите, отец Филипп, что с вами?

— «Счастливо удить! » — продолжал ризничий, делая безнадежную попытку уловить мотив песни своей таинственной спутницы.

— «Счастливо удить»? — повторил за ним аббат со все возрастающим удивлением и неудовольствием. — Клянусь святой обителью, он совсем пьян и смеет в нашем присутствии орать свои непристойные песни! Ежели только это сумасшествие можно излечить, посадив несчастного на хлеб и воду…

— Прошу извинить меня, ваше преподобие, — сказал отец Евстафий, — но воды брат наш наглотался через край. И, мне думается, его дикий взгляд — это скорее всего следствие ужаса, и ничего недостойного тут нет. Где ты его нашел, Хоб-мельник?

— Ваше преподобие, я шел запереть мельничные шлюзы, и как я подошел к ним, вдруг слышу — кто-то стонет поблизости. Я было решил, что это боров Джайлса Флетчера, потому что он, извините, никогда своих свиней не запирает, и я замахнулся ломом и хотел было, да простит мне пресвятая богородица, двинуть его как следует, как вдруг слышу — святые угодники! — кто-то стонет человечьим голосом. Тут я кликнул своих парней, и мы с ними нашли отца ризничего — он лежал без чувств под самой стенкой известковой печи, мокрым-мокрехонек. Как только он немножко очухался, он стал просить, чтобы мы доставили его к вашему преподобию, но по дороге нес такую околесицу, что, надо думать, он помешался. Вот только сейчас стал говорить что-то понятное.

— Ну что же, — сказал отец Евстафий. — Молодец, Хоб-мельник. А теперь ступай, но только в другой раз помни — сначала подумай, а потом уж бей, и в особенности в темноте.

— Само собой, ваше преподобие, мне это будет наукой, — отвечал мельник. — Никогда, до конца дней своих, я уже не спутаю честного инока с боровом. — И, поклонившись низко, с глубоким смирением, мельник удалился.

— Ну, отец Филипп, раз теперь этот мужлан ушел, — обратился к ризничему Евстафий, — может быть, ты расскажешь нашему высокочтимому настоятелю, что же с тобой приключилось? Может быть, ты vino gravatus? [35] Если так, мы велим отнести тебя в келью.

— Водой, водой, а не вином, — пробормотал обессиленный ризничий.

— Ну! — воскликнул монах. — Ежели ты заболел от воды, может быть, вино тебя вылечит? — И с этими словами он протянул ему чарку, которую пострадавший выпил с явной для себя пользой.

— А теперь, — заметил аббат, — пусть пойдет переодеться, или пусть его лучше отведут в лазарет, а то, если он в таком виде начнет рассказывать, мы еще простудимся — от него несет такой сыростью, точно с гнилого болота.

— Я расспрошу его обо всем и доложу вам, ваше преподобие, — заявил Евстафий и пошел провожать ризничего в келью. Примерно через полчаса он вернулся к настоятелю.

— Как себя чувствует отец Филипп? — спросил аббат. — И что же с ним приключилось?

— Он вернулся из Глендеарга, досточтимый владыка, — отвечал Евстафий, — а что до остального, то он нарассказал мне таких чудес, каких никто здесь, в монастыре, и не слыхивал. — И он в общих чертах поведал аббату о приключениях ризничего на пути домой и при этом добавил, что, видимо, ум у него повредился: он и пел, и смеялся, и плакал — все сразу.

— Удивительное дело! — воскликнул аббат. — Как это сатане удалось наложить свою лапу на одного из наших честных иноков?

— Ваша правда, — согласился отец Евстафий. — Но у каждого текста есть свое толкование. У меня подозрение, что если это дьявол чуть не потопил отца Филиппа, то все же тут не обошлось и без его собственной вины.

— Как так? Я не поверю, чтобы у тебя были сомнения в том, что в прежние времена сатане дано было искушать святых и угодников божьих, хотя бы, например, праведного Иова.

— Упаси боже, чтобы я в этом сомневался, — заявил монах, осеняя себя крестным знамением, — Но если есть возможность найти другое, менее чудесное объяснение для его приключения, надо, по-моему, этим воспользоваться, не решая, конечно, ничего окончательно. Теперь послушайте: у этого Хоба-мельника есть смазливая дочка. Предположим — я говорю только предположим, — что наш ризничий повстречался с ней у брода, когда она возвращалась от своего дяди, что живет по ту сторону реки (а она нынче вечером была у дяди). И вот предположим, что из любезности и чтобы избавить ее от необходимости разуваться и стаскивать чулки, ризничий посадил ее на седло позади себя, и предположим еще, что он простер свою любезность несколько далее, чем девица могла позволить, и тогда можно легко себе представить, святой отче, что купание явилось следствием этих событий.

— И он выдумал все эти сказки, чтобы обмануть нас! — воскликнул настоятель, багровея от гнева. — Но мы расследуем это дело самым подробнейшим, самым внимательным образом. Пусть не рассчитывает, что ему так легко удастся нас провести, приписав следствия своих собственных беззаконий деяниям сатаны. Призови завтра эту девчонку, чтобы она предстала перед нами: мы разберемся во всем и покараем виновного.

— Прошу простить меня, ваше преподобие, — возразил Евстафий, — но мне кажется, что это было бы неблагоразумно. По нынешним временам еретики рады всякой сплетне для того, чтобы возвести поклеп на наше духовенство. Для борьбы со злом надо не только укреплять дисциплину, но и подавлять соблазны. Если мои догадки справедливы, дочь мельника будет сама молчать обо всем, а вашему преподобию нетрудно будет своим веским словом заставить молчать и ее отца и ризничего. В случае же, если он снова даст повод к нападкам на наш орден, тогда уже его можно будет наказать со всей строгостью, однако втайне. Ибо что написано о сем в декреталиях? «Facinora ostendi duni punientur, flagitia autem abscondi debent»[36].

Латинские цитаты, как Евстафий уже имел случай убедиться, часто оказывали на аббата сильное действие — в латыни он был не очень силен, а признаться в своем невежестве стыдился. На этом их разговор окончился, и они разошлись на ночь.

На следующий день аббат Бонифаций с особой строгостью принялся допрашивать Филиппа об истинной причине несчастья, которое произошло с ним прошедшей ночью. Но ризничий твердо стоял на своем. Он ни в единой мелочи не уклонился от своего прежнего рассказа, хотя его ответы были порой довольно бессвязны; нет-нет да они перемежались отрывками песни загадочной девы, песни, которая, видимо, произвела на него такое сильное впечатление, что он не мог не напевать ее во время допроса.

Аббат сжалился над ризничим, непритворный испуг которого был, по-видимому, действительно вызван чем-то сверхъестественным. В конце концов он пришел к убеждению, что более естественное толкование событий, предложенное отцом Евстафием, хоть и правдоподобно, но не заключает в себе истины. Однако, с другой стороны, мы должны добавить (хотя мы изложили всю эту историю в точности так, как она записана в рукописи), что случай этот вызвал раскол в монастыре, так как некоторые иноки имели, по их словам, основательные причины подозревать, что дело все-таки не обошлось без черноглазой дочки мельника. Но, как бы то ни было, в конечном итоге все сошлись на том, что история эта несет в себе такой соблазн, что разглашать ее отнюдь не следует, а посему ризничего обетом послушания обязали не болтать лишнего о своем ночном купании. Нетрудно себе представить, что он с великой радостью подчинился такому предписанию, поскольку уже облегчил себе душу подробным рассказом.

Когда отец Евстафий слушал чудесную повесть ризничего, внимание его было гораздо больше привлечено упоминанием о книге, которую тот привез из башни Глендеарг, чем его приключениями. Экземпляр священного писания в переводе на народный язык, как оказалось, проник даже на церковную территорию и был внезапно обнаружен в одном из самых отдаленных и глухих уголков владений монастыря святой Марии.

Отец Евстафий настойчиво требовал, чтобы ему принесли эту книгу. Но ризничий никак не мог удовлетворить его желание, так как он ее потерял, насколько он мог припомнить, в тот самый момент, когда сверхъестественное существо (каковым он почитал деву) его покинуло. Отец Евстафий самолично отправился на место происшествия, чтобы отыскать книгу, и произвел там самые тщательные розыски, но безуспешно. Он возвратился к настоятелю и доложил ему, что книга, по всей вероятности, упала в реку или в мельничный проток.

— Ибо едва ли можно себе представить, — добавил он, — чтобы певунья — приятельница отца Филиппа — могла улетучиться с экземпляром священного писания.

— Но, принимая во внимание, — возразил аббат, — что это еретический перевод, возможно, власть сатаны на него и распространилась.

— Да! — откликнулся отец Евстафий. — Конечно, одно из самых сильных орудий дьявола — подстрекательство дерзновенных и самоуверенных людей к высказыванию собственных мнений и заключений о святом писании. Но, при всех возможных кривотолках, писание все же остается источником нашего спасения и никак не лишается святости из-за тех или иных опрометчивых о нем суждений. Таким же образом сильнодействующее лекарство могло бы быть признано негодным или ядовитым только потому, что безрассудные и невежественные лекари употребляли его во вред больным. Однако, с разрешения вашего преподобия, мне хотелось бы разобраться в этом деле более подробно. Я сам хочу отправиться, не медля ни минуты, в башню Глендеарг, и тогда посмотрим, посмеет ли какое-либо привидение или злонамеренная Белая дама воспрепятствовать моей поездке туда или обратно. Даете ли вы мне на это ваше пастырское разрешение и благословение? — спросил он, но таким тоном, как будто особого значения для него это не имело.

— Даю и то и другое, брат мой, — отозвался аббат. Но стоило только Евстафию удалиться из комнаты, как настоятель в присутствии внимавшего ему ризничего не смог удержаться от выражения искреннего пожелания, чтобы любой дух — черный, белый или серый — проучил отца Евстафия как следует, раз навсегда излечив его от уверенности, что он умнее всех в обители.

— Я, со своей стороны, ничего особенно плохого ему не желаю, — добавил ризничий. — Пускай бы только он поплыл себе беззаботно вниз по течению, а привидение сидело бы у него за плечами, и пускай бы ночные вороны, русалки и болотные змеи только ждали, как бы его схватить:

«Плывем мы весело, блещет луна!

Счастливо удить! А кого же ты ждешь? »

— Брат Филипп! — воскликнул аббат. — Мы призываем тебя прочесть молитву, взять себя в руки и выкинуть наконец это дурацкое пение из головы. Это просто дьявольское наваждение.

— Постараюсь, высокочтимый отец, — отвечал ризничий, — но эти напевы застряли у меня в памяти, как колючки застревают в отрепьях нищего. Напевы эти звучат для меня теперь даже в пении псалмов; более того — монастырские колокола как будто повторяют их слова и вызванивают мотив. Да если бы вы приговорили меня сию минуту к смерти, я и тут бы продолжал петь: «Плывем мы весело…» Это, видимо, и на самом деле наваждение.

И он снова завел свое:

— «Счастливо удить! »

Но затем, сделав над собой усилие, он перестал петь и воскликнул:

— Нет, дело ясное — конец пришел моему священству! «Плывем мы весело…» Я стану петь это даже во время обедни. Горе мне! Я буду теперь петь до конца моих дней, и притом вечно одно и то же!

Почтенный аббат на это заметил, что ангелы тоже поют вечно и, по всей вероятности, одно и то же, и заключил это высказывание громким «ха-ха-ха! », ибо его преподобие (как читатель, вероятно, уже успел заметить) принадлежал к числу тех недалеких людей, которые питают пристрастие к плоским остротам.

Ризничий, хорошо знакомый с остроумием своего настоятеля, хотел было присоединиться к его смеху, но тут вдруг злополучный мотив вновь зазвучал у него в ушах и, вырвавшись наружу, прервал его отклик на начальническую шутку.

— Замолчи ты, Христа ради, брат Филипп! — воскликнул аббат в сильнейшем раздражении. — Ты становишься просто невыносим! Я убежден, что подобные чары не могли бы долго влиять на человека благочестивого, да еще в доме благочестия. Иное дело, если у этого человека на совести смертный грех. Посему изволь прочесть семь покаянных псалмов, прибегни к усердному бичеванию плоти и облачись во власяницу, воздержись три дня от всякой пищи, кроме хлеба и воды. Я сам буду тебя исповедовать, и тогда посмотрим, не удастся ли нам изгнать из тебя этого поющего беса. Мне думается, что лучшего способа, чтобы заклясть дьявола, не придумал бы и сам отец Евстафий.

Ризничий испустил тяжелый вздох, но понял, что сопротивление бесполезно. Он удалился в свою келью, чтобы проверить, насколько псалмы способны изгнать из его очарованной памяти бесовские напевы.

Между тем отец Евстафий, направляясь к одинокой долине Глендеарг, добрался до подъемного моста. В короткой беседе с грубияном сторожем ему весьма ловко удалось склонить своего собеседника к большей сговорчивости в отношении его претензий к монастырю. Он напомнил сторожу, что его отец был вассалом обители, что его брат бездетен и что, таким образом, наследственный лен после смерти брата перейдет к церкви. Лен этот может быть пожалован ему, сторожу, но может быть пожалован и кому-нибудь другому, кто заслужит большее расположение аббата. Все будет зависеть от отношения данного человека к монастырю. Помощник приора намекнул сторожу, что выгоды его должности будут в значительной степени зависеть от того, смогут ли они в дальнейшем сочетаться с монастырскими интересами. С кротким терпением выслушал отец Евстафий грубую брань — то был ответ сторожа. Но твердо продолжая гнуть свою линию, он с удовлетворением отметил, что Питер постепенно стал сбавлять тон и наконец согласился вплоть до самого троицына дня даром пропускать через мост всех пеших паломников, с тем, однако, что едущие верхом или в повозках по-прежнему будут уплачивать причитающуюся пошлину.

Уладив таким образом весьма удачно дело, в котором монастырь был кровно заинтересован, отец Евстафий от (правился в дальнейший путь.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.