Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Оноре де Бальзак 2 страница



«Лучше мне быть здесь, — думала она, — и предотвратить какую-нибудь роковую случайность, чем оставить бедного узника на произвол чьего-то легкомыслия».

В этом-то и заключалась разгадка мнимого равнодушия Джиневры к тому, что потревожили ее мольберт; в глубине души она была в восторге от этого, получив возможность таким сравнительно простым и естественным способом удовлетворить свое любопытство; да к тому же она сейчас была слишком занята другим, чтобы задумываться над причинами своего переселения.

Нет ничего обиднее для девушек, как, впрочем, и для всех людей, чем видеть, что их злобная выходка, оскорбление или колкость не возымели действия, встретили презрение того, к кому они обращены. Тогда оскорбителям кажется, что их ненависть к врагу вырастает настолько же, насколько он сам оказался их выше. Поведение Джиневры стало загадкой для всех ее товарок. И друзья и враги ее были удивлены в равной мере: за ней признавали все добродетели, кроме одной — прощения обид. Правда, Джиневре редко представлялся случай проявить эту недобрую черту характера в повседневной жизни мастерской, однако примеры ее злопамятства и непреклонности оставили глубокий след в воображении соучениц.

Перебрав в уме немало догадок, мадемуазель Роген кончила тем, что увидела в молчании итальянки величие души превыше всяких похвал, и предводительствуемый ею кружок задумал, по ее наущению, посрамить аристократию мастерской. Девушки преуспели в этом, обрушив на «скамьи правых» огонь сарказмов и повергнув в прах гордыню аристократок. Приход г-жи Сервен положил конец этому состязанию, целью которого было больнее уязвить самолюбие противника.

Однако с той проницательностью, что всегда сопутствует злобе, Амели наблюдала, анализировала и делала свои выводы относительно необычайной рассеянности Джиневры, мешавшей ей прислушиваться к язвительно-учтивому диспуту, предметом которого была она сама. Роковые последствия мести Матильды Роген и ее подруг кружку Амели Тирион сказались в том, что юные ультрароялистки начали доискиваться причин молчания Джиневры Пьомбо. Прекрасная итальянка стала центром всеобщего внимания, за ней шпионили и враги и друзья. Весьма трудно скрыть волнение, даже самое незначительное, и чувство, самое мимолетное, от пятнадцати любопытных и праздных девушек, которые только и ждут возможности пустить в ход хитрость и ум, чтобы разгадывать тайны, создавать и распутывать интриги, и которые сами так искусно умеют придать любое значение малейшему жесту, взгляду и слову, что в конце концов разберутся в их подлинном смысле и у другой сверстницы. Вот почему тайна Джиневры скоро оказалась под угрозой.

Приход г-жи Сервен послужил антрактом в драме, которая под сурдинку разыгрывалась в тайниках сердца этих молодых девушек, говоривших о своих чувствах, мыслях и одержанных над противницами победах иносказательно, а иногда с помощью лукавого взгляда, жеста, даже молчания, подчас более выразительного, чем слова. Войдя в мастерскую, г-жа Сервен сразу же посмотрела на дверь, у которой сидела Джиневра. В такую минуту ее взгляд не мог остаться незамеченным. Если сначала никто из учениц не обратил на него внимания, то мадемуазель Тирион впоследствии вспомнила этот взгляд, и ей стали понятны и недоверие, и страх, и растерянность, отразившиеся во взгляде г-жи Сервен, в котором мелькнуло какое-то загадочное выражение.

— Сударыни, — сказала она, — господин Сервен сегодня не может прийти.

Затем она подошла по очереди ко всем ученицам, сказав каждой из них какую-нибудь любезность и получив в ответ многословные изъявления нежности, которую женщины умеют выразить одновременно и интонацией, и взглядом, и жестом. Она быстро добралась до Джиневры, тщетно стараясь справиться с охватившей ее тревогой. Итальянка и жена художника обменялись дружеским кивком, не сказав друг другу ни слова: Джиневра молча работала, г-жа Сервен молча наблюдала ее работу. Дыхание спящего офицера было ясно слышно, но г-жа Сервен словно бы ничего не замечала и так искусно владела собой, что Джиневра едва не заподозрила ее в умышленной глухоте.

Но незнакомец вдруг пошевелился, кровать заскрипела, Джиневра пристально посмотрела на г-жу Сервен, а та, не поведя бровью, сказала:

— Ваша копия не уступает оригиналу. Если бы мне пришлось выбирать между ними, я была бы в большом затруднении.

«Сервен не посвятил жену в свою тайну», — подумала Джиневра и, ответив на любезность г-жи Сервен улыбкой, выражавшей вежливое недоверие, вполголоса запела одну из тех канцонетт, что поют на ее родине.

Прилежная итальянка поет за работой! Это было так необычно, что все девушки оглянулись на нее с изумлением. Впоследствии канцонетта Джиневры послужила одной из улик, подтверждавших предположения ее высоконравственных клеветников.

Госпожа Сервен вскоре ушла, и занятия закончились без особых происшествий. Джиневра сделала вид, что решила еще поработать, и ждала, пока уйдут ее товарки, но невольно выдала свое желание остаться одной, поглядывая с худо скрытым нетерпением на неторопливо собиравшихся учениц. За эти немногие часы мадемуазель Тирион прониклась смертельной ненавистью к той, которая превосходила ее во всем, и вражье чутье подсказало ей, что за мнимым прилежанием соперницы кроется тайна. Она не раз замечала, с каким напряженным вниманием Джиневра прислушивается к чему-то, чего другие не слышат. Когда же она увидела выражение глаз Джиневры, ее точно осенило. Уйдя из мастерской после всех, она спустилась вниз, к г-же Сервен, немного поболтала с нею, затем, прикинувшись, что забыла наверху сумочку, на цыпочках поднялась в мастерскую и увидела Джиневру, которая, взобравшись на свой наспех сооруженный помост, так была поглощена созерцанием неизвестного офицера, что не расслышала тихих шагов Амели.

Правда, Амели ступала так осторожно, что Вальтер Скотт сказал бы: «Она, как наседка, по яйцам пройдет, ни одного не раздавит». Амели быстро вернулась к порогу мастерской и кашлянула. Джиневра вздрогнула и оглянулась; увидев недруга, она покраснела, торопливо задернула штору, чтобы скрыть свои истинные намерения, и, убрав краски в ящик, собралась домой. Она ушла из мастерской, унося в памяти образ юноши, не уступавший в изяществе Эндимиону[9] — шедевру Жироде, с которого она несколько дней тому назад писала копию.

«Так молод и уже осужден! Да кто же он такой? Ведь это не маршал Ней[10]! »

В этих трех фразах заключалась суть всех размышлений, которым два дня подряд предавалась Джиневра. На третий день, несмотря на старание прийти в мастерскую раньше всех, она застала там Амели, приехавшую на урок в карете. Джиневра и ее противница долго наблюдали друг друга, стараясь, однако, сохранить полную невозмутимость.

Амели все-таки удалось увидеть прекрасное лицо незнакомца; но, к счастью — и в то же время к несчастью, — щелка, через которую она подсматривала, была узка, и в поле зрения Амели не попали ни кивер с орлом, ни гвардейский мундир. И вот теперь она терялась в догадках.

Неожиданно, значительно ранее обычного, явился Сервен.

— Мадемуазель Джиневра, — сказал он, оглядев мастерскую, — зачем вы переменили место? Тут свет плохо падает. Садитесь-ка поближе к остальным и опустите немного занавеску.

Затем он подсел к Лоре, и работа ее удостоилась самого лестного отзыва.

— Позвольте! — вскричал он. — Да ведь эта голова нарисована превосходно! Вы станете второй Джиневрой!

Маэстро обошел все мольберты, бранил, льстил, шутил, и, как всегда, шуток его боялись больше, чем выговора.

Не послушавшись совета учителя, итальянка осталась на своем посту с твердым намерением не трогаться с места. Взяв лист бумаги, она стала делать сепией этюд головы бедного затворника. Произведение искусства, в которое вложена творческая страсть, всегда отмечено особой печатью. Умение находить подлинные краски для отображения природы или человеческой мысли есть дар гения, но иногда заменой гения служит вдохновение. Вот почему в эту трудную для Джиневры минуту дар постижения, которым она обязана была своей памяти, глубоко потрясенной виденным, а может быть, и необходимость — мать всего великого — наделили ее сверхъестественной силой таланта. Этюд головы офицера был сделан с внутренним трепетом, который Джиневра приписывала страху, но в котором психолог без труда узнал бы жар вдохновения. Время от времени она украдкой посматривала на соучениц, чтобы, в случае надобности, спрятать рисунок от нескромных покушений. Но, несмотря на свою бдительность, она упустила мгновение, когда ее безжалостная противница, прикрывшись большой папкой, навела лорнет на таинственный рисунок. Узнав лицо осужденного, мадемуазель Тирион быстро высунула голову из-за своего укрытия, но Джиневра поспешила убрать лист бумаги.

— Почему же вы все-таки остались здесь, вопреки моему указанию? — строго спросил Сервен, подойдя к Джиневре.

Ученица быстро повернула мольберт таким образом, чтобы ее рисунок не был виден другим, и, показывая его маэстро, спросила:

— Вы не согласны, что от этого освещения картина выигрывает? Может, мне все-таки лучше остаться здесь?

Сервен побледнел. Но ничто не скроется от зорких глаз ненависти, и посему мадемуазель Тирион, так сказать, вошла третьей в долю обуревавших учителя и ученицу волнений.

— Вы правы, — сказал Сервен. — Однако вы скоро будете знать больше меня, — добавил он, принужденно смеясь.

Наступила пауза, во время которой он внимательно разглядывал голову офицера.

— Да это шедевр, достойный Сальватора Роза! — воскликнул он, охваченный восторгом подлинного художника.

Услышав это, все девицы вскочили с мест, и мадемуазель Тирион ринулась вперед с быстротой тигра, бросающегося на свою жертву. В эту минуту спрятанный в тайнике офицер, проснувшись от шума, зашевелился. Джиневра опрокинула свой табурет, проговорила что-то невнятное и стала смеяться; однако она успела убрать портрет и бросить в свою папку, прежде чем грозной противнице удалось его рассмотреть. Мольберт окружили. Сервен громогласно и обстоятельно описал все красоты копии, которую тогда делала его любимая ученица, и этот маневр обманул всех, кроме Амели; спрятавшись за спиной подруг, она попыталась открыть папку, так как успела заметить, куда Джиневра спрятала этюд.

Джиневра выхватила у нее папку и, ни слова не говоря, положила перед собой. Обе девушки молча мерили друг друга глазами.

— А теперь, сударыни, по местам! — сказал Сервен. — Если вы хотите знать столько же, сколько мадемуазель Пьомбо, старайтесь поменьше разговаривать о модах и балах и не тратить времени по пустякам.

Когда все девушки снова заняли места у мольбертов, Сервен подсел к Джиневре.

— Правда, ведь лучше, что эту тайну открыла я, а не кто-нибудь другой? — вполголоса спросила итальянка.

— Да, — ответил художник. — Вы патриотка, но и в противном случае я доверился бы только вам.

Они поняли друг друга, и ученица уже не побоялась спросить учителя:

— Кто это?

— Близкий друг Лабедуайера; после злосчастного полковника он больше всех содействовал присоединению седьмого полка к гренадерам с острова Эльба. Он был командиром гвардейского эскадрона и прибыл из-под Ватерлоо.

— Как же вам не пришло в голову сжечь его мундир и кивер и переодеть его в штатское? — с упреком спросила Джиневра.

— Одежду принесут сегодня вечером.

— Вам надо было закрыть мастерскую на несколько дней.

— Он уйдет.

— Но это для него верная гибель! — сказала девушка. — Оставьте его у себя на первое время, пока буря утихнет. Париж — единственное место, где еще можно надежно спрятать человека. Это ваш друг?

— Нет, только его несчастье дает ему право на мое покровительство. Вот каким образом он оказался на моем попечении: в нынешнюю кампанию тесть мой был снова призван, встретился с этим бедным юношей и сумел спасти его от лап тех, кто арестовал Лабедуайера. Подумайте, этот юноша собирался защищать Лабедуайера! Сумасшедший!

— И вы, вы можете называть его сумасшедшим! — воскликнула Джиневра, с изумлением глядя на художника.

Сервен помолчал.

— За тестем слишком усердно следят, ему нельзя никого у себя прятать, — продолжал Сервен. — Вот почему он на прошлой неделе привел его ко мне под покровом ночи. Я надеялся, что уберегу его от чьих бы то ни было взглядов. Чулан — единственное место у нас в доме, где он может быть в безопасности.

— Если я могу быть вам полезна, располагайте мною, — сказала Джиневра, — я знакома с маршалом Фельтром[11].

— Что ж, посмотрим, — ответил художник.

Разговор затянулся и явно угрожал привлечь внимание девушек. Отойдя от Джиневры, Сервен снова обошел все мольберты и все еще продолжал наставлять учениц, хотя время урока давно истекло и ему пора было уходить.

— Мадемуазель Тирион, вы забыли вашу сумочку, — крикнул учитель, бросаясь вдогонку за ученицей, которая унизилась до роли шпиона, чтобы утолить свою ненависть. Любопытная Амели вернулась за сумочкой, изумляясь своей «рассеянности», однако предупредительность Сервена была для нее лишним доказательством того, что тайна существует — и, без сомнения, важная. Все, что можно было сочинить об этой тайне, уже было ею сочинено, и теперь ей оставалось сказать, как аббату Верто: «Моя осада уже закончена»[12]. Нарочно стуча каблуками, она спустилась по лестнице и изо всей силы хлопнула выходной дверью, чтобы думали, будто она ушла; потом на цыпочках опять поднялась наверх и спряталась за дверью в мастерскую. Решив, что никого, кроме него с Джиневрой, здесь не осталось, Сервен постучал условным стуком в дверь чулана, и она сразу отворилась, скрипя ржавыми петлями.

Перед итальянкой предстал высокий, стройный юноша; его мундир императорской гвардии заставил забиться сердце Джиневры. Одна рука офицера была на перевязи, бледность лица говорила о глубоких страданиях. Увидев незнакомую даму, он вздрогнул. Амели ничего не могла рассмотреть из своей засады, побоялась оставаться дольше и бесшумно ушла: ей было достаточно услышать скрип двери.

— Не бойтесь ничего, — сказал художник, — эта дама — дочь самого преданного друга императора, барона ди Пьомбо.

Одного взгляда на Джиневру было молодому офицеру довольно, он перестал сомневаться в ее патриотизме.

— Вы ранены? — спросила она.

— Совершенные пустяки, сударыня, рана уже заживает.

В эту минуту с улицы донеслись скрипучие, пронзительные голоса газетчиков: «Решением суда к смертной казни приговорен... »

Все трое вздрогнули. Первым услышал имя приговоренного офицер, от ужаса с лица его сошла краска.

— Лабедуайер, — проговорил он, упав на стул.

Они молча переглянулись. Капли пота выступили на свинцово-бледном лбу юноши; в отчаянии, запустив пальцы в копну своих черных волос, он бессильно облокотился на мольберт Джиневры.

— В конце концов, — сказал он, вскочив, — мы с Лабедуайером знали, на что шли. Мы знали, какая участь ожидает нас и в случае победы, и при поражении. Но он умирает за свое дело, а я, я прячусь...

Он стремительно пошел к выходу, но Джиневра, легко обогнав его, преградила ему дорогу.

— Разве вы вернете императора? Ужели вы думаете, что поднимете этого титана, когда он сам не устоял на ногах?

— Но что ж прикажете делать? — ответил офицер, обращаясь к обоим друзьям, посланным ему случаем. — У меня нет никого родных на всем свете. Лабедуайер был моим покровителем и другом, теперь я одинок, завтра, быть может, буду объявлен вне закона или осужден. У меня не было никаких доходов, кроме жалованья, и я истратил последнее экю на поездку сюда, чтобы спасти Лабедуайера и постараться его увезти; стало быть, сейчас смерть для меня — необходимость. А если решаешься умереть, надо дорого продать свою жизнь. Я только сейчас думал о том, что жизнь одного честного человека стоит жизни двух предателей и что одним ударом кинжала, если направить его с умом, можно заслужить бессмертие.

Этот взрыв отчаяния испугал художника и даже Джиневру, она вполне поняла смысл сказанного.

Итальянка любовалась прекрасным лицом юноши, заслушалась звуков мягкого голоса — их не исказил даже гнев — и тут же решила пролить бальзам утешения на раны несчастливца.

— Сударь, — сказала она, — что касается ваших денежных затруднений, то позвольте мне предложить вам мои сбережения. Мой отец богат, я его единственное дитя, он меня любит, и я совершенно уверена, что он не осудит меня. Примите же мою помощь без стеснения: богатство досталось нам от императора; у нас нет ни сантима, которым мы не были бы обязаны его щедрости. И разве оказать услугу его верному солдату не значит выразить признательность императору? Возьмите эту денежную сумму так же просто, как я предлагаю ее вам. Ведь это всего лишь деньги, — добавила она презрительно. — Ну, а друзья... друзей вы найдете!

Она гордо подняла голову, и глаза ее зажглись необычайным светом.

— Человек, который падет завтра, сраженный десятком пуль, спасает вас, — продолжала она. — Подождите, пока буря утихнет; если к этому времени о вас не забудут, вы уедете за границу и станете там служить; если же вас забудут, вы станете служить во французской армии.

Есть в женском утешении особая услада — всеутоляющая материнская мягкость и прозорливость. Но если к словам, несущим успокоение и надежду, присоединяются грация движений, убедительность интонации, которую подсказывает сердце, а главное, если утешительница прекрасна, то молодому человеку трудно ей противиться. Дыхание любви вернуло юноше жизнь. Его бледные щеки окрасил легкий румянец, с глаз будто сошла пелена скорби, и голос звучал совсем по-иному:

— Вы ангел доброты! Но Лабедуайер, Лабедуайер... — опомнившись, прибавил он.

Все трое молча переглянулись: они понимали друг друга. Двадцать минут их знакомства стоили двадцати лет дружбы.

Сервен прервал молчание:

— Милый мой, да разве вы можете его спасти?

— Я могу отомстить за него.

Джиневра затрепетала: как ни был хорош собой незнакомец, наружность его не вызвала в ее душе никакого волнения; сострадание, которое пробуждается в сердце женщины при соприкосновении с высокой скорбью, заслонило другие чувства. Но, услышав призыв к мести, обнаружив в изгнаннике сердце итальянца, верность Наполеону и корсиканскую широту души, она не могла устоять. Вот почему она с благоговейным волнением смотрела на этого офицера и так сильно билось ее сердце. Впервые в жизни так влекло ее к мужчине. Как это бывает со всеми женщинами, ей хотелось думать, что благородный облик незнакомца и строгие пропорции его тела, пленившие ее художнический глаз, находятся в полной гармонии с его душевными качествами.

Увлекаемая судьбой от любопытства к состраданию, от сострадания к горячему участию, она была сейчас охвачена таким волнением, что побоялась оставаться дольше в мастерской.

— До завтра, — сказала она, подарив затворнику в утешение самую нежную улыбку.

Увидев эту улыбку, озарившую лицо Джиневры, незнакомец на миг забыл обо всем.

— Завтра, но завтра, — печально повторил он, — Лабедуайера...

Оглянувшись, Джиневра приложила палец к губам и посмотрела на него, словно говоря: «Успокойтесь, будьте же благоразумны! »

И юноша воскликнул:

— О Dio! chi non vorrei vivere dopo averla veduta! (О, боже! Кто не захочет жить, ее увидев! )

Услышав его своеобразное произношение, Джиневра вздрогнула.

— Вы корсиканец? — Она сделала шаг назад, и сердце ее радостно забилось.

— Я родился на Корсике, — ответил он, — но меня ребенком увезли оттуда в Геную. Достигнув призывного возраста, я поступил в армию.

Красота незнакомца, убеждения бонапартиста, придававшие ему необычайную привлекательность, его рана, его несчастья, даже опасность, которой он подвергался, — все это померкло, вернее, растворилось в одном ощущении, новом, пленительном: этот изгнанник был сыном Корсики, он говорил на милом сердцу языке!

Девушка на мгновение застыла, зачарованная. Перед глазами ее стояла подлинно живая картина, которую сплетение судьбы и разнообразных человеческих переживаний заставило сверкать необычайно яркими красками.

Сервен усадил офицера на диван и снял поддерживавший его раненую руку шарф, чтобы переменить повязку. Увидев глубокую и длинную сабельную рану на предплечье юноши, Джиневра вскрикнула. Он поднял голову и улыбнулся ей. Было что-то проникновенно-трогательное в том, как бережно Сервен прикасался к больному месту, снимая корпию, а болезненно-бледное лицо раненого, обращенное к девушке, выражало скорее восторг, чем страдание. И художница невольно залюбовалась этим сочетанием противоречивых чувств и контрастных красок — белизны повязки, смуглой кожи обнаженного плеча с сине-красным мундиром гвардейца.

Мастерская была окутана мягким сумраком; но последний солнечный луч вдруг упал на фигуру изгнанника, и его тонкое бледное лицо, черные волосы, одежда словно вспыхнули ослепительным сиянием. Суеверная итальянка приняла эту простую игру света за счастливое предзнаменование. Юный корсиканец представился ей посланником небес, принесшим с собой звуки родного говора и обаяние детства, сейчас, когда в ее сердце зарождалось чувство, такое же нетронутое и чистое, как первоначальная пора ее жизни. На мгновение — совсем краткое — она задумалась, словно потонув в беспредельности мечты; потом, вспыхнув от смущения при мысли, что другие могут заметить ее рассеянность, обменялась быстрым и нежным взглядом с изгнанником и убежала, унося с собой его образ.

Назавтра занятий не было. Джиневра пришла в мастерскую, и пленнику представилась возможность беседовать с соотечественницей; Сервен заканчивал эскиз и позволил узнику выйти в мастерскую; маэстро взял на себя обязанность надзирать за молодыми людьми, которые в разговоре часто переходили на корсиканское наречие. Бедный юноша рассказал о своих страданиях во время отступления из Москвы: девятнадцати лет он один уцелел из всего полка при переправе через Березину[13], потеряв своих товарищей, иными словами, всех, кто способен был отнестись с участием к сироте. В незабываемых выражениях описал он разгром при Ватерлоо. Для итальянки голос его звучал музыкой. Воспитанная на корсиканский лад, Джиневра в некоторых отношениях была дитя природы: она не умела лгать и бесхитростно отдавалась впечатлениям; она не скрывала их, или, вернее, позволяла о них догадываться, не прибегая к уловкам мелкого и расчетливого кокетства, свойственного парижским барышням.

В этот день ей не раз случалось замирать с палитрой в одной руке, с кистью в другой, забывая обмакнуть кисть в краску; не сводя глаз с офицера, полуоткрыв рот, она слушала, держала кисть наготове, но так и не сделала ни одного мазка. Встречаясь со взором рассказчика, она не удивлялась, читая нежность: она и сама чувствовала, что взгляд ее становится нежным, вопреки ее желанию придать ему строгое или спокойное выражение. Но потом она стала рисовать и рисовала долго, с особенным старанием, потому что он был здесь, рядом, смотрел, как она работала.

Когда он впервые сидел рядом с ней, молчаливо ее созерцая, она сказала дрогнувшим голосом после долгой паузы:

— Вам нравится смотреть, как пишут картины?

В этот день она узнала, что его зовут Луиджи. Прощаясь, они условились, что, если в дни занятий понадобится дать знать о важных политических событиях, Джиневра будет вполголоса напевать ту или иную итальянскую песенку.

На другое утро мадемуазель Тирион сообщила всем своим соученицам по секрету, что в Джиневру ди Пьомбо влюблен некий молодой человек, который в часы занятий забирается в чулан.

— Вы ведь ее сторонница, — сказала она Матильде Роген, — присмотритесь к ней хорошенько и тогда вы увидите, чем она занимается.

Таким образом, за Джиневрой установили бдительное и злобное наблюдение. Ее песенки подслушивали, ее взгляды подсматривали. Когда она думала, что ее никто не видит, за ней неотступно следило несколько пар глаз. А так как девушки были предупреждены, им удалось правильно истолковать и смену чувств на сияющем лице итальянки, и смысл каждого ее движения, и особенный оттенок, звучавший в ее песенке, и внимание, с каким она прислушивалась к невнятным звукам из-за перегородки, доступным только ее слуху. Через неделю лишь одна из пятнадцати отказывалась посмотреть в щелку на Луиджи. Это была Лора, хорошенькая, но бедная девушка и усердная ученица маэстро, которую тянуло к прекрасной итальянке в силу инстинкта, свойственного слабым существам; она искренне любила Джиневру и все еще ее защищала.

Мадемуазель Роген попыталась подговорить Лору остаться в мансарде после урока, чтобы удостовериться в близких отношениях между Джиневрой и молодым красавцем, застав их наедине. Но Лора отказалась унизиться до шпионства, которое нельзя было оправдать любопытством, и навлекла на себя всеобщее порицание.

В скором времени дочь «придверника» при кабинете короля, Амели Тирион, сочла, что ей не приличествует посещать мастерскую художника, не то патриота, не то бонапартиста, — впрочем, по тогдашним понятиям это было одно и то же. Поэтому она больше не появлялась у Сервена, а он вежливо отклонил просьбу давать ей уроки на дому. Однако если Амели забыла о Джиневре, то посеянное ею зло дало свои плоды. Мало-помалу все остальные девицы — кто случайно, кто по неумению держать язык за зубами, кто из ханжества — донесли маменькам о диковинном происшествии в мастерской. В один прекрасный день не пришла Матильда Роген, на следующий урок — другая девушка; в конце концов перестали ходить и остальные ученицы. В течение нескольких дней единственными обитательницами опустевшей мастерской остались Джиневра и ее маленькая подружка Лора. Итальянка нисколько не замечала царившей вокруг нее пустоты и даже не задумывалась над причиной отсутствия своих товарок. После того как она изобрела тайный способ общения с Луиджи, она жила в мастерской своей жизнью, одна среди людей, в чудесном затворничестве, думая только об изгнаннике и опасностях, ему угрожавших. Искренне восхищаясь благородством людей, не желающих отречься от своих политических убеждений, девушка все же уговаривала Луиджи признать власть короля, хотела удержать его подле себя, во Франции. Луиджи отказывался выходить из своего тайного убежища. Если правда, что страсть возникает и развивается только под влиянием необычайных и романтических событий, то можно сказать, что никогда еще столько обстоятельств не благоприятствовало слиянию двух душ в едином чувстве. Джиневра и Луиджи за месяц стали так близки друг другу, как не сблизились бы светские люди и за десять лет, встречаясь в гостиной. И разве несчастье не служит пробным камнем для характера? Джиневре нетрудно было оценить по достоинству Луиджи и узнать его; оттого они так скоро прониклись уважением друг к другу. Джиневра, хотя и старше его годами, находила необычайную отраду в поклонении возлюбленного, уже проявившего высоту духа и испытанного судьбой; в юноше опыт мужчины сочетался с обаянием молодости. В свою очередь, Луиджи находил, по-видимому, неизъяснимое наслаждение, позволяя опекать себя двадцатипятилетней девушке. В этом чувстве была известная доля необъяснимой гордости. Может, это и было доказательством любви? Сочетание мягкости с твердостью, силы со слабостью делало Джиневру неотразимо привлекательной, и Луиджи был ею покорен. Они любили друг друга так глубоко, что им незачем было ни отрицать, ни подтверждать это.

Однажды вечером Джиневра услышала условный сигнал: Луиджи легко постукивал булавкой по переборке; коснись ее паук, развешивая свою паутину, он произвел бы не больше шума; это постукивание означало, что затворник просит позволения выйти из своего убежища. Итальянка окинула беглым взглядом мастерскую и, не заметив крошки Лоры, ответила утвердительным сигналом. Отворив дверь и увидев ученицу за мольбертом, Луиджи отпрянул. Джиневра удивленно оглянулась по сторонам, обнаружила Лору и, подойдя к ее мольберту, сказала:

— Как поздно вы работаете, дорогая! По-моему, эта головка вполне закончена. Остается только положить еще один блик — вон там, на верхней пряди волос.

— Может, вы будете так добры, — с волнением сказала Лора, — подправить мою копию? У меня хоть останется память о вас...

— Охотно, — ответила Джиневра, рассчитывая таким образом спровадить Лору. — А я думала, — продолжала она, накладывая легкие мазки, — что от мастерской до вашего дома очень далеко.

— О Джиневра, я ухожу совсем, ухожу навсегда! — печально ответила Лора.

Случись это месяц назад, итальянка ближе приняла бы к сердцу горестные слова подруги.

— Вы расстаетесь с господином Сервеном? — спросила она.

— Джиневра! Разве вы не замечаете, что с некоторых пор здесь никто не бывает, кроме нас с вами?

— Правда, — ответила Джиневра, точно ее вдруг осенило. — Что же случилось? Неужто все наши девицы заболели или замуж повыходили? Или, может быть, у всех отцы прислуживают при дворе?

— Все бросили господина Сервена, — ответила Лора.

— Отчего же?

— Из-за вас, Джиневра.

— Из-за меня? — повторила дочь Корсики, встав с угрожающим видом и гневно сверкнув глазами.

— О, только не сердитесь, Джиневра, милая! — горестно сказала Лора. — Маменька тоже хочет, чтобы я ушла из мастерской. Все наши девицы донесли родителям, что у вас какая-то любовная история, что господин Сервен попустительствовал тому, чтобы молодой человек, который вас любит, прятался в чулане; но я никогда не верила этим сплетням и ничего не говорила матери. А вчера вечером госпожа Роген встретилась с нею на балу и спросила, посылает ли она еще меня сюда на уроки, а когда маменька сказала, что посылает, то госпожа Роген пересказала ей все выдумки наших девиц. Маменька очень меня бранила, говорила, что я обманула ее доверие, потому что не могла всего этого не знать, а между матерью и дочерью должно быть полное доверие. О Джиневра, дорогая моя, как жалко, что мне нельзя больше быть вашей подругой, ведь вы для меня образец во всем!



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.