Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Москва. Реквием 2 страница



И тут в ход событий вмешался фронтовой друг Федор.

— А пошли ко мне, робята! А завтра пиво обратно подвезут! Чесное пионерское, подвезут: я тут сам каждый день бочки катаю! Как война кончилась, так почти что каждый день пиво подвозить стали… Война эта, подлюка такая: всю войну пива не было, а мне дак вообще ногу оторвало… А то, эт-самое, чего еще сказать хочу: бабка-соседка моя отличный продукт производит… и прозрачная есть, княжеская, и для пролетариев: по деньгам… можно бы и добавить по чуть-чуть при наличии финансов… того-этого: за знакомство…

Между тем Аугуст кое-как поднял с пола своего бесчувственного товарища, и с трудом взгромоздил его обратно на табурет. Странное дело, но про бабку-соседку невменяемый Буглаев все расслышал и приказал, не раздумывая: «Левое плечо вперред… до бабки с продуктом…». Лихо разворачивая плечо «до бабки», Буглаев чуть было не завалился снова, так что Аугусту пришлось аварийно подхватить его, после чего Буглаев вцепился в него как утопающий за буёк, и стряхнуть его с себя уже не было никаких шансов. Так они и двинулись к выходу, и пошли дальше по улице, и Аугуст волок на себе обмякшего друга, следуя за деревянным копытом, бессистемно мелькающим в кадре его зрения. Если бы Аугуст смотрел вперед, а не вниз, то видел бы, что их перемещение в пространстве носит форму броуновской ломаной линии, задаваемой лоцманом Федей. Но Аугуст смотрел только себе под ноги и следовал стуку деревяшки, и потому не знал, что до дома Федора они преодолели путь, примерно в пять раз превосходящий оптимальное расстояние от точки А до точки Б.

«Так держать, капитан, — цепляясь ногами за дорогу, за прохожих и за себя самого бормотал при этом Буглаев Аугусту то в шею, то в подмышку, когда соскальзывал у него со спины, — наше дело правое: мы победим! ». Слава Богу, что он не бузил и не орал лесных песен: аскетическое лагерное воспитание заставляло даже такого энергичного человека как Буглаев соблюдать скромность в общественных местах. Что касается их сибирского гастгебера Федора, то этот пер вперед хоть и по очень сложной для трезвого ума траектории, но с развернутыми плечами и решительно откинутой головой. Однажды Федор оглянулся, несказанно удивился своему странному сопровождению, затем вспомнил, очевидно, кто это и зачем волочатся за ним, и уважительно констатировал, подняв палец: «Вот точно так же и мы выходили из двойного окружения…».

Как выяснилось позже, Федор бессовестно врал: ни из какого окружения он отродясь не выходил: разве что из окружения баб с шайками, когда по юности залез однажды в женскую баню подсматривать и был застигнут… И на фронте он тоже побывал в режиме «туда и обратно» — как он сам потом сознался: на подходе к фронту их эшелон разбомбили немцы, и Федор оказался в числе везунчиков: отделался потерей левой ноги по колено, и уже через два месяца был снова дома. А вот с женами ему не везло. Первая работала в столовой, и ее посадили еще в тридцать пятом; вторая тоже работала в столовой, и ее посадили в сорок втором. «А третья где работает? », — с трудом ворочая языком, спросил Буглаев. «И третья — тоже в столовой», — обреченно вздохнул Федор.

«Вот! — заключил Буглаев, — я всегда говорил: товарищи, не питайтесь в столовых: питайтесь только дома!.. ».

Но этот, тоже пьяный диалог про жен Федора происходил уже на другой вечер, и в тот, второй вечер Аугуст упился сам — во второй раз в жизни. «Фронтовые друзья» пили за мужскую дружбу навек, и за тех, кто в море, и за тех, кто остался «там», и уже никогда не выпьет с ними, и за такое не выпить может только законченный фашист, заявил Федор, и поскольку Аугуст законченным фашистом не был, то пришлось ему, зажав нос, выпить полный стакан вонючей самогонки, а потом, сразу, еще один — тоже до дна. А третий тост был — за женщин, и опять нельзя было не выпить, а четвертую Аугуст выпил сам, без объявления. Федор обиженно спросил его, за что он только что выпил в одиночку — Аугуст это еще помнил — и Август сказал «За мою дорогую Родину! ». За это пришлось выпить повторно, и даже несколько раз еще, потому что тост сильно понравился «фронтовикам». Аугуст пытался пояснить, что он пил сразу за несколько родин, которые находятся одна в другой, и как желток в белке яйца представляют собой единый живой организм и поэтому неотделимы друг от друга, но если желток отделить, то цыпленок умрет… Его объяснение получалось таким длинным и сложным, что собутыльникам стало ясно только одно: их друг очень страдает. Поэтому Федор предложил выпить лично за дорогого Яна, и чтоб у него все было хорошо. Потом выпили, конечно, и за каждого из остальных: а чем они хуже, спрашивается? … а то можно подумать, что у других горя меньше… Аугуст и не спорил ни с кем: он с готовностью пил и за свое горе, и за чужое, и за горе вообще: «Выпьем за настоящее, большое советское горе! », предложил он, и этот тост тоже очень всем понравился… А потом Буглаев грозил ему пальцем: это было последнее, что осталось у Аугуста в памяти от того вечера…

 

На третьи сутки вольной жизни, рано утром Аугуст проснулся как в братской могиле после некачественного расстрела; во всяком случае, в таких позах они лежали все трое на полу: Буглаев головой на протезе Федора, Аугуст — под столом. Страдания тела и души с тоскливым омерзением конкурировали в нем между собой. Хотелось умереть, но вспомнились слова Буглаева: «в лагерях выжили, а от водки подохнуть? …». Аугуст стал выбираться из этой братской могилы со стоном и позывами на рвоту, и разбудил Буглаева, лежащего у него поперек ног.

— Ты куда? — спросил Буглаев.

— В Омск.

— Блюй в ведро! — предупредил Федор:, — он тоже проснулся. Но Аугуст успел благополучно выбраться из дома, и пополз по неведомому огороду, пока его не остановил дощатый забор, ударивший его в темя. Там, забору и выплеснул Аугуст весь свой накопившийся протест. Когда он вернулся, качаясь, Федора уже не было — ушел «к бабке за лекарством». Буглаев был страшно мрачен: как коршун во время грозы.

— Пошли на вокзал, — сказал Аугуст, — два дня уехать не можем из-за тебя…

Но Буглаев молчал.

— Тогда я сам пойду, без тебя.

— А кто обещал меня не бросать?

— Тогда пошли вместе.

Но Буглаев снова молчал. Когда Аугуст двинулся к дверям, Буглаев сказал:

— Ладно, пошли вместе.

Они были уже во дворе, когда показался Федор с «лекарством»:

— Вы куда, етить вашу мать? А ну назад!

— Мы на вокзал, — объяснил ему Аугуст, — нам ехать надо…

— Не по-русски получается! — возмутился Федор, — как хозяин дома и как истинный славянин — не допущу больных гостей со двора выпускать. Назад, сказал! Ты, поляк, можешь валить — ты не нашей веры, а мы с Борисом обязаны…

— Я пошел, — сказал Аугуст.

— Август! — взмолился Буглаев, — ради всех твоих мартинов лютеров… подожди! Пойдем вместе! Только подлечиться. Полстакана — и вперед. Сядь!

— Вчера тоже было только подлечиться…

— Вчера было вчера, а сегодня будет сегодня. Сядь, я тебя прошу…

Аугуст опустился на бревнышко у калитки не потому, что был такой уж податливый на уговоры, но потому, что сидеть было лучше, чем стоять. Но опохмеляться он категорически отказался: от одной мысли о самогонке кишки его норовили закрутиться спиралью и полезть в диаметральнно противоположные дырки. Он привалился спиной к забору и закрыл глаза, чтобы преодолеть новый приступ тошноты. Кое-как отпустило, и он даже задремал, кажется. И вдруг перед ним стояли двое: Буглаев и Федор, уже веселые и жизнерадостные, и объявляли ему, что они идут в баню. В парную! Мыться! Господи! Аугуст совсем позабыл, что в мире существуют настоящие бани — не их лагерные вошебойки для стахановцев с едва теплой водой… Ах!.. Да, поезд — это очень важно, это, конечно, главное сейчас, но баня…

— В баню и потом на поезд? — уточнил Аугуст.

— В баню и потом на поезд! — подтвердил Буглаев.

Даже если бы Аугуст сказал «нет», каждая клетка его тела потащила бы его теперь в баню независимо от его воли, он был просто бессилен сопротивляться соблазну. От мысли о настоящей, горячей бане даже похмельное страдание отступило, вытесненное предвкушением великого банного удовольствия.

Добрый Федор уже держал подмышкой березовые веники и тряс пухлым узлом: «Там трусы и майки для всех. Еще полотенца есть», — пояснил он. Почему-то трусы и майки глухо позвякивали.

 

Описать ту их баню словами нельзя, как невозможно описать словами органную мессу в исполнении личного ангела Иоганна Себастьяна Баха: это эмоции из других сфер — из сфер небесных. Ода жизни в исполнении ста миллиардов поющих одновременно клеточек тела: вот что это было такое! Медовый месяц ста миллиардов рецепторов кожи, кинувшихся в объятия ста миллиардам молекул горячей воды! Возвращение духа с того света, категорически отрицаемого наукой! Непрерывный, протяжный вопль наслаждения несчастной, первобытной шкуры, давно позабывшей, что ее можно гладить и любить, а не только скрести от вшей и гнуса до остервенения, до крови, до рваных ран… О-о-о-о!

Аугуст мылся, и мылся, и мылся, и ему безумно хотелось забраться с головой в шайку с горячей водой, свернуться там калачиком и в этой блаженной позе замереть лет на двести, ни о чем не думая, ни о чем не вспоминая, ни о чем не сожалея.

Он лежал на раскаленных досках парилки и безмолвно плакал тихим воем неземного удовольствия. Какие там ангелы! — он сам был ангелом в те мгновенья — чистым ангелом, рождающимся заново, чтобы творить только хорошее на этой синей земле, затерянной в космосе…

Друзья охлестывали его веником, и веник дышал огнем, швырял огонь, и от его огнедышащих волн Аугуст проваливался в бездну и выныривал уже на поверхности Солнца, растворяясь в собственной сути, превращаясь в одно сплошное космическое свечение — непознанную материю, похожую на чувство счастья. Эту муку хотелось терпеть вечно. Может быть, именно фанатики бани придумали сказку про рай? И от них пошли все философии и религии? Очень, очень даже может быть…

Потом Аугуста отливали холодной водой, и он снова, как безумный самоубийца лез на самый верхний полок, чтобы пить жар губами, кожей, нутром, измученным хребтом, с восторгом вспоминающим свое земноводное прошлое.

 

Когда его откачали во второй половине дня от непрерывного, многочасового наслаждения, и он, совершенно новорожденный, живущий еще без мыслей и без воли очнулся на широкой, прохладной деревянной лавке предбанника, одетый в чужие синие трусы и чужую застиранную майку, то ему, как и положено новорожденному, захотелось заплакать и плакать долго, всласть, пока не подойдет к нему кто-нибудь самый родной и не приласкает… мать… отец…

И они подошли. Ими оказались Буглаев с Федором: именно они нагнулись над Аугустом, чтобы приветствовать его в новой жизни; «Причастись», — сказали они ему, и он понимал, что нужно причаститься: так положено у людей. Он причастился и закусил огурцом и хлебом, и медленно-медленно, торжественно-благостно двинулся в новую, ослепительно чистую, пока еще стерильную жизнь первых минут после Большого Взрыва рождения новой Вселенной…

Пришел момент, когда Аугуст понял, постепенно привыкая к земной жизни, что рождение его состоялось, и что пора принимать на себя ответственность за судьбы людей на этой планете: прежде всего — за рядом кое-как сидящих товарищей своих. Потому что оба они были пьяны в умат, и вести их обоих домой предстояло теперь ему одному — счастливому новорожденному Аугусту. Но прежде чем взять на себя ответственность за мир, Аугуст еще раз внимательно осмотрел себя, чтобы убедиться, что он есть. Да, он был, он реально существовал, хотя и очень незнакомый сам себе — в больших, до колен, синих трусах, кое-как натянутых задом-наперед на его скрипящее чистотой тело заботливыми руками верных друзей.

Таким образом, поезд в счастливое будущее отложился еще на сутки. Потому что вечером этого же дня прибыла из деревни третья жена Федора и привезла сала и «настоящего! ». Бабку-соседку послали громким матом подальше с ее грабительскими коммерческими предложениями, и пир продолжился «на собственных дрожжах».

— Можешь выпить, но немного, — разрешил Аугусту Буглаев, — потому что завтра — поедем точно, и ты должен быть в форме.

— А ты? — испугался Аугуст.

— А я всегда в форме! — засмеялся Буглаев, но почему-то отвел глаза при этом. Что-то было с ним все-таки не то, с этим Буглаевым: это был совсем другой Буглаев, чем тот, прежний, железный бригадир задубелых лесорубов…

 

Уехать на следующий день, однако же, снова не получилось, потому что весь день прождали жену Федора Манефу, которая добывала дефицит для гостей на дальнюю дорогу: американскую тушенку, пережившую день Победы в чьих-то интендантских бункерах, и ржавую селедку: всё бесценные сокровища по типу тех, за которые предыдущие столовские жены Федора уже стали «невестами ГУЛАГа».

— Но сейчас нам этот ценный харч нужен позарез, — объяснил Федор:, — и плевать на любую опасность. Во-первых, этот харч нам нужен, чтобы справить вам достойную отвальную; во-вторых, чтобы вы, мои друзья, могли приодеться: на местной толкучке за деньги хрен чего купишь, а за тушенку можно хоть горностаевую шубу из царского гардероба приобресть: чего хочешь можно приобресть за тушенку!

Горностаевая шуба была трудармейцам без надобности, а вот идея приодеться приглянулась обоим, и даже очень. Ради одежды и поезд мог подождать — уж это так! Ну действительно: не чучелами же лагерными отправляться им в этот прекрасный, послевоенный мир? Особенно возбудился Буглаев, он бегал по двору и пел: «То-ре-адор, сме-ле-е-е-е в бой, то-ре-адор, то-ре-адор…». Полкан Федора бегал за ним, гремел цепью и радостно гавкал: возможно, он думал, что поют про него.

В этот третий — или уже четвертый? — день, пока ждали Манефу, друзья, чтобы не скучать, пошли и опытными движениями лесорубов спилили засохшую старую яблоню в саду у Федора и разделали ее на дрова, потом врезали с устатку по чуть-чуть, хотели копать землю, чтобы выворотить и корень, но тут явилась хозяйка с двумя огромными клеенчатыми сумками дефицита, и пришлось заняться уже другим, привычным делом.

Аугуст пил со всеми. Праздник вечера разгорался все ярче и радостней, но Буглаев почему-то мрачнел на глазах, и стал вдруг совсем мрачным. До того он помрачнел, что остатками тушенки запустил в открытое окно вместе с банкой, откуда немедленно донеслась тысяча и одна повизгивающая благодарность от голодного Полкана, весь вечер поющего серенады волшебным запахам из хозяйского дома. В тот миг Аугуст испугался не на шутку за своего товарища: лагерник, выбросивший еду — это спятивший безумец, это — обреченный человек. Правда, Буглаев тут же опомнился, стал виновато озираться, забормотал: «затмение… затмение нашло…».

— Забудь, Боря! — принялся успокаивать его добрый Федя, — если б ты сало выкинул — это да, это грех: свинья за него жизнь отдала, чтоб мы радоваться могли, а этого американского говна там еще полный склад: Манефушка моя золотая еще принесет. Ты вон послушай лучше, как Полкан наш радуется. Пойду-ка и я ему свою отдам. Ведь верно служит, собака: соседского петуха в пух задрал, а свого и когтем не трогнет! — и Федор вышел баловать верного Полкана американской тушенкой дальше, а Полкан потом до самого утра пел на весь притихший город ликующее «Халлилуя! » на собачьем языке, но уже с сильнейшим американским акцентом — к великой зависти многочисленных лохматых собратьев, которым оставалось только злобно облизываться.

Главной темой вечера оставался, однако, разговор о толкучке: о том, какой товар можно брать, а какой — ни в коем случае: есть вещи ворованные, засвеченные в милиции, можно влипнуть только так. За удачу в приобретении достойной одежды пили тоже: это Аугуст еще помнил…

 

Четвертый день прошел, таким образом, в погоне за достойным внешним видом. Этот день (точная дата которого в истории не сохранилась: где-то в начале августа сорок пятого года) породил к полудню двух незнакомого вида, ослепительно неотразимых джентльменов (иные обозначения не годятся! ), которые себя сами в зеркале не узнавали даже приблизительно. Постриженные местным Фигаро по имени Арон Яковлевич с художественной фамилией Шапиро; выбритые им же до голубого поскрипывания впалых щек; надушенные одеколоном «Цветочный», происходящий «из личных довоэнных запасов»; одетые в костюмы бывших столичных знаменитостей, оставивших свои бренные модные оболочки у входа в ад Лагуправления, расположенного на одной из улиц города Свободный — вчерашние зеки Бауэр и Буглаев стали похожи на принцев из еще никем не написанной сказки. На принцев без королевств, правда: королевства свои им еще предстояло обрести заново и поэтому, наверное, они так взволнованно разглядывали себя в треснутом трюмо хлебосольной хаты Федора, стараясь разгадать, каким способом эти восхитительные господа в шляпах собираются завоевать мир.

Опытный модельер отметил бы, конечно, и несколько довоенный стиль демонстрируемых одежд, и определенную физическую усталость этих самих одежд, свидетельствующую о невежливом обращении с их бывшими владельцами на допросах и пересылках. Но в сравнении с драными лагерными ватниками, истрепанными зубами конвойных собак и зубьями стальных пил; по сравнению с засаленными, кишащими лагерной вошью треухами, тяжелыми, вонючими штанами и разваленными говнодавами на обмороженных ногах — по сравнению со всем этим новые одежды недавних зеков смотрелись почти неприлично в их ослепительном великолепии. Их вызывающая, привлекающая слишком пристальное внимание красота даже страшила чуть-чуть, и к этому чувству сладкой жути надо было привыкнуть, как требовалось еще привыкнуть и к самой одежде, ее сотрудничеству с родным телом. Например, костюм болтался на Аугусте как на деревянных граблях, что сильно влияло на походку самих грабель, ну да походка — дело наживное: был бы костюмчик, а уж походка подстроится. Главный эффект: Аугуст очень нравился сам себе в зеркале; этакий таинственный пришелец с того света. Неужели человек должен пройти все круги ада, чтобы стать таким вот красавцем? В своем Поволжье подобных респектабельных господ Аугуст и не встречал никогда, и никто наверное не видел. Но скоро увидят. Война закончилась, Поволжскую республику немцев восстановят, и все съедутся, и Аугуст выйдет к односельчанам, и никто его не узнает, и все будут спрашивать друг друга: «Кто это, кто это такой? Наш новый министр сельского хозяйства, что ли? ». — «Так это же наш Аугуст. Старший сын Карла Бауэра». — «Нет, не может быть! Этот красавец с мужественным лицом — Аугуст? ». — «Точно, это он, он! Где же наша Хильда? Зовите ее скорей! Она так вздыхала по Аугусту когда-то. Узнает ли она его? Зовите ее скорей! »…

Буглаев — тот врос в свой серый костюм сразу, как будто родился в нем: его тело, очевидно, вспомнило свое костюмное, учительское прошлое и приспособилось моментально.

Однако, особенно хороши были у обоих туфли: мягкие, легкие, из кожи неземных эльфов, чуткие к любым пожеланиям тела, готовые бежать, плясать и возбужденно постукивать твердыми, звонкими каблуками по чему угодно: по асфальтам и паркетам, и по доскам хижин, и по гранитам дворцов.

Единственное, чего не нашлось на толкучке — это носок. Страна еще не настолько оправилась от войны, чтобы позволить себе щеголять в носках. Но это не беда: до блеска отмытые щиколотки лагерных франтов посверкивали над туфлями благородной белизной живого человеческого тела, и натуральная, живая человеческая кожа смотрелась — по компетентному заключению Федора — не хуже любых носок. («Бабы ножки свои до самого пупка оголять рады, а вы, два здоровых мужика трудовые свои, рабочие ноги в носки прятать обязаны? Нету такого закона! Я и сам отродясь никаких носков не носил! Трусы — это важно, на случай если штаны упадут, а носки — это буржуйская глупость! », — аргументировал он).

Да, носки — это было неважно. Многое стало теперь неважно. И то, что под антрацитового цвета бостоновым костюмом Аугуста, снятого с дипломата или с лауреата международных конкурсов, красовалась расшитая петухами украинская косоворотка; и самовязаный свитер амурского шкипера под стальным двубортным пиджаком Буглаева — все это было неважно: оба экс-зека все равно оставались неотразимы. А венцом этой неотразимости выступали шляпы: прекрасные велюровые шляпы, венчавшие когда-то головы известных политических и государственных деятелей. Как жаль, что у крупных государственных мужей не было привычки, как у солдат, подписывать изнутри химическим карандашом свои пилотки — то бишь шляпы. Вполне возможно, что шляпа Аугуста носила бы имя «Рыков», а шляпа Буглаева — «Бухарин», или — черт ведь любит шутки! — «Тухачевский». О чем Буглаев и посетовал рассеяно, рассматривая в зеркале смутно знакомого ему то ли министра, то ли политика в шляпе; где-то он, кажется, эту шляпу уже видел однажды на портрете тридцать седьмого года… Хотя — сколько таких шляп промелькнуло тогда и исчезло: ни один гений не запомнит…

Ах да, еще пальто! Светло-коричневое у Буглаева и темно-серое у Аугуста. Длинные, тяжелые, солидные как входные двери министерства иностранных дел, эти пальто, представ перед зеркалом, являли собой гимн человеческому высокомерию.

— Польты лучше на руке носить, — засомневался Федор, — а то милиция причепица. Другой честь отдаст, а другой возьмет и в отделение потащит, ворованное проверять, — Федор почему-то избегал контактов с милицией, выходящих за пределы абсолютно необходимого.

 

Новые одежды, само собой разумеется, требовалось обмыть, чтобы им сто лет сносу не было. Поэтому непосредственно после примерки, «Рыков» с «Бухариным» — с одной стороны стола, и Федор с Манефой — с другой, приступили к этому священному ритуалу, который и исполнили по полному уставу и в соответствии с заветом предков семи поколений.

За сто лет без сносу, если пить за каждый год по очереди, выпить требовалось очень много. И нужно сознаться честно: на сто лет они не обмыли — где-то между пятнадцатью и двадцатью только. Ну да к тому времени мода все равно сто раз изменится, так что не страшно.

Ян, то есть, тьфу ты — Аугуст — пил наравне со всеми, и каждый раз — до дна: так было нужно по ритуалу. Ох и весело же было в тот вечер! Самое ценное: впервые после лагерей появилась иллюзия настоящей свободы. Особенно у Буглаева: он смеялся больше всех. Аугуст заметил вдруг, что у Буглаева белые зубы, и что их еще много у него; он сказал об этом своему другу Буглаеву. Тот приобнял Аугуста и сказал: «Все будет у тебя отлично в жизни, Август, друг ты мой дорогой, Януарий ты Фебруарьевич мой драгоценный. Потому что ты везучий: у тебя по два ангела на каждом плече сидят. Уж я-то эти вещи вижу. У меня, брат, глаз вещий! Дай я тебя поцелую! Ни одного мужика еще в жизни не целовал, а тебя — поцелую! ». У Аугуста защипало в глазах, и он торжественности ради стал приподниматься с лавки, что удавалось ему плохо, а к нему между тем уже тянулись через стол и Федор с Манефой, которые тоже хотели его поцеловать, а он обязательно хотел поцеловать их всех вместе. После долгого и запутанного перекрестного целования Буглаевым был объявлен новый тост — за вечную дружбу! За это, конечно, пили до дна — до самого донца, с демонстрацией перевернутых стаканов!

Манефа, как женщина, оказалась к целованию особенно чувствительной, она вся светилась от счастья, и лезла теперь целовать своего Федора после каждого тоста, вместо закуски. Чтобы от ее сердечного внимания досталось и дорогим гостям тоже, она им сказала очень неудачный с точки зрения Федора комплимент: Она сказала: «Если б не этот мой любимый хоречек Федя, то даже и не знаю я, ребятушки, которого из вас мне бы вперед соблазнить захотелося! ». На что Федор, не разобравшись в юморе, закричал в приступе мгновенной ревности:

— Ты у них лучше поинтересуйся заранее, покуда они не уехали, про режим на зоне!

— Ты что, циркуль деревянный, совсем охренел, что ли? — обиделась сибирская красавица, — я-тте покажу «зону». Я-тте не те твои фуфрыжки бывшие, которые зеленого помидорчика с%издить не умели!..

Тут Федор яростно ударил кулаком по столу, попал по краю тарелки, над столом взметнулся фонтан разносолов, и быть бы боевым действиям по всей ширине курской дуги, если бы не Буглаев.

— Молча-а-а-а-а-ть! — завопил бригадир хриплым командирским голосом, — засстр-р-р-релю, ссуки!!!!

Ошарашенные хозяева плюхнулись на место, переключив все внимание на дорогого гостя. Но Буглаев уже улыбался:

— Ты не видишь, что ли, Манефа Потаповна, добрая ты наша женщина, что Федя тебя ревнует до истерики, поэтому и вскипел? Куда ж твое женское чутье подевалось, а? — спросил Буглаев оскорбленную даму с теплой укоризной в голосе.

— «Кудаж, кудаж… тудаж…», — загорюнилась Манефа и порывисто обхватила вдруг своего Федора могучими руками, чтобы поцеловать его снова — в порядке замирения. А Федор, как бы протестуя, дергался в ее руках подобно воробью в объятьях птицееда, но только видно было, что все это ему очень даже нравится: по хитрому выражению на красной роже было видать. Аугуст, со своей стороны, хохотал как полоумный — до того все это было смешно.

В результате выпили за любовь, а потом, сразу следом — за счастье. Буглаев, выпив за все за это до дна, как положено, неожиданно помрачнел и ушел во двор к Полкану, чтобы поговорить с псом по душам и кое-что объяснить ему о жизни такое, о чем Полкан еще не подозревал. Вышла заминка в празднике, но Федор вскорости привел Буглаева обратно, и праздник продолжился.

В ту ночь демобилизованные трудармейцы спали культурно, на железных кроватях, каждый на своей, с головами на крутых подушках, а их царские одежды висели на самодельных дубовых вешалках, зацепленных за толстые, новые гвозди, вбитые в плотные сибирские бревна специально для такого случая.

 

И родился новый день, и это был день отъезда, наконец. Подлечив своих гостей «настоящим», Федор пошагал, «стуча копытом», в сторону вокзала, скорбя о расставании. С Манефой Потаповной проститься не удалось: она ушла на работу в три ночи.

Буглаев был то мрачен, то возбужден — как невеста перед ЗАГСом, неуверенная в своем выборе. Господа в шляпах и штиблетах легкими походками следовали за «фронтовиком», и люди на них оборачивались, что недавним лагерникам и льстило и не нравилось одновременно. За кого их принимали граждане? За «людей в штатском», ведущих на допрос одноногого лазутчика империализма? Или за фармазонов на вылазке? Или за делегатов очередного съезда КПСС, следующих за своим избирателем на митинг? Черт их знает, о чем они думали — рядовые граждане города Свободный. Кого это должно интересовать вообще? Но вот же — интересовало! И все из-за шляп. Когда шляпа на голове, то возникает иллюзия, что это думающий идет. А милиция знает: думать у нас должна за всех Партия, а не каждый подряд. Если каждый думать начнет, то до смуты недалеко. Так что гражданин в шляпе — это одно из трех: партиец, шпион или вор. Все три условия порождают у милиционеров и патрулей повышенные эмоции: либо импульсы почтения, либо, наоборот, ненужные подозрения и нездоровый интерес к гражданину. Поэтому, хотя бумаги у обоих экс-зэков были в полном порядке, шляпы свои Аугуст с Борисом, пересекая улицу Ленина, предусмотрительно сняли, якобы по причине теплой погоды, чтоб не дразнить гусей вблизи Лагуправления; ведь бумага — это дело такое: отберут ее — и нету бумаги, и ты снова — никто, и зовут тебя — никак, а лесов в Сибири во-о-она сколько еще стоит-колышится — на тысячу горизонтов, на десять новых войн еще хватит… чур-чур-чур и тьфу-тьфу-тьфу!..

Без шляп на голове все обошлось отлично, и они благополучно дошагали до вокзала. Там вовсю воняло дорожными приключениями: углем, дымом, сортиром, пирожками, и большие часы на цепях, отстающие на восемь с половиной часов, и белые облака пара в стороне путей, как гейзеры над Камчаткой, лишь усиливали волнующее чувство дальних странствий.

Сразу пошли в кассу и стали в очередь. Буглаев был бледен и молчалив. Федор прибегал и убегал — проверял, не завезли ли пиво. Аугуст был очень этой суетой Федора обеспокоен и молился, чтобы пиво сегодня не привезли. Пивной ангел услышал его и сжалился, а Федор обреченно стал в сторонке, повесив голову и разглядывая свой нехитрый протез. Затем, горюя от неизбежности расставания, не в силах больше терпеть эту пытку ожиданием, Федор пришел вдруг в ярость и ринулся к кассе с воплем: «А ну-ка, пропустите-ка фронтовика с ногой! Нам на Москву! ». Его пропустили почти без протестов, и он, добравшись до кассы, отдавив по дороге с пяток нерасторопных ступней, потребовал два билета в плацкартном вагоне. «Докуда? », — спросила его кассирша. «До Москвы, докуда ж еще! », — возмутился Федор, который сам не знал точно — докуда. «До Москвы билетов нету», — ответили ему. «А докуда есть? ». — «Плацкартных нидокуда нету». — «А общих? ». — «До Москвы, что ли, общий? ». — «Нет, до Колымы! », — убийственно съязвил Федор. Кассирша в долгу не осталась: «Это не ко мне, дядя. Это — на улицу Ленина, дом восемь, до Управления. Оттуда — бесплатно. Следующий! ». Но тут подоспел Буглаев и внес ясность в щекотливый вопрос о Колыме: «Два до Свердловска, в мягкий вагон». Толпа почтительно притихла. Аугуст всего этого не слышал, потому что стоял далеко; до него долетали лишь комментарии из хвоста толпы: «Ишь ты: на мягких местах ездиют господа-товарищи! ». — «А што ты хотел: начальство, небось! ». — «Как же: будет тебе начальство в очередях стоять! Артисты, не иначе…». — «Ага, артисты. Особенно который с деревянной ногой: Клавдий Шульженко, ага!.. ». — «Точно! С погорелого театра…». — «Молчи, дурак, пока сам не погорел: дотреписси, идиёт, не успел выйти…».

 

Федор не был бы истинным Федором, если бы не затащил друзей в буфет, где он извлек из-за брючного ремня уютно булькающую бутыль и с тяжелым вздохом, предварительно выдув балдеющих после чьей-то предыдущей винной сессии мух, разлил по мутным стаканам, полученным напрокат от знакомой буфетчицы, самогонку под названием «настоящая», настоенную таежными родственниками Манефы по тысячелетнему сибирскому рецепту на кедровых орешках и корнях женьшеня. Не пить такое — особенно по случаю тяжелого расставания — значило бы обидеть всю Сибирь на тысячу лет назад и на тысячу километров вокруг. Кто на подобное способен? Поэтому выпили до дна и закусили зелеными, слипшимися «подушечками» с повидлом, которыми Федора угостила все та же добрая буфетчица, выдавшая ему стаканы.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.