Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Мария Васильевна Колесникова 2 страница



И республиканский Рим, и Рим императорский были щедро обагрены кровью рабов и покоренных народов. Заурядный правитель провозглашал себя богом, и ему при жизни возводили храмы и приносились жертвы. Будучи еще школьницей, Катя поражалась и даже искренне возмущалась, как можно было обожествлять какого‑ то сумасшедшего Калигулу или пьяницу Нерона, молиться им, приносить жертвы – ведь для этого тоже надо сойти с ума! Но у древних была своя несокрушимая логика: боги проявляют свою власть над людьми через своих потомков – цезарей. Мораль существует для простых смертных, но не для богов, потому императорам мораль не писана. Самое смешное то, что они сами искренне верили в свое божественное предназначение. Римляне были помешаны на своей расовой исключительности, а следовательно, вседозволенности по отношению к другим народам. Они пребывали в твердой уверенности, что произвол правит миром.

На другом берегу Тибра был замок Святого Ангела, где судили Джордано Бруно. А дальше на запад раскинулся Ватикан…

– Все империи рано или поздно рушатся, таков их исторический удел. Хотя бы самый близкий пример: Российская империя, – сказал Юрий Николаевич.

Они мечтали поехать во Флоренцию, познакомиться с творчеством великих мастеров эпохи Возрождения, побывать в знаменитом музее Уффици, во дворце Питти, увидеть оригинал статуи Давида Микеланджело.

Но их мечтам не суждено было сбыться.

С наступлением жары здоровье Юрия Николаевича резко ухудшилось. Они уже никуда не ездили, даже в Неаполь. Иногда вечерами, уложив девочку спать, шли в ближайший бар, где собиралась русская эмигрантская интеллигенция – писатели, художники, поэты. Они всячески поносили советскую интеллигенцию, якобы продавшуюся большевикам. «А вы кому продались? Господину Рябушинскому и его компании? » – спокойно спрашивал Юрий Николаевич, хотя это спокойствие давалось ему нелегко. Его слова вызывали новый поток грязной брани в адрес «красных», грубые, невежественные руки которых многое исковеркали у «них» на родине. Но, мол, русскую культуру, русский дух не может сломить никакая вражеская сила. И они, истинные интеллигенты, будут хранить порученное им сокровище русской культуры, чтобы передать ее великой императорской России будущего. Юрий Николаевич насмешливо отвечал:

– Насчет вражеской силы вы все правильно сказали. Но у вас нет родины и будущего нет, следовательно, и охранять вам нечего, без вас обойдутся.

– Неправда! – отвечал кто‑ то с ненавистью. – Русь у нас в самых заветных глубинах сердца. Мы еще вернемся!

– Слыхали! – пренебрежительно усмехался Юрий Николаевич. – На белых конях…

Особенно запомнился Кате высокий тощий профессор в черном костюме и безукоризненно белом воротничке. Он ненавидел большевиков лютой ненавистью. «Хамы во главе государства! – яростно выкрикивал он тонкими бледными губами. – Скажи этому хаму «храм науки», он дико рассмеется и ответит: «Идиоты».

Завсегдатай бара, вечно пьяный поэт, горестно взывал: «Милый, милый хам, дай я тебя облобызаю. Ты самый лучший хам на свете, потому что ты русский… Мне без тебя очень плохо».

Юрия Николаевича возмутила статья некоего журналиста Яблонского, опубликованная в монархической газете «Руль». Статья называлась «Собачий ошейник». Яблонский обвинял советских писателей в продажности «пролетарскому правительству». Прочитав статью, Юрий Николаевич в тот же день сел за письмо‑ отповедь этому «литературному отребью», как назвал он Яблонского.

 

«…В качестве советского писателя, находящегося в данный момент за границей и являющегося как бы представителем всей писательской массы СССР, я чувствую себя обязанным ответить вам, – писал Юрий Николаевич. – Вы пишете о «крепостной интеллигенции», о подъяремном русском писателе, принадлежащем (?! ) «пролетарскому правительству», который должен творить по указке цензора, художественно лгать, искажая действительность… И на это я, в полном сознании своей ответственности, говорю вам: да, большая и лучшая часть интеллигенции, в том числе и русский писатель, давно уж работает не за страх, а за совесть с советской властью (а не принадлежит ей). Служа революции, мы, русские, советские писатели, выполняем определенный социальный заказ и отлично сознаем это, не видя в том чего‑ либо позорного, – этим, разумеется, определяются как наши темы, так и их разработка, а не требованием цензора…»

 

И дальше:

 

«Если мы, советские писатели, находимся на службе революции, то вы и подобные вам, может быть сами того не сознавая, состоите в услужении у небольшой кучки бывших людей, которых давно выплевала новая Россия, и, выполняя их социальный заказ… вы должны лгать, клеветать и обманывать, и не можете, не смеете поступить иначе, ибо так нужно хозяину… В неважное место привел вас «свободный ум», г. Яблонский, и не кажется ли вам, что теперь уместно заново поставить вопрос: кто же в конце концов действительно оказался в «собачьем ошейнике»?.. »

 

Письмо было потом опубликовано в журнале «Жизнь искусства».

Иногда в баре устраивали вечера русской песни. И у исполнителей и у слушателей лились по щекам слезы умиления.

Катя чувствовала весь ужас их отщепенства и эгоистически радовалась мысли, что, как только Юрий Николаевич поправится, они немедленно вернутся на Родину.

Но Юрию Николаевичу становилось все хуже. Тем не менее он жил самой деятельной жизнью. Много писал. Каждое утро Катя приносила ему кучу газет, которые он тщательно просматривал.

В середине лета ему стало совсем плохо. Наблюдающий его врач посоветовал немедленно уехать с Капри на север Италии, в курортный городок Мерано.

Городок небольшой. Вверху – сверкающие вечными снегами вершины первозданных гор. Внизу – огни отелей, ресторанов, шумных баров и многочисленных казино.

Сняли комнату в русском пансионе «Родной угол». Хозяйка, увидя их тощий багаж, проворчала: «У меня тут все очень приличные пансионеры! Я принимаю с большим разбором». Узнав, что они из Советской России, изумленно расширила свои маленькие глазки, утопавшие на ее жирном лице, как два чернослива в куче теста. Изумление сменилось любопытством, но вопросов задавать, видно, не посмела, мол, в конце концов, какое мне дело, в этом городе достаточно всякого люда.

Комнату они получили. В пансионе было полно русских эмигрантов, но Юрий Николаевич решил не вступать с ними в контакт. Обедали они в своей комнате и вели замкнутый образ жизни.

Городок был очень зеленый. С заснеженных гор ветер приносил приятную прохладу. Воздух освежали апельсиновые и лимонные рощи, развесистые вековые дубы. Было любопытно наблюдать за жизнью разноплеменных обитателей этого модного курорта, съехавшихся со всего света.

Город жил в основном за счет казино, где просаживали свои деньги международные авантюристы и российские эмигранты. По закону в рулетку могли играть только иностранцы. И бегал по магическому кругу заветный шарик из слоновой кости, помогая городским властям латать дыры в своем бюджете. Иногда они с Юрием Николаевичем из любопытства заходили в какое‑ нибудь казино и по‑ актерски, с профессиональной внимательностью наблюдали за игроками.

Так прожили они в «Родном углу» остаток лета, осень и зиму. Юрий Николаевич заканчивал свою пьесу. Он старался быть веселым, жизнерадостным, строил грандиозные планы на будущее. Мечтали об артистическом дуэте наподобие Станиславского и Лилиной или Гайдебурова и Скарской. «Ты сыграешь Катерину в «Грозе», а я… я, может быть, Гамлета…» – мечтательно говорил он. Но Катя видела, что силы оставляют его.

Весной ему стало совсем плохо, и его положили в госпиталь.

О, эти последние дни в Мерано! Угасал он медленно и тихо. Его глаза светились сухим, обжигающим светом. Катя с ужасом сознавала всю неизбежность надвигающейся катастрофы.

В начале июня он умер.

Никогда не забыть ей тот день, когда она сидела возле свежего холмика на госпитальном кладбище. Ее тогда охватило страшное чувство одиночества на Земле.

Русские обитатели «Родного угла» отнеслись сочувственно к ее горю. Такая молоденькая, с ребенком на руках. Уговаривали остаться в Мерано, куда, мол, ты поедешь, в России голод. Хозяйка предложила работу в своем пансионе: «Будешь горничной – жалованье, чаевые». Катя благодарила: в конце концов, они по‑ своему желали ей добра. Но мысль остаться на чужбине вселяла страх и отчаяние. Только домой, в Россию!

Нет, она ничего не забыла. Разве можно забыть такое? Стереть, как мел со школьной доски… Просто Юрий Николаевич был другой жизнью, в другом плане существования. В ее любви к нему было много юношеского идеализма, жертвенности. Он так и остался для нее Юрием Николаевичем.

Перед смертью он написал своему другу, известному московскому писателю, письмо, в котором просил оставить его дочь Наташу в своей семье или отдать ее в детский дом. Содержание письма Катя узнала только в Москве и очень огорчилась: ведь она обещала ему никогда не расставаться с ребенком. Конечно, он понимал, как ей будет трудно с Наташей, и сделал так, чтобы она, Катя, была совершенно свободна.

Девочка прожила в семье писателя три года, и все это время Катя общалась с ней, проявляла постоянную заботу, как если бы она была ее родной дочерью. Девочка очень любила свою Катю (так она ее называла).

Потом объявилась родная мать Наташи и взяла дочь к себе. Конечно, это было естественно и логично, но Катя чувствовала себя осиротевшей. Впрочем, связь не прерывалась. Катя часто ходит мимо того дома, где живет Наташа. Они договариваются о новых встречах, и девочка радуется каждому свиданию. «После мамы я люблю тебя больше всех», – сказала она однажды Кате. Мать девочки знает об их дружбе и не препятствует ей. Только встречаться приходится все реже и реже из‑ за нехватки времени.

 

После итальянских городов – Рима, Неаполя, цветочного Капри, Мерано – Москва казалась захолустной провинцией. Мощенные булыжником улицы, по которым тарахтели старенькие трамвайчики, деревянные дома и домишки, крикливые извозчики в живописных зипунах и четырехугольных шапках, бродячие цыгане, пестрое многолюдье барахолок.

Еще давали о себе знать последствия гражданской войны. Было много нищих, беспризорников. На биржах труда толпились безработные. В узких петляющих улицах прятались крохотные лавчонки с самодельными вывесками. В многолюдном Охотном ряду шла бойкая торговля разными товарами, овощами, мясом, яблоками на возах. Многочисленные ресторанчики, закусочные, лотерейные киоски заманивали к себе разнообразную публику. Нэп процветал.

С помощью друзей Юрия Николаевича Катя довольно быстро нашла жилье. Она сняла угол у пожилой женщины, сын которой работал администратором в Театре Революции. Жилье не ахти какое: полуподвальное помещение, разгороженное фанерой на комнату и крошечную кухню. Удобств никаких. Но для перенаселенной Москвы и это было находкой.

Дом № 8 в Нижне‑ Кисловском переулке, в полуподвале которого Кате суждено было прожить несколько лет, имел новую, так называемую писательскую надстройку, где жили писатели, драматурги, композиторы. Почти рядом с домом находился Театр Революции – громоздкое здание из красного кирпича в стиле ампир. Фасадом он выходил на Нижне‑ Кисловский переулок.

Незадолго до смерти Юрий Николаевич закончил новую пьесу под названием «Когда поют петухи». Он попросил Катю передать рукопись директору Театра Революции писателю Матэ Залке.

Осторожно вынула из чемодана папку с рукописью, ласково провела по ней ладонью. И сейчас же встало перед ней мертвое лицо Юрия Николаевича. Она задохнулась от подступившего рыдания.

Эта пьеса хранила его последние размышления. В ней был призыв к борьбе с наступавшим германским фашизмом, призыв к международной солидарности рабочего класса. Он до конца оставался активной личностью.

И вот она впервые открывает массивную дверь в обитель, где еще витал дух Юрия Николаевича, где он работал, был актером, а иногда и режиссером. Дежурный администратор объяснил ей, как найти кабинет директора. По лестнице поднялась наверх, в пустынное фойе с огромной стенгазетой на массивном стенде и большими фотографическими портретами актеров по стенам. Глаза ее беспокойно забегали по незнакомым лицам в надежде отыскать то, единственное… Нашла. Он смотрел прямо на нее со своей, такой знакомой ей, открытой улыбкой, будто хотел сказать: «Не робей, впереди у тебя целая жизнь…» От этой его живой улыбки стало даже как‑ то легче на сердце. Прижимая к груди папку с рукописью, двинулась отыскивать директорский кабинет.

Робко приоткрыла дверь, услышала: «Входите! »

За письменным столом в жестком кресле сидел молодой человек, бровастый, круглолицый, с живыми светло‑ серыми глазами. Это и был Матэ Залка. Он вежливо ответил на ее приветствие и указал на стул напротив себя. Залка и не подозревал, что эта юная особа знает о нем очень много. Венгерский писатель, политэмигрант, коммунист‑ интернационалист. О его легендарной судьбе восторженно рассказывал ей Юрий Николаевич. Офицер венгерской армии Бела Франклин (настоящее имя Матэ Залки) в империалистическую войну открыто выступал за всеобщий мир, за прекращение войны. За это его привлекли к суду офицерской чести. Попав в русский плен, он перешел на сторону революционных сил, стал командиром Красной Армии. Воевал в Сибири против Колчака, дрался с белыми в чапаевской дивизии, штурмовал Перекоп.

Когда в Венгрии в 1919 году совершилась революция и была провозглашена советская республика, Залка уехал на родину. Но республика просуществовала всего три месяца, и Матэ вынужден был эмигрировать в Советскую Россию.

Став директором Театра Революции, Залка составил манифест, в котором определил задачи театра:

 

«Агитируя зрелищно, вскрывать интересующие советского зрителя проблемы в преломлении коммунистического мировоззрения…»

 

Юрий Николаевич рассказывал Кате о выступлениях в Театре Революции таких видных коммунистов‑ интернационалистов, как Сэн Катаяма, Бела Иллеш, Антал Гидаш, Назым Хикмет и, конечно же, Матэ Залка.

Катя с любопытством рассматривала Матэ. Какой он, оказывается, молодой! Лет тридцати. А она ожидала увидеть в боях поседевшего мужа.

Решив, вероятно, что перед ним молодая актриса, ищущая работу, Залка добродушно спросил:

– Чем могу быть полезен?

– Моя фамилия Максимова… – смущенно проговорила Катя, затрудняясь, в какой форме излагать дело.

– Очень приятно. И что вы хотели, товарищ Максимова? – Залка подбадривающе улыбнулся ей.

– Мой муж просил передать вам лично рукопись пьесы. Вот… – Катя положила перед ним папку.

– Пьеса? Это хорошо. А кто же ваш муж?

– Юрьин Юрий Николаевич…

– Юрьин?! – Залка стал серьезным. – Он ведь в Италии, лечится. Как его здоровье?

– Он умер, – почти прошептала Катя, пытаясь справиться с подступавшими слезами…

– О‑ о… Простите бога ради, – растерянно пролепетал Матэ. – Но как это случилось? Мы все надеялись… Искренне вам соболезную.

– Он просил, чтобы вы лично прочитали его пьесу, – уклоняясь от расспросов, как можно спокойнее произнесла Катя.

Залка понял, торопливо сказал:

– Да, да, конечно. Обязательно прочитаю. Юру я очень любил. – И после некоторой паузы продолжил: – Он был настоящим коммунистом и очень талантливым человеком. Они с Мейерхольдом вместе начинали в этом театре, который назывался тогда ТЕРЕВСАТ – Театр революционной сатиры. Помню, Мейерхольд хотел поставить его сатирическую пьесу «Нечаянная доблесть», которую горячо рекомендовал Луначарский, но что‑ то у них не получилось, и Юра поставил ее в Малом театре с режиссером Волконским.

В кабинет вошел довольно высокий худощавый человек с длинным угловатым лицом, большим носом и строго сжатым капризным ртом. Катя узнала Мейерхольда.

– Всеволод, Юра Юрьин умер! – обрушил на него новость Залка.

– Умер? Когда? – удивился Мейерхольд.

– Это его жена… Простите, как ваше имя?

– Екатерина Александровна.

Мейерхольд молча уставился на Катю круглыми серыми глазами.

– Да. Я только что вернулась из Италии, – тихим голосом подтвердила Катя.

Мейерхольд помолчал. Затем как бы про себя пробормотал:

– Странно… Был человек – нет человека…

– Он оставил для нас пьесу… – Залка указал на папку.

– Что ж, это любопытно, – словно очнувшись, проговорил Мейерхольд. – Его пьесы всегда остросюжетны и очень современны. Ты почитай, – обратился он к Залке. И тут же заторопился. – Я поехал в Наркомпрос… – Вежливо кивнул Кате и стремительно вышел из кабинета.

– Они дружили… – сказал Кате Залка, – но Всеволод не любит выказывать свои чувства.

Матэ Залка внимательно расспросил Катю об ее устройстве с жильем, о планах на ближайшее время. Узнав, что она актриса, расспросил, где училась, кто был руководителем группы. Пригласил работать в Театре Революции.

– Только наш театр особенный. У нас четкая социальная установка. Мы работаем, так сказать, на потребу текущего политического момента. Ничего, что вы ориентированы на академизм, на игру «нутром». Это даже интересно. Кстати, Юрий Николаевич любил работать на злобу дня. Помню, как мы ставили его пьесу «Национализация женщин». Пьеса имела большой успех у публики.

– Да, Юрий Николаевич рассказывал мне о вашем театре, – сказала Катя. – Новые характеры в советской действительности… Это очень интересно.

– Ну что же, подавайте заявление. Только у нас правило: сдать экзамены. Решать о приеме будет комиссия во главе с Мейерхольдом.

Он встал, подал Кате руку.

– Будут трудности – приходите прямо ко мне.

Катя вышла из кабинета директора с чувством исполненного долга.

От проявленного к ней участия на душе стало еще горше. Нет, она не вернется на сцену, с этим покончено навсегда. Ей необходимо переменить обстановку, начать жить с чистой страницы. Уходят же в монастырь, в схиму… А она уйдет в другую жизнь. Вспомнились молодые монахини на набережной Санта Лючия. Какая она тогда была счастливая!

На бирже ей повезло – сразу предложили место корректора в типографии «Красный пролетарий». Катя радовалась, что быстро нашла работу. Зарплата, паек, независимость.

В отделе кадров типографии ее встретили очень приветливо.

– Грамотные люди нам нужны, – благодушно произнес пожилой кадровик, в котором было что‑ то отцовское.

Он взял Катины документы, поправил съезжающие на кончик носа очки и стал внимательно изучать анкету.

– Окончили Институт сценических искусств? То‑ то обрадуется наш завклубом, ему как раз нужен руководитель драмкружка.

– А почему вы решили, что я соглашусь им руководить? – сердито спросила Катя.

– Я ничего не решил, само собой решится, – улыбнулся кадровик. – Народ у нас очень активный, одним словом кушнеревцы, среди них невозможно быть в стороне, вот увидите!

– Что значит «кушнеревцы»? – полюбопытствовала Катя.

Кадровик укоризненно посмотрел на нее из‑ под седых козыречков бровей.

– Да знаете ли вы, милая барышня, куда попали? В Кушнеревку. Здесь Ленина по оригиналам его рукописей печатали! Да, да, все его труды. Сам дал согласие рабочим нашей типографии. Он ведь жил на Сущевке в 1900 году, в квартире Елизаровых на Бахметьевской улице. Так что район наш знаменитый. И типография знаменитая. Кушнеревцы‑ то на баррикадах сражались в 1905 году на улицах Сущевки, а типография была революционным штабом. Некоторые здесь помнят, как захватили Сущевскую полицейскую часть. Так что у нас традиции, а молодежь эти революционные традиции ух как продолжает. Вот так‑ то… – закончил он с победным видом.

– Что ж, спасибо за информацию, постараюсь быть достойной вашей Кушнеревки, – полушутя‑ полусерьезно сказала Катя.

– То‑ то же! – в тон ей ответил кадровик.

Теперь она каждое утро ехала в битком набитом трамвае на Сущевку, где на Краснопролетарской улице, 16/1 находилась типография «Красный пролетарий», бывшая скоропечатная Кушнерева.

Типография выпускала общественно‑ политическую литературу – книги, брошюры, журналы, плакаты. Здесь печатались журналы: «Коммунистический Интернационал», «Большевик», «Под знаменем марксизма» и другие партийные органы. С непривычки работать было нелегко: текст трудный, много незнакомых терминов – философских, политических, – приходилось рыться в словарях, напряженно сосредоточивая внимание. К концу рабочего дня она так уставала, что чувствовала себя словно избитой. Голова становилась тяжелой, болели плечи и спина. Но постепенно втянулась в работу и даже получила к ней вкус. Она так овладела политической и философской терминологией, что свободно обращалась с любым материалом. Среди друзей шутливо хвасталась, что стала самой политически подкованной женщиной и может теперь читать даже Гегеля и классиков марксизма.

В типографии была очень боевая комсомольская организация, которая руководила всей жизнью типографской молодежи. В клубе устраивались вечера, на которых выступали с живой газетой. Давались сатирические сценки, критикующие мещанство, живые картины на политические темы с карикатурными буржуями, пузатыми нэпманами, кулаками и мироедами. Публике нравилось, и она выражала свое одобрение бурными аплодисментами.

Эти живые газеты воскресили в памяти Кати зрелищные представления, которые устраивали они, студенты Института сценических искусств, в Таврическом саду. В летнем театре этого сада они часто выступали с одноактными пьесами, живыми картинами, комедийными трюками, злободневными политическими памфлетами. Это был так называемый «Комсоглаз», студенческая самодеятельность, которая возмещала будущим актерам недостаточность учебной практики. Особенно отличались в «Комсоглазе» Николай Черкасов, Борис Чирков, Петр Березов, Василий Меркурьев. О Черкасове даже в газетах писали как о способном комедийном актере. Сколько памятных вечеров провели они в комнате отдыха, сочиняя сатирические сценки, куплеты, комедийные пьески и шутки, под музыку репетируя их. Ее, Катю, обычно просили играть на рояле.

Кадровик оказался прав: среди кушнеревцев невозможно было оставаться в стороне. Их самодеятельный кружок шефствовал над заводом «Тизприбор», который был по соседству с типографией, на Краснопролетарской, 2/4. Кушнеревцы выступали в заводском клубе перед рабочими со своей агитгазетой, а так как самой модной темой была тема труда, тема рабочего человека, то Катя сочла своим долгом помогать им эту газету сделать более действенной, боевой. Тут‑ то и пригодился ей некоторый студенческий опыт.

Кружковцы обрадовались: за дело берется профессионал!

Типографский клуб был небольшой, но очень уютный, обильно украшенный продукцией Кушнеревки – яркими плакатами, лозунгами, книжными витринами. На витринах можно было видеть первые издания ленинских работ: «Пролетарская революция и ренегат Каутский», «Государство и революция», брошюру Кржижановского об электрификации России, напечатанную в Кушнеревке по срочному заданию Ленина, и первую Конституцию РСФСР.

Здесь все было связано с именем Ленина. Всюду висели его литографические портреты.

Теперь Катя не спешила ехать после работы домой, а шла в клуб, где ее ждали кружковцы.

Она решила сделать газету более театральной, сухие дидактические сценки перевести в живые веселые представления. А серьезные статьи, которые приходилось читать в корректорской, давали ее работе правильное, идейное направление, учили четкой классовой позиции среди неразберихи нэпманского окружения.

Вечера в клубе, срежиссированные Катей, имели шумный успех. Газета получилась живой, конкретной. В ней затрагивались не только бытовые проблемы, но и общественные, вызывающие полемический задор. Каким должен быть новый человек, человек социализма? Вот главный вопрос, который пыталась решать газета.

Многие были смущены контрастами нэпа. До недавнего времени Катя и сама могла про себя сказать стихами Александровского:

 

Сколько счастья и путаницы,

Я какой‑ то расколотый весь.

 

Вот эта «расколотость», возникающая при виде голодных детей, созерцающих изобилие нэпманских лавочек, при виде «нэпа‑ жирного», морда которого, как писал лефовец Третьяков, «в витринах экстраобжорных магазинов, в искромете ювелирен, в котиках и шелках, в кафе и казино», временами повергала Катю в уныние. И теперь она считала своей задачей объяснять средствами искусства ленинский лозунг: «Из России нэповской будет Россия социалистическая! » Было, конечно, трудно. Не хватало профессионального опыта. Выручала молодость и активность кружковцев, которые были неистощимы на выдумки. Нашлись и талантливые скетчисты, поэты, юмористы. Использовали материалы газет, журнала «Крокодил», полными горстями черпали из литературных произведений, из поэзии.

Среди своих сверстников Катя постепенно обретала душевное равновесие, к ней возвращалась прежняя жизнерадостность.

Типография тесно взаимодействовала с подшефным заводом «Тизприбор» (завод точных измерительных приборов). Через типографию можно было организовывать выступления видных публицистов, журналистов‑ международников, просто лекторов на разные темы, интересующие молодежь. Нередко такие лекции кончались концертами самодеятельных кружков завода и типографии.

На вечерах выступали известные поэты: Василий Казин, Николай Полетаев, Василий Александровский, Григорий Санников и другие. Особой популярностью среди молодых рабочих завода пользовался Василий Казин с его темой труда и нежной лирикой, воспевающей любовь и весну. Одно из стихотворений так и называлось: «Рабочий май». Поэт читал его просто и задушевно:

 

Стучу, стучу я молотком,

Верчу, верчу трубу на ломе, –

И отговаривается гром

И в воздухе, и в каждом доме.

Кусаю ножницами я

Железа жесткую краюшку,

И ловит подо мной струя

За стружкою другую стружку.

А на дворе‑ то после стуж

Такая же кипит починка.

Ой, сколько, сколько майских луж –

Обрезков голубого цинка!

Как громко по трубе капель

Постукивает молоточком,

Какая звончатая трель

Гремит по ведрам и по бочкам!

 

Казина очень любили за его светлую, жизнеутверждающую поэзию. Если Александровский тревожил своими стихами, пытался ранить душу сомнениями, то Казин с его молодым оптимизмом, ясным мировоззрением поднимал дух, вселял уверенность. Рабочие шутливо называли его «наш неказистый Казин». Он был маленького роста, который, однако, искупался выразительностью его чисто русского лица.

Казин был дружен с Есениным и много рассказывал о нем как о поэте и человеке. Горячо доказывал, что Есенин никакой не имажинист, а просто талантливый поэт, и зачитывал его высказывания об имажинистах:

 

«Собратьям моим кажется, что искусство существует только как искусство. Вне всяких влияний жизни и ее уклада. Но да простят мне мои собратья, если я им скажу, что такой подход к искусству слишком несерьезный… У собратьев моих нет чувства родины во всем широком смысле этого слова. Поэтому они так и любят тот диссонанс, который впитали в себя с удушливыми парами шутовского кривляния ради самого кривляния».

 

Чувство родины… Катя на себе испытала, что это такое, когда осталась одна на чужбине, среди чуждых ей людей. Ее охватил панический страх не выбраться домой, в Россию. Все оказалось куда сложней, чем она думала. Быть отторгнутой от всего, от общественной жизни, от интересов своей страны. Как это страшно! Поэтому она с особым чувством воспринимала есенинские строки в чтении Василия Казина:

 

Но и тогда,

Когда во всей планете

Пройдет вражда племен,

Исчезнет ложь и грусть, –

Я буду воспевать

Всем существом в поэте

Шестую часть земли

С названьем кратким «Русь».

 

И еще:

 

Я не знаю, что будет со мною…

Может, в новую жизнь не гожусь,

Но и все же хочу я стальною

Видеть бедную, нищую Русь…

 

Перед молодой рабочей аудиторией Казин стремился отделить Есенина от есенинщины, которая еще давала о себе знать после смерти поэта среди некоторой части молодежи.

По окончании вечера комсомольцы дружно провожали Казина, окружив его плотным кольцом.

Однажды типографию переполошила весть: вечером в «Тизприборе» будет выступать Маяковский!

Катя еще ни разу не удосуживалась послушать Маяковского. На его вечера попасть было очень трудно, а тут вдруг он сам едет на завод! В Ленинграде они, студийцы, старались попасть на вечера Есенина, а к Маяковскому относились довольно равнодушно: какой‑ то там футурист в желтой кофте! И только в Москве у нее возник интерес к Маяковскому, но опять же не как к поэту, а как к одиозной личности в литературном мире. Очевидцы взахлеб рассказывали о его разящем остроумии во время выступлений, о его скандальных вечерах. Подогретая любопытством, пыталась читать поэму «150 000 000», но стихи показались какими‑ то вычурными, непонятными, и она забросила чтение.

Кушнеревцы пришли на вечер в заводской клуб задолго до начала – потом не пробиться! Дверь клуба будут осаждать толпы жаждущих послушать Маяковского.

Зал был набит до отказа. В сплошном веселом гуле всплески молодого смеха, задорные выкрики.

Наконец на сцену вышел большой красивый человек, отнюдь не в желтой кофте, а в хорошо сшитом костюме, при галстуке, как и подобает в такой ситуации. Он остановился почти у самой рампы, слегка расставив ноги, монументальный, внешне спокойный. Катю восхитила выразительность его позы. Свободно, могучим басом он бросил в притихший зал: «Разговор с товарищем Лениным».



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.