Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Встреча вторая



Итак, моя вторая, относительно продолжительная встреча с Мейерхольдов была обусловлена подготовкой спектакля «Учитель Бубус», или же, как он шел в Москве, просто «Бубус».

Другая уже была обстановка, другая атмосфера, другой характер работы и при иных, менее благоприятных обстоятельствах. И конец был печальный, по крайней мере, для меня…

Комедию я написал довольно быстро. Первые два акта почти залпом, а после некоторого интервала, к ранней осени 1924 года, закончил и последний.

Задумал я комедию легкую, даже легкомысленную, {197} почти фарс. Действие было компактное, доминировали сюжетные положения, разные квипрокво, небольшое количество действующих лиц. События происходили в послевоенное время, в маленьком европейском городе, что, по моему убеждению, должно было придать колориту пьесы интимно-провинциальный характер. Персонажи представляли собой социальные маски еще в большей степени, чем в «Озере Люль», хотя и принадлежали к самым различным национальностям Центральной Европы. Например, ван Кампердафф — капиталист; генерал Берковец — представитель военщины; пастор Зюссерлих — представитель клерикальных кругов; барон Фейервари — авантюрист и прожигатель жизни; Гертруда Баазе — доктор философии, просвещенная дама, продающая своих дочерей, и т. д. В центре же вертелась фигура Бубуса — идеалиста и соглашателя, делающегося игрушкой в руках сильных мира сего.

Комедия носила сатирическую окраску, но не без лирических интонаций, которыми главным образом была наделена Стефка — простая девушка из народа, наложница могущественного ван Кампердаффа. Дело кончалось политическим переворотом и полным крушением всех иллюзий бедняги Бубуса.

Пьеса эта вполне устроила Мейерхольда и после читки на труппе была принята к постановке.

К тому времени был уже написан «Мандат» Н. Эрдмана, талантливый сатирический гротеск на советском материале, но Мейерхольд предпочел зажечь зеленый огонек раньше «Бубусу».

Оглядываясь назад, я, мне кажется, понимаю причины такого, не совсем справедливого, предпочтения.

Дело в том, что Мейерхольду всегда было присуще априорное решение спектакля, который, как мечтал еще Флобер, мог бы и должен был держаться сам по себе, одним своим стилем, и образ которого он (не Флобер, а Мейерхольд) носил в своей голове независимо от литературного {198} произведения, долженствующего вызвать к жизни очередной режиссерский opus.

Среди классиков можно было выбирать материал, а живых авторов можно и должно было подвергать театральной вивисекции.

Вероятно, и бамбук, обрамлявший всю сцену, и рояль в музыкальной раковине над сценической площадкой, и пианист во фраке за этим роялем, и вспыхивающие зигзаги электрореклам, и ковер цвета «grenat», устилающий всю сцену, — все это накапливалось задолго, грезилось, манило, вынашивалось, назревало и, наконец, потребовало выхода и воплощения.

Не хватало лишь мелочи, пустяка, а именно — пьесы.

Для этой цели больше подходил, конечно, «Бубус» — он легче и проще укладывался на приготовленное ложе (не будем называть его обязательно прокрустовым), чем более характерный, колючий и самобытный «Мандат».

Не бамбук возник для «Бубуса», а «Бубус» приспособился к бамбуку, или, вернее, бамбук царил на сцене независимо от пьесы и вообще чего-либо иного, как кантовская «вещь в себе» (Der Bambus an sich[29]).

В начале репетиций мы несколько раз собирались у Мейерхольда на квартире, когда он жил на Новинском бульваре (ныне улица Чайковского). Мы — это режиссерский штаб, состоящий из ассистентов, художника И. Шлепянова, представителей технических цехов, иногда приходил кое-кто из администрации театра и я, автор комедии. Среди молодых режиссеров, большей частью питомцев Вольной театральной мастерской, я запомнил Н. Лойтера, П. Цетнеровича, В. Федорова, Н. Экка. Актеры не присутствовали (кроме Зинаиды Николаевны Райх, которая фигурировала, скорее, как хозяйка дома), и собрания эти носили характер не бесед за столом (Мейерхольд отрицал их), а подготовительных организационных совещаний по {199} разным вопросам предстоящей постановки. Атмосфера на них была деловая, суховатая, и единственным, кто вносил эмоциональные отклонения, был Мейерхольд — своим чрезвычайным, повышенным вниманием к Зинаиде Райх.

Обычно хозяин и хозяйка дома располагались рядом, сидя на широкой ковровой тахте, заваленной шелковыми расшитыми подушками, а все остальные — полукругом перед ними на стульях, вернее, на их кончиках, и с этих позиций делали замечания и вносили предложения.

Я наблюдал за Мейерхольдом, и мне казалось, что он мало слушает то, о чем говорят, потому что главной его заботой были комфорт и покой Зинаиды Николаевны: то он клал одну подушку ей за спину, то бросал другую на пол ей под ноги, то прикрывал пледом ее колени, то задерживал штору от солнца, то проверял, не дует ли из форточки. Он весь был в сосредоточенном и самозабвенном движении. Но я ошибался, полагая, что он не участвует в обсуждении. Малейшее нарушение режиссерских планов вызывало в нем мгновенный и резкий отпор. Все уже было решено в его голове, картина была ясна, разговоры велись ради проформы и отчасти для выяснения материальных и технических возможностей: например, где доставать бамбук, как его транспортировать, кому поручить обработку и т. п.

Так же обстояло дело и с распределением ролей. Как-то еще до этих совместных совещаний Мейерхольд меня спросил в присутствии Зинаиды Райх:

— А кто, по-вашему, должен играть Стефку?

Я сказал, что если роль Бубуса я писал для Ильинского, то в роли Стефки я вижу только Бабанову. Сказал… и тут же осекся. Всеволод Эмильевич и Зинаида Николаевна быстро переглянулись, в глазах и на губах у них мелькнул смешок, потом Зинаида Николаевна просто громко рассмеялась, не пытаясь себя сдерживать.

— Ну?! Севочка! Что я тебе говорила?! — спросила она Мейерхольда.

{200} А он, низко согнувшись, протянув сложенные руки между колен, сидел некоторое время молча. Потом выпрямился, посмотрел на меня в упор и произнес очень вкрадчиво и любезно:

— Вам, конечно, будет приятно узнать, что роль Стефки согласилась взять на себя Зинаида Николаевна.

Огорчение Марии Ивановны Бабановой было очень велико, как и мое, разумеется, но я ничем не мог ее утешить, когда слышал в телефон ее дрожащий от слез голос. Возражать Мейерхольду, выставлять собственные требования или предъявлять какие-нибудь ультиматумы казалось мне в то время кощунством.

На роль Фейервари был приглашен В. Яхонтов, по сути дела, не актер, а чтец, который, однако, пленил Мейерхольда чарующим голосом и чрезвычайно своеобразным мастерством декламации.

Ван Кампердафф был поручен Б. Захаве, уже и ранее участвовавшему в постановках Мейерхольда; генерал Берковец — Н. Охлопкову; пастор Зюссерлих — вначале В. Зайчикову, который, однако, вскоре был заменен М. Кореневым; Гертруда Баазе — В. Ремизовой. Бабанова должна была удовлетвориться ролью одной из ее дочерей — Теи, в то время как ее сестру, Тильхен, начала репетировать жена И. Ильинского, Татьяна Ивановна Ильинская — молодая, очень способная актриса. Учитель Бубус — конечно, Ильинский, что было решено с самого начала и не вызывало ни у кого никаких сомнений.

Репетиции «Бубуса» резко отличались от репетиций «Озера Люль» не только общей атмосферой и морально-психологической обстановкой, но самим направлением и характером поставленных задач. Если в «Озере Люль» Мейерхольд, репетируя и строя спектакль, сам на ходу знакомился с пьесой, то здесь, в «Бубусе», пьесу он знал достаточно и со своей стороны знакомил нас на ходу с подробностями режиссерского плана, изо дня в день открывая его нам на отдельных эпизодах и мизансценах. Никаких {201} вступительных деклараций Мейерхольд не делал, а вводил исполнителей в свои намерения практически, уточняя и закрепляя детали. Мы были все время как бы накануне непредвиденностей и сюрпризов.

Подготовительные работы по «Бубусу» носили лабораторно-экспериментальный характер. Мейерхольд был похож на ученого химика или, скорее, даже на алхимика, который занят проверкой смесей, составов в ретортах и колбах, их нагреванием или охлаждением в поисках максимально точного и нужного результата, причем объектами его опытов на совершенно равных основаниях являлись как люди, так и вещи. И чем получалось диковиннее и оригинальнее, тем больше это пленяло его вкус и воображение.

Я помню, как Мейерхольд репетировал выход в первом действии ван Кампердаффа — Захавы. Ван Кампердафф, коммерции советник, возвращается к себе на виллу из Торговой палаты во время демонстрации безработных и входит в сад, где за кустом спрятался Бубус. По указаниям режиссера, исполнитель вел себя более чем странно: он ходил какой-то развинченной и в то же время маршеобразной походкой, высоко поднимая согнутые в коленях ноги и напевая, вернее, подвывая какой-то дикий мотив на непонятном, тарабарском языке. Ходил он долго по всему кругу сцены, как одержимый, как шаман, в визитке и с цилиндром на голове. Режиссеры-ассистенты стояли на своих постах, и на их лицах застыла полуиспуганная улыбка почтительного недоумения.

А Всеволод Эмильевич был в упоении. Он подталкивал меня локтем в бок, пожимал плечами, разводил руками и шептал почти в экстазе: «Непонятно!!! Нельзя объяснить!.. » Его особенно пленяла иррациональная стихия этого эпизода и то, что он ни на что не похож и ничем не может быть оправдан.

Помню, как однажды на одну из рядовых репетиций зашел в театр Сандро Моисси, гастролировавший в то время {202} в Москве. Как это ни странно, Всеволод Эмильевич, при всей своей самоуверенности, бывал иногда крайне застенчив, особенно в присутствии известных, но мало знакомых ему людей. Тут он тоже как-то стушевался и, плохо владея немецким языком, прикомандировал к Моисси меня, попросив ввести знаменитого актера в ход событий и пояснять происходившее на сцене.

В это время как раз произносил свой монолог Бубус — Ильинский и, по заданию постановщика, сопровождал свои слова удивительными и сложнейшими телодвижениями. Я взглянул сбоку на Моисси и увидел его меланхоличный, застывший в немом вопросе профиль.

— Wie gefä llt Ihnen dieser Schauspieler? [30] — спросил я его шепотом.

Моисси вздохнул и ответил печально своим певучим голосом с далматским акцентом:

— Ein komischer Mensch! [31]

— Что?! Что он сказал? — допрашивал потом меня ревниво Мейерхольд.

Я перевел ему отзыв Моисси.

— Человек?! Он так и сказал: человек?.. — Всеволод Эмильевич задумался на несколько секунд. — Да. Он не глуп… Он сразу ухватил мое намерение… А? Человек… А?!

 

Одним из новых режиссерских изобретений Мейерхольда, которые он ввел в работе над «Бубусом», была так называемая предыгра. Он придавал этому новшеству большое значение, требовал его неукоснительного выполнения и писал даже о нем в проспекте к спектаклю наряду с ковром цвета «grenat», пианистом в музыкальной раковине над сценой и другими находками.

Эта предыгра, как я ее понимал, была своего рода {203} вступлением ко всякому сценическому действию актера. И так как ни одна решающая реплика или узловая мизансцена не обходилась без этой предыгры, так сказать, интродукции-пантомимы, то вся пьеса, в сущности, как бы дублировалась, протекая дважды, что придавало ей тяжеловесный, громоздкий, крайне замедленный характер.

Я видел, как моя облегченная комедия положений превращается в заторможенное, претенциозное, ложно значительное представление.

Мейерхольд прибегал для оживления действия к внешним, почти цирковым трюкам. Так, он в одной из сцен заставил Ильинского — Бубуса без всяких на то оснований швырять в зрительный зал мяч, наподдавая его с просцениума ногой. Мяч был, правда, легкий, но достаточно большой и ощутимый для лиц, к которым он прикасался. Веселого оживления не получалось, а времени уходило на эту добавочную игру порядочно.

Мейерхольд, конечно, замечал мое смущение и недовольство, но это уже его мало интересовало, может быть, иногда лишь раздражало.

Помню такой случай. Как-то после одной невыносимо затянувшейся предыгры Мейерхольд обратился ко мне с победоносным видом:

— А? Ну как?

Я молча пожал плечами. Всеволод Эмильевич вдруг вспылил и заорал в сторону сцены:

— Стоп! Прекратить! Этот кусок отменяется! Автор не разрешает.

Перепуганные ассистенты выбежали на просцениум и стали выражать свои протесты:

— Позвольте, Всеволод Эмильевич!.. Как же это?! Ведь одно связано с другим. Что же тут получится: пауза? дыра?..

— После решим. После! — И Мейерхольд хитро подмигнул им, скосив глаза в мою сторону: «Без него, мол, сделаем, что нужно! »

{204} Репетиция продолжалась, а я, выждав некоторое время и стараясь не шуметь, осторожно встал и пошел к выходу. Как на грех, на мне были новые ботинки, которые нещадно скрипели. Противный звук раздавался по всему залу. Я шел и чувствовал, как кровь волнами то приливает к лицу, то стремительно от него отливает. Обернувшись на мгновение, я увидел Мейерхольда, который в комической позе, с воздетыми к небу руками, как бы просил у присутствующих извинения за недостойную и не зависящую от него интермедию.

По рядам пробежал смешок, а я вылетел в коридор, потом, кое-как накинув пальто, на улицу и шел, натыкаясь на прохожих, с чувством обиды, стыда и злости.

 

Репетиции «Бубуса» вступили в полосу циклонов. Мастер работал энергично, упорно, но нервно, с глухим, все более растущим раздражением. Каков бы ни был литературный материал, он все же сопротивлялся режиссерским указаниям. Приходилось иногда отступать, лавировать, искать обходных путей, потому что несоответствие между объектом и творческим планом временами обнаруживалось уж слишком заметно и нарушало взлелеянную форму спектакля, во всем ее блеске и выразительности.

Актеры с трудом усваивали принцип предыгры, механически выполняя указания режиссера, Мейерхольд злился и часто срывал злобу не по адресу, на ни в чем не повинных участниках репетиции. Мое присутствие его тяготило. Из союзника и поклонника я превращался в постороннего и даже враждебного наблюдателя. Заметив это, я стал реже бывать в театре, что, однако, тоже вызывало неудовольствие. Трудные денечки я переживал, а поделиться было не с кем, да и опасно было с кем-либо блокироваться в поисках сочувствия и поддержки. Мейерхольд был чрезвычайно чуток к такого рода проявлениям, и его подозрительность достигала иногда высокой степени.

{205} Единственно, что звучало безупречно, самоутверждающе, но совершенно самостоятельно, — это музыка Шопена и Листа из раковины наверху в превосходном исполнении Л. Арнштама (в настоящее время известного кинорежиссера).

Фаза конфликтов назревала и с каждым днем все более требовала для себя открытого выражения.

Дело началось не с меня. Взбунтовалась Татьяна Ивановна Ильинская, репетировавшая в паре с Бабановой одну из девочек Баазе.

Надо сказать, что наибольшее — можно сказать, исключительное — внимание Всеволод Эмильевич отдавал Зинаиде Райх, исполнявшей роль Стефки, в известном смысле положительной героине комедии. Все симпатии Мастера, все его нескрываемое пристрастие были обращены на этот участок постановочного фронта. Иногда повторы, показы, поиски вариантов для Стефки отнимали все репетиционные часы, тем более что помпезно разработанная предыгра тоже не так уж просто давалась Зинаиде Николаевне. В такие дни исполнители других ролей уходили домой утомленные и неудовлетворенные бездейственным присутствием на сцене.

И вот первый голос подняла Татьяна Ивановна, заявив, что хоть она играет маленькую роль, но не желает быть статисткой и обслуживающим персоналом. Не будучи ученицей Мейерхольда и обладая, очевидно, решительным характером, молодая актриса пошла на этот демарш.

Мейерхольд вскипел и дал резкий отпор, не входя в какие-либо разъяснения по существу претензии.

Татьяна Ивановна отказалась репетировать. За жену вступился И. Ильинский. Не знаю точно, были ли у него до этого дополнительно творческие разногласия с Мастером, но конфликт разрастался и принимал форму скандала.

В самый разгар событий я уехал в Ленинград, на премьеру «Учителя Бубуса» в Большом драматическом театре в постановке К. Хохлова, а вернувшись, застал серьезные {206} перемены: Ильинский и Татьяна Ивановна ушли из театра, Бубуса экстренно репетировал Б. Вельский, а роль Тильхен была поручена Х. Локшиной. В театре накануне премьеры царила уже не только напряженная атмосфера — бушевал аврал.

 

А тут у меня произошла еще одна очень странная и для меня неожиданная стычка с Мейерхольдом.

В то время на экранах появилась новая кинокомедия — «Папиросница от Моссельпрома», сценарий которой написал я совместно с Ф. Оцепом. Главную роль папиросницы Зины Весениной играла Ю. Солнцева, незадолго перед тем снимавшаяся в «Аэлите».

И вот как-то звонит телефон, и я слышу в трубке бархатный тембр мейерхольдовского баритона. Но в этом бархате таилось что-то зловещее:

— Это вы сочинили «Папиросницу от Моссельпрома»?

— Да… Мы с Оцепом.

— Его я не знаю. Я знаю вас.

— Да. И что же?

— А то, что вы позволили себе неуместную и дерзкую выходку.

— То есть?

— Вам известно, что Зинаида Николаевна была женой поэта Есенина?

— Да… Но какое…

— А такое, что вы назвали эту вашу… продавщицу Зиной Весениной с явным намеком и грубым выпадом против Зинаиды Николаевны, против… нас.

Я совершенно опешил. Я никак не мог связать одно с другим, и обвинение Всеволода Эмильевича показалось мне не только обидным, но и смехотворным. Я стал уверять его, что мне и в голову не могло прийти ничего подобного, что даже сейчас я с трудом улавливаю это случайное и отдаленное совпадение, и так далее в том же {207} духе. Мейерхольд слушал внимательно молча, и потом спросил в уже более смягченном тоне:

— А какие вы думаете принять меры?

— Какие же меры, Всеволод Эмильевич?! На фабрике уже не будут менять титры. Картина идет не первый день. Я готов извиниться перед Зинаидой Николаевной, хотя мне кажется все-таки, что ваше болезненное воображение…

— Какое у меня воображение — судить не вам, а Зинаиде Николаевне не напоминайте больше про эту историю. Вы достаточно истрепали ей нервы. Я объясню сам. А вы придете на премьеру?

— Дда!.. — ответил я дрогнувшим голосом.

— До свидания! — В трубке щелкнуло, и голос замолк.

 

Недели за две до премьеры Всеволод Эмильевич придумал рекламный трюк. На московских улицах были наклеены загадочные анонсы из двух букв с многоточием: «Бу…» Через некоторое время появилось удвоенное: «Бу‑ бу…» Наконец, полностью с восклицательным знаком: «Бу‑ бу‑ с! » И только поело этого запестрели театральные афиши с перечислением всех виновников спектакля. Очевидно, Мейерхольд хотел этим подчеркнуть комедийный, даже озорной характер представления и пытался заранее настроить зрителя на веселый лад.

На премьеру я пришел, но сел в задних рядах партера, в одиночестве, с намерением понаблюдать за реакцией публики.

Когда свет в зрительном зале погас и осветилась сцена с полукруглой изгородью из подвешенных палок полированного бамбука, со сверкающим черным глянцем роялем, а из раковины сверху раздались мощные аккорды Листа — в театре дружно возникли аплодисменты. Потом вскоре наступили тишина и ожидание.

{208} Началось действие, скованное, оснащенное предыгрой, не совсем реальное, как при замедленной съемке. Зазвучали слова реплик, разделенные паузами, как бы повисающие в воздухе и ни к кому не направленные. Я сидел ни жив ни мертв, уже не мог смотреть на лица своих соседей, а когда послышались первые зловещие покашливания, я поднялся с места и выскользнул из зала. К счастью, на этот раз ботинки мои не скрипели.

Я пошел за сцену, но не близко к кулисам, а остался в какой-то пустынной, тускло освещенной комнате, вроде аудитории или класса, где, по-видимому, проходили занятия Театральной мастерской. Я прислушивался к громким голосам актеров, к возгласам Вельского, к сдавленным хрипам Захавы, напевным руладам Яхонтова, к мелодраматическим вскрикам Зинаиды Райх, но слышал не их, а ледяное молчание зрительного зала.

Сейчас вспоминать все это, может быть, и забавно, но, боже мой, какую боль, почти физическую боль испытывал я тогда!

В антрактах я не покидал своего убежища, ни с кем не встречался, ни с кем не говорил. Хотел удрать домой, но меня удерживало какое-то трагическое любопытство. Случайно моим соседом по аудитории и собеседником оказался очень милый товарищ, видимо, не актер да и вообще человек не театральной профессии. Он, вероятно, догадался, кто я такой, и пытался занять меня разговором на посторонние, далекие от идущего спектакля темы Он мне много рассказывал о разных случаях из области психиатрии и нервных болезней, утверждая, что наука в этой области подвинулась заметно вперед.

Одним ухом я слушал его, а другим ловил звук от брошенного Вельским в зрительный зал мяча. И хотя бы один смешок в ответ! Послышался только испуганный женский возглас: «Ай!.. » — и опять все стихло.

А тем временем мой вежливый собеседник, глядя на мое несчастное лицо, продолжал уверять меня, что незапущенные {209} формы шизофрении вполне поддаются излечению.

Только позднее я узнал, что был в обществе известного невропатолога профессора Евгения Константиновича Сеппа, хорошего знакомого и поклонника Мейерхольда.

Конца я все-таки не дождался и, ни с кем не простившись, поплелся домой. Какие мысли осаждали меня дорогой, я точно не помню, но мне кажется, что их лейтмотивом было желание круто изменить образ жизни, профессию и специальность.

 

Пресса не заставила себя долго ждать. Она откликнулась охотно и в резкой форме. Все нападки обрушились на меня. Мейерхольда порицали лишь за опрометчивый выбор пьесы. Меня же обвиняли в том, что я анекдоту о ничтожном человеке придал монументальную, ложнозначительную форму, и еще в том, что из текста пьесы нельзя понять, сочувствую я своему герою или смеюсь над ним, и что в конце концов неясно — положительное явление этот Бубус или отрицательное.

В досаде на несправедливость этих обвинений, а также по совету кое-кого из друзей (теперь я сомневаюсь — друзей ли? ) я написал открытое письмо в газету, в котором утверждал, что неповинен в возводимых на меня грехах, и отмежевывался от режиссерской трактовки пьесы, которая, не считаясь с автором, пошла наперекор и вопреки его замыслу.

Объективности и беспристрастности ради должен, однако, заметить, что и ленинградская пресса в известной своей части не пощадила меня, а один из рецензентов (не помню сейчас, кто именно) даже писал, что «вот, мол, появился в театральном мире некий Файко, который уже успел под шумок протащить на сцену две свои пьесы». Я до сих пор не понимаю, что именно подразумевал критик под термином «шумок».

{210} Написал также неодобрительную статью и В. Блюм. В частной беседе много лет спустя он как-то мне сказал:

— А ведь это вы про меня написали.

—?!..

— Я ведь тоже был учителем гимназии, а фамилия моя тоже начинается на букву «Б».

Я промолчал, но, вспоминая историю с «Папиросницей от Моссельпрома» и подытоживая свой драматургический опыт, предался наедине невеселым обобщениям.

Позднее, однако, мы ближе сошлись с Блюмом, особенно в период «Евграфа», «Человека с портфелем», «Концерта», и, можно сказать, даже подружились. В 1941 году в эвакуации в Ташкенте я один из очень немногих стоял у его гроба, провожая в последний путь учителя Блюма.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.