Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





{50} Так давно и будто только вчера



Москва выздоравливала… Пришла весна 1921 года, и самое страшное, казалось, было позади: мгла, холод, голодный тиф, зловещая «испанка». Юденич возле Пулкова. Мамонтов почти под самой Тулой. Но силы революции победили. Десятый съезд партии по докладу В. И. Ленина принял решение о замене продразверстки продовольственным налогом, утвердив новую экономическую политику — нэп.

Москва выздоравливала. Для поддержания своего столичного достоинства ей о многом теперь надо было позаботиться: кое-что подготовить, кое-где укрепить, а то и организовать заново. И, не успев еще как следует причесаться и приодеться, Москва вся отдалась спешным хлопотам по новому хозяйству. Своих-то она уже устроила, разместила, но ведь скоро появятся гости и оттуда, из-за рубежа: представительства, консульства, миссии. Сперва от ближайших соседей, а потом, глядишь, и от тех, кто подальше. Хватит ли для всех особняков, купеческих и дворянских, в узких улочках и путаных переулках, всяких Кривоколенных, Староконюшенных и Николопесковских? Да и на окраинах много чего запущено, не прибрано, бездорожно. Со всем надо управиться, до всего дойти — достанет ли сил?.. Да, Москва выздоравливала прочно, она оживилась, посвежела, помолодела. Впрочем, разве можно было ее тогда назвать старушкой? Ей еще не стукнуло и полных восьмисот лет.

Весна пришла в этом году какая-то особенная — светлая, мягкая и спорая. Солнце грело щедро и весело, все выглядело ярко и молодо, и зелени повсюду было много. {51} Трава пробивалась даже меж булыжниками мостовой, та самая травка, о которой говорится у Л. Толстого в начале романа «Воскресение». Улицы оставались малолюдными, и потому фасады домов как-то очень рельефно выступали в убегающих перспективах. Автомобили были редки, но зато трамвай лихо раскачивался на расшатанных рельсах, перевозя теперь уже не только грузы, но и самих москвичей. Звонил он при этом без удержу, с упоением, и не из необходимости предостеречь зазевавшегося пешехода или застрявшего ломовика, а просто так, от избытка чувств и энергии.

По-прежнему неторопливо и с достоинством выполняли свои функции московские извозчики. Обличье, однако, у них было уже не то. Почти не попадались синие халаты, подпоясанные кушаками, и шапки-двухкозырки с металлическими пряжками на тулье. Мелькали все больше пальтишки да шинельки, а на головах обыкновенные среднерусские картузы. И сидели извозчики на козлах уже не во всю ширь своих мощных задов, а как-то с краю, бочком, словно предчувствуя, что недалек тот час, когда песенка их будет допета. Об их недавнем, законном и респектабельном прошлом напоминали лишь потускневшие бляхи Московской городской управы на обшарпанных крыльях не в меру высоких и не в меру узких пролеток.

Не сразу открылись магазины, с витринами и стендами — вначале возникли лавочки и лавчонки или просто палатки на углах и перекрестках. Не сразу засверкали рестораны, разные там «Ампиры», «Риши» и «Люксы», — сперва открыли свои маленькие дверцы закусочные и кухмистерские, застенчивые погребки, где не было столиков, а владелец предприятия, большей частью беженец из западных губерний, тут же, на прилавке, отрезал тонким и острым ножом розовые ломти от «провесного» окорока и предлагал к нему в маленьких бутылках так называемое «пивцо» — скромный суррогат пива, невинно обходя существовавший сухой закон. Но главными козырями, примадоннами {52} торговли выступали все же булочные и пекарни. Хоть не хлебом единым, даже белым, сыт человек, но в ту пору ситный, калачи, ватрушки, баранки разных форм и размеров приобретали значение символов излишка и сытости. Выбравшиеся из своих промерзших углов московские домохозяйки не могли оторвать глаз от этого пшеничного натюрморта и восхищенно восклицали: «Смотрите, это уж совсем как у Лефёвра! » или «Это же вылитый Бартельс! » В них были еще очень сильны пережитки, и раздавать похвалы новому они умели лишь через образы прошлого.

 

Москва прихорашивалась, набиралась сил, шумела и клокотала, омывая со всех сторон свой старый Кремль. Но и он уже был не тот — не музей-заповедник с царь-пушкой и царь-колоколом. Теперь за этими зубчатыми стенами с башнями и бойницами живет и работает глава Советского правительства Владимир Ильич Ульянов-Ленин, а к нему с докладами и за указаниями проезжают через Спасские, Никольские, Троицкие и Боровицкие ворота народные комиссары. И москвичи разных возрастов и профессий другими глазами смотрит на свой не такой уж обширный и не такой уж вроде помпезный с виду Кремль. Постоянная близость, привычное соседство гениального человека вливают силы, рождают уверенность в будущем.

А пока люди московские живут торопливой, неугомонной, жадной жизнью. Всем хочется поскорей восполнить упущенное, восстановить потерянное, вернуться к отложенному. Хочется многое понять и по-новому осмыслить, хочется много знать и узнавать вновь. Избыток накопленных сил и душевного опыта требует выхода, воплощения. Рождаются замыслы, проекты, мечты. Причем в искусстве, в творчестве влечет к себе не одно полезное, разумное, насущное — соблазняют чрезмерность, фантастика, игра. Не ради них самих, а ради раскрытия правды, красоты {53} человеческого сердца. Декадентство, символизм, акмеизм, футуризм, имажинизм понемногу скрываются в далях гаснущего горизонта, близко же, рядом, закипает неукротимое стремление к новому искусству.

 

Не следует, однако, думать, что в самые тяжкие годы гражданской войны музыкальная и театральная жизнь Москвы замерла совсем. Жизнь эта не угасала, иногда она лишь тлела, а временами давала более светлые и яркие вспышки. Проводились концерты, ставились спектакли, причем они имели совершенно особенный, неповторимый колорит. Ничего от спроса и предложения, ничего от потребительского начала. Конечно, в соответствующих учреждениях кто-то заботился о распределении мест, но настолько незаметно, что казалось, будто все происходит само собой.

Москвичи, что находились в концертных и зрительных залах, были чрезвычайно активны в процессе восприятия. Бескорыстная, глубокая увлеченность артистов и зрителей тем, что происходило на сцене, придавала их встречам что-то, я бы сказал, литургическое.

Вспоминаются, например, воскресные концерты-утренники в Большом театре. Концерты были, разумеется, бесплатные. Мы собирались на них компанией человек в двенадцать-пятнадцать и с улицы проникали в красно-золотой зал театра, не встречая на своем пути ни контролеров, ни билетеров. Потом занимали места в ложах одного из верхних ярусов, куда нас корректно и степенно вводили капельдинеры, служившие еще на императорской сцене. Они уже сняли свои придворные униформы и оделись в скромные пиджаки или толстовки, но лица, лица сенаторов, непроницаемые и гладкие, были тщательно выбриты, а на самом кончике носа обычно трепетало пенсне — скорее по традиции, чем по необходимости: проверять-то стало нечего. Распоряжались «сенаторы» неторопливо, {54} без всякого подобострастия, и двигались так плавно и бесшумно, как будто в полусне.

Театр всегда наполнялся до отказа. В партере стоять не разрешалось, но все проходы на балконах бывали забиты. Сидели и на ступеньках. Порядок царил образцовый: ни шума, ни толкотни, ни ссор. Стоял ровно заглушённый гул толпы, словно каждый беседовал с соседом вполголоса. Собиралось много молодежи — красноармейцев, рабочих, учащихся. Парнишки в косоворотках или ватниках, гладко причесанные девушки с отсутствующим взглядом широко раскрытых глаз, держащие в руках клавиры. Встречались, больше поодиночке, и пожилые интеллигенты, на лицах которых застыло выражение покорности и обиды.

За опущенным занавесом стояла полная тишина — ни стука, ни шагов, ни голосов. Оркестр не показывался из своей ямы, для большинства слушателей он был почти невидим. Только пульт дирижера возвышался посредине, с ярко светящейся в темноте, будто хрустальной, партитурой. Все терпеливо ждали, когда на этом возвышении появится маг и волшебник в потертом пиджаке, взмахнет палочкой, и пятиярусный зал наполнится морем чарующих звуков. Дирижеры большей частью приглашались первоклассные (В. Сук, С. Кусевицкий, В. Дранишников, Э. Купер), если не вдохновенно и сверхоригинально, то всегда точно и тонко передававшие образный мир композитора.

Мне кажется, что к миру музыки я особенно приблизился и особенно много впитал в себя именно тогда, на утренниках в Большом театре, в сумеречной и напряженно дышавшей Москве. Программы концертов составлялись щедро и вдумчиво. Помимо Глинки, Бородина, Мусоргского, Чайковского, Римского-Корсакова, Скрябина они посвящались и творчеству западных композиторов: Бетховену (все еще с голландской частицей «ван»), Вагнеру, не игравшемуся со времен мировой войны и теперь вновь включенному в репертуар; Григу, Веберу, Брамсу, Шуберту, {55} Шуману, Дебюсси, Равелю, Франку, Рихарду Штраусу и многим другим.

Успех концерты имели огромный, но выражался он не в бурных аплодисментах, а в той глубокой и взволнованной сосредоточенности, которая господствовала и при исполнении, и в паузах, и в антрактах. В фойе и коридорах собирались небольшими группами слушатели, обсуждавшие программу и игру артистов. В группах обычно выделялся кто-нибудь один, наиболее подкованный, так сказать, знаток, который брал на себя роль интерпретатора и критика. Его слушали внимательно, очень серьезно, по-деловому. Раздавались реплики, кое-кто даже возражал, и тогда толкователь, снисходительно улыбаясь, старался уточнить свою мысль. Многие что-то записывали. Я часто искал глазами экскурсоводов, педагогов, лекторов, но ничего такого не было. Споры организовывались сами собой, и в непосредственном обмене мнений обнаруживались их оттенки. Грустно было расходиться после этих концертов. Ждать ведь приходилось целую неделю, и то в лучшем случае, если не возникнет каких-либо непредвиденных, а в те годы весьма и весьма вероятных препятствий…

А из спектаклей той поры мне очень запомнился один, в Малом театре. Шла историческая драма Шекспира «Ричард III», и заглавную роль играл Александр Иванович Южин.

Дело происходило зимой, театральное здание не отапливалось. Зрительный зал был полон. Все сидели в шубах, валенках, шапках-ушанках, а по возможности и в варежках, потому что от мороза и нехватки жиров особенно мерзли и распухали пальцы.

Я пришел на спектакль прямо с работы — с курсов театральных инструкторов, где читал лекции по истории западной литературы. В помещении, казалось, было холоднее, чем на улице, и дыхание увлеченных ценителей Шекспира все же не слишком согревало воздух. Я смотрел {56} на сцену, слушал бархатные переливы южинского голоса и… сотрясался от мелкой дрожи, но никакие силы не заставили бы меня уйти из театра. Взглянув на синевато-бледные лица окружавших меня зрителей, я понял, что все мы исполнены единого, непреодолимого энтузиазма.

… Ричард соблазнял, обольщал и покорял леди Анну. Я наслаждался каждым этапом атаки, каждым коварным выпадом умного злодея, каждым оттенком гибкой, мастерской игры артиста. И еще особенное мое внимание в спектакле привлек один из юных принцев (эту роль исполняла актриса Ладомирская). В тесно обтянутом трико и бархатном колете, положив руку на эфес шпаги и стараясь не выходить из образа, она стойко переносила суровые шалости тогдашней московской зимы. А тем временем нос, милый девичий нос с небольшой горбинкой, заметно посинел и даже как будто начал белеть на глазах у публики. Подняв воротник и надвинув поглубже шапку, я следил за тем, как побеждает Глостер и как капитулирует леди Анна, но мне упорно виделся замерзший юный принц, который, в полном соответствии с аристотелевым учением о трагедии, внушал и ужас и сострадание.

В Москве начала двадцатых годов поражало обилие студий. Они возникали не постепенно, а как-то сразу, и не в одиночку, а целыми семьями, словно веснушки на солнце или грибы после теплого летнего дождя. Родство их трудно было определить, но я заметил, что многие из этих театральных питомников тяготели к только формирующейся, но быстро крепнущей «системе» Станиславского. Появлялись студии повсюду — в переулках и на центральных улицах, в частных квартирах и бывших торговых помещениях. Некоторые имели заманчивые названия, вроде «Молодые мастера», «Синяя птица», «Альба». Но чаще всего они были известны по имени руководителя.

Студии жили не келейной, замкнутой жизнью — они были на виду, и порой настолько, что выходили чуть ли {57} не прямо на улицу. Я хорошо помню одну из них, разместившуюся в бывшем фешенебельном магазине на углу Петровки и Кузнецкого моста, где теперь разбит сквер. Через зеркальные окна, доходившие почти до самого тротуара, была видна довольно большая комната, в которой за столиками и вдоль стен на скамейках сидели девушки и юноши, посвящаемые в тайны актерского искусства. Молодые лица сосредоточенны, никто не обращает никакого внимания на улицу, но улица явно заинтригована. Прохожие останавливаются, присматриваются, одни уходят, недоуменно пожав плечами, другие ухмыляются не без ехидства: вот, мол, докатились! То ли еще будет! Наконец, третьи стоят неподвижно, в печальном раздумье о судьбах собственных подрастающих детей. А вихрастые уличные мальчишки прильнули к зеркальным стеклам своими тщедушными телами и, сплющив носы, ждут, очевидно, какого-нибудь волшебства или хотя бы небольшого сюрприза. Учеба идет своим чередом. В глазах студийцев — отрешенность от всего мелкого и будничного, явное сознание собственной избранности. И это слияние изолированной камерности с мимо бегущей жизнью уличной толпы происходит в городе, находящемся на 56‑ й параллели северной широты, климат которого отнюдь не располагает к принятой на юге «публичности»…

Прообразами этих элементарных теаорганизмов, бурно размножавшихся, но не менее стремительно и угасавших, были, конечно, студии Московского Художественного театра, который, подобно славному великому князю Всеволоду Большое Гнездо, раздав уделы младшим княжичам, сам познал немало горьких потрясений от возникших затем распрей. К 1926 году Первая студия превратилась во МХАТ 2‑ й, Третья — в Театр имени Евг. Вахтангова, и лишь Вторая студия, верная Корделия, как называл ее Станиславский, не покинула отчего дома, а, вернувшись в него, создала естественную смену, основной костяк будущей труппы (так называемое второе поколение МХАТ).

{58} В начале двадцатых годов еще не существовало фундаментальной литературы по «системе» Станиславского. Славные труды ее основоположника появились намного позднее, пока же он выступал лишь с отдельными высказываниями, заметками, даже письмами по некоторым вопросам. Но всякого рода статей, откликов, обзоров по «системе» выходило довольно много из-под пера самых различных авторов — критиков и теоретиков, а часто режиссеров и актеров. Эти литературные выступления носили большей частью характер полемический, задиристый, непримиримый, крайне субъективный. Наряду с восторгами и дифирамбами появлялись (и, пожалуй, чаще) враждебные выпады. Среди тех, кто выступал по поводу «системы» с момента ее рождения, были Н. Эфрос, В. Волькенштейн, М. Чехов, Е. Вахтангов, В. Смышляев, Л. Сулержицкий, Ф. Комиссаржевский, А. Бравич и другие. Прочное бытие «система» обрела не сразу. Конспекты, записи, заметки, дневники, наконец, просто устные рассказы — этими плодами преимущественно питались участники студий, не попавшие в самое «святая святых», а раскинувшие свои шатры у стен мхатовского града.

Мне приходилось в те годы, в связи с собственными интересами, часто встречаться с этой молодой порослью, алчущей и жаждущей театральной Правды. Коренных москвичей было не так уж много, преобладали приезжие, в особенности с юга, из Новороссийска, Ростова, Одессы, крымских городов. Они представляли собой своеобразную и любопытную прослойку студенческой молодежи. Причем поражала их большая осведомленность в вопросах «системы». Когда, где и как они успели к этому тесно приобщиться, для меня всегда составляло загадку. Попадались меж них ортодоксы, педанты и начетчики, которые строго держались буквы учения, неустанно блюдя чистоту и точность сложной терминологии; были и сектанты, мудрствовавшие лукаво, стремившиеся в безудержном рвении расширять и, как им казалось, обогащать достижения {59} «системы». Происходили споры и столкновений, доходившие даже, чему я сам однажды был свидетелем, до настоящих драк.

Театральная молодежь не только училась в студиях, но и самостоятельно организовывала разные кружки, коллективы, труппы, которые давали спектакли на клубных сценах московских предприятий и учреждений, а иногда выезжали и за пределы столицы, в ближайшие уездные города. Это называлось возродившимся бурсацким словом «халтура», хотя ничего грубо корыстного или недобросовестного в себе не содержало. Наоборот, молодежь была убеждена, что выполняет высокую миссию, приобщая широкие массы к истокам самого правдивого искусства.

А между тем сам Художественный театр переживал серьезный внутренний кризис, начавшийся еще в годы гражданской войны. Вначале он коснулся главным образом репертуарной проблемы, а затем перекинулся и на принципы методологии. Не надо забывать, что «левый», так называемый условный, театр мужал не по дням, а по часам и рвался в бой с рутиной. Многие театральные соединения формировались вновь или переходили под знамена новых полководцев, часто выходцев из того же МХАТ (Мейерхольд, Вахтангов, М. Чехов, Смышляев и другие). Появлялись иногда и совершенно самостоятельные организмы, например Опытно-героический театр Фердинандова или «Романеск» Бебутова. С «правого» фланга на МХАТ с его «системой» наседал академический Малый театр. Таким образом, Художественный явился как бы главной мишенью для «обстрелов» и нападок. И он в известной степени дрогнул. Его руководители — и Станиславский и Немирович-Данченко — обратились к музыкальной стихии, к оперной сцене. Вскоре, в 1922 году, Станиславский с основной группой актеров уезжает в длительную зарубежную поездку. Словом, борьба идет и в наступлении, и в обороне, и в перегруппировках. Идет великое театральное брожение, процесс подготовки и закрепления {60} более устойчивых и твердых форм. Недаром эти годы потом были признаны периодом «гипертрофии Театра», а А. В. Луначарский называл Москву той поры «театральной Меккой».

Нэп же закономерно развивался и наступал, отвоевывая для себя позиции не только в области торговли и быта, но и общей культуры, художественного вкуса. Театров и театриков расплодилось множество. Заборы пестрели крикливыми афишами, сводные программы занимали не одну страницу в театральных журналах. Реклама, конкуренция, касса заняли командные вышки, провозглашая оттуда свои требования. Одни театральные феномены были, правда, недолговечны, зато на их месте быстро возникали другие. Доминировал, даже, пожалуй, задавал тон, жанр легкий, развлекательный. Миниатюры, кабаре, варьете. «Кривой Джимми», «Не рыдай! », Петровский театр, Тверской театр и разные прочие. Оперетт было целых три: в «Эрмитаже», в Дмитровском театре и еще в «Славянском базаре», на Никольской. Не отставали и рестораны со своими эстрадными программами, цыганскими хорами и опытными конферансье. «Прага», например, обещала в анонсах «веселье до утра», а ресторан «Люкс», в Леонтьевском переулке, показывал музыкально-вокально-танцевальный дивертисмент под лихим и откровенным названием «Живи, пока живется! ».

Театрики эти, размножаясь, стали вытеснять студии из их скромных комнат и превращать помещения в зрительные зальцы с занавесами, оркестровой ямой, софитами и прочими атрибутами. Студийцы часто оказывались уже буквально на улице и начинали определяться во вспомогательные составы различных трупп статистами.

В этом столпотворении временами раздавались голоса, предостерегающие и обличающие, пытающиеся заглушить шум «злобы дня». Но брожение продолжалось, котел кипел, и театральная форма не успевала затвердевать. Она образовалась, устоялась позднее, уже с ликвидацией нэпа.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.