Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ОПЯТЬ БУЛГАКОВ 7 страница



«Вишневый сад» — это карусель, на которой кружатся пе­чальные люди.

Я не знаю японского языка, но к концу работы мне казалось, я стал понимать интонации. Театр — это не только слова, это пси­хологическая игра, это действие. Я надеюсь, что все это станет вам понятно. Ну, может быть, не с первых минут, а лишь к концу. Поэтому я прошу вас дождаться самого финала и не делать по­спешных выводов.

Я говорю об этом потому, что отношусь к своему спектаклю как к ребенку. Я уеду с приятным воспоминанием о Японии. Я полюбил Комаки-сан и многих других актеров.

Я буду рад еще раз когда-нибудь приехать к вам».

Вторые два месяца

«Месяц в деревне» в Токио будет называться «Наташа». Давно хо­тел снимать по этой пьесе фильм и именно так его назвать. Наталью Петровну никто, кроме мужа, Наташей не зовет. Все го­ворят уважительно: Наталья Петровна. На самом же деле она — Наташа. Она и страдает оттого, что для многих уже Наталья Пет­ровна.

Такое название— вполне тургеневское. «Месяц в деревне» звучит не так уж хорошо, мы просто к нему привыкли, а в Япо­нии оно и вовсе не звучит. Так пусть будет «Наташа».

К моему приезду уже выпустили афишу. Женщина с веером, а внизу иероглифы, обозначающие слово «Наташа». Афиша больше похожа на рекламный плакат. Рекламируют, допустим, веера. А снизу еще светлая полоса — там кто-то пристроился и рекла­мирует пирожные.

Пришел художник, мы немного поговорили, и вот уже по го­роду рядом с прежней развесили еще одну афишу.

Я не слышал ни «охов», ни «ахов» по поводу того, что возник­ла незапланированная работа и лишняя трата денег. Все произош-

ло быстро, без болтовни. К этому здесь сразу привыкаешь, и тебе кажется, что только так и должно быть, что по-иному и не бывает.

Зачем-то я сразу включил телевизор. Борьба до невероятности уродливых толстяков. Просто какие-то бегемоты. Огромные зады, животы, ноги. Кажется, это одно из любимых спортивных тради­ционных зрелищ в Японии. Таких толстяков готовят еще с дет­ства. Находят тучных молодых людей и, если у них здоровое серд­це, специальным образом откармливают их, продолжая следить за здоровьем. По другой программе— самурайский фильм. Саму­рай кого-то разрубает огромным мечом. В прошлый свой приезд я видел то же самое. Нескончаемые серии самурайских детективов. Кручу дальше. Дичайший фарс. Мужчину выбрасывают в окно, запихивают под стол, укладывают в постель. Публика покатыва­ется со смеху. Актеры тоже не выдерживают и смеются.

С вертолета в воду летит человек, выныривает и смотрит на часы — реклама часов. Женщина ползет в песках. Тянется в му­чениях к бутылке — реклама кока-колы.

Огромная железная рука опускается с неба и среди небоскре­бов находит маленький сверкающий предмет — реклама женских украшений.

Взрыв, детский крик, обваливается потолок, страшный ветер вдувает в открытое окно чудовище — реклама нового фильма.

Скучное чиновничье заседание. Стертые, одинаковые лица. Это уже, кажется, реальность.

Тащат носилки с ранеными. Информация о несчастном слу­чае.

Бои на Ближнем Востоке. Снова обрывок совещания.

Стремительно едущий автобус превращается в огромный бо­тинок — реклама обуви.

Скачет зебра, едет раскрашенный под зебру автомобиль, за­пускают золотистый полосатый стратостат, на крыше автомобиля сидит женщина в полосатой майке. Что рекламируют — не понял. Может быть, зебру.

Как и в первый раз, все актеры сели вокруг меня и, улыбаясь, разглядывали. Я всех, конечно, сразу узнал, и ту маленькую акт­рису, которая в прошлый раз протягивала мне кем-то оставлен­ную записку: вам нужно отдать рубашки в стирку? Увидев, что я смотрю на нее, она смущенно заулыбалась, прикрыв, как положе­но, рот рукой. Во мне шевельнулась тревога: не разочарую ли я их? Может быть, они помнят кого-то, кто лучше, чем тот, кто си-

 

дит перед ними. Но о таких вещах не следует думать. Станешь стараться и перестанешь быть самим собой. Я не стал думать и сразу решил, что перед ними именно тот, кого они ждали.

После неправдоподобной суеты многих последних месяцев меня сразу поместили будто под стеклянный колпак. Воздух кон­диционированный, телевизор чересчур яркий и четкий. Такие цвета, что начинают болеть глаза.

Печенье почему-то хрустит, хотя в Токио невероятная влаж­ность. Люди кланяются. Пыли нет. Из-за той же, кажется, влаж­ности. В ресторанах главное лицо — посетитель, а не официант. Все игрушечно чистенькое.

Этот стеклянный колпак или «стеклянный зверинец» начался еще в самолете. Я увидел, что сосед-японец вынул из бокового кармана клочок бумаги и вдруг, надув его, превратил в удобную подушку. Сбросив ботинки и удобно устроив ноги в белоснежных носках, он улегся спать. Мужчины-японцы, когда только возможно, сбрасывают ботинки, оставаясь в носках. Разминают и массируют рукой ступни. Я принял снотворное, но всю дорогу промаялся. Мой сосед почти до самой посадки проспал.

Мое окно выходит на крышу, покрытую зеленым сукном напо­добие бильярдного стола. Это как бы трава. На сукне красиво рас­ставлены кадки с растениями.

Улицы — нарядные. Флажки, гирлянды, фонарики, мишура, как у нас на елке. Все блестит и от легкого ветра колышется. Дома — один на другом или один вдвинут в другой. Каждый дом по-особенному придуман. У одного — оригинальный выступ. Удругого — уступ. Треугольники, квадраты, шестиугольники. Та­кого интересного города во всем мире, по всей вероятности, нет. Хотя, признаться, я слишком мало видел городов на земном шаре, чтобы сравнивать.

Когда приехал, долго не мог освободиться от впечатлений пос­леднего месяца перед отъездом сюда. Шли экзамены для поступа­ющих на актерский и режиссерский факультеты. После пятнадца­ти лет перерыва меня неожиданно снова позвали преподавать в Театральный институт. В памяти осталось большое количество молодых и чудесных лиц. Мы просмотрели около тысячи чело­век, а мест было всего двадцать. Почти всем приходилось отказы­вать. Это тяжелая процедура. Особенно когда отказываешь лю­дям, долго мечтавшим о часе поступления. Я себя чувствовал

обидчиком. Мне потом даже снилась эта толпа. Принятые были счастливы. Прыгали, обнимались, пели.

Я всегда думал, что мастера — это хорошо, а молодежь — лучше.

Теперь нужно будет придумать интересную программу обуче­ния. Когда я учился, способ обучать вызывал у всех скуку и скры­тую неприязнь.

«Давайте послушаем шум на улице». И двадцать человек вытя­гивали шею. Это было упражнение на внимание. Я тоже вытяги­вал шею, а думал о чем-то совершенно постороннем. Месяцами, годами преподавали будто бы «систему» Станиславского. А что-то самое главное приходилось постигать почти случайно. Педаго­ги сами часто не знали, что же главное. Теперь нужно спросить себя: что действительно главное? И сразу с этого начать.

На следующий день после моего приезда в Японию репети­цию не назначили, так как нужно было приготовить выгородку. Зачем, думаю, на это тратить целый день. У нас поставили бы стол— он изображал бы балкон. А два стула— все остальное: крутящуюся скамейку, кареты и т.д. Все это за пятнадцать минут до репетиции сделала бы Лиза, наш помощник режиссера. Прита­щила бы стол и два стула. А тут — целый день. Я не вытерпел и в три часа пошел в театр. То, что я увидел, поразило меня. В репе­тиционном зале выстроили всю нашу двухэтажную декорацию. Только пока не из металла, а из дерева. Безукоризненно крутилась большая скамья. На верхний этаж беседки вела крепкая лестница. Я залез наверх — ничто не покачнулось. Все было прочным и от­меренным до сантиметра. Сделали это за полдня не рабочие, а молодые актеры. Они высунулись из дверей, чтобы узнать, все ли в порядке. Что я мог им сказать? Я вспомнил, как долго у нас ждали инженера, чтобы рассчитать прочность верхнего этажа. И еще долго рассчитывали, чтобы, крутясь, скамейка не задевала за колонны. Но она все равно задевает. А если без инженера? Вот просто так: молодые актеры Бронной взяли бы пилы, гвозди и молотки. Черта с два! И не взяли бы, а если бы и взяли, то ничего бы не сумели сделать.

Когда среди тысяч японцев вдруг увидишь европейское лицо — а такое лицо здесь редкость, с другого конца света встре­чаешь одного или двух, — то это европейское лицо кажется не­рельефным, стертым. Глину в руках помяли, а вылепить что-то определенное не успели.

 

Наши чертежи, декорации и эскизы костюмов вложили в кра­сивые прозрачные конверты. Теперь у них антикварный вид.

С каждого эскиза сняли копию, чтобы не затаскать оригинал. На полях эскизов мой сын, художник этого спектакля, сделал уйму пометок и дал мне сотню устных наставлений. Как что шьется и из какого материала. Однако ко мне ни разу никто не обратился. Через некоторое время меня просто позвали посмот­реть примерку уже готовых костюмов.

Какие я там увидел кружева, какой бисер и перья... Как сшиты фраки...

По ходу спектакля нужна музыка Моцарта и Россини и еще аккорды, про которые я не помнил, откуда они. На репетиции я их вдруг услышал. Японцы нашли эти аккорды — они были в одной из симфоний Шостаковича.

Они шутят, 'что сами почти ничего не изобретают, но все но­вое, что появляется в мире, тотчас становится им известно и ник­то лучше японцев не умеет организовать производство.

...Репетировать я начал с того, что решил «успокоить» рисунок нашего старого московского спектакля.

Попробовал и, испугавшись, сразу решил снова обострять.

Не должно получиться томительной разговорности. Наталья Петровна не томится. Ее, скорее, лихорадит.

Она не знает, что ей грозит судьба Раневской.

Надо было бы ставить эти два спектакля в обратном порядке. Раньше — Тургенев, а затем — «Вишневый сад». С чего началось и чем закончилось.

Попасть в Токио в уличную пробку — настоящее бедствие. Десять метров едешь полчаса. Однажды, пока я ехал из театра к себе в гостиницу (двадцать минут ходу пешком), проклял все. И «Месяц в деревне», и Курихару, и Миядзаву, заодно и Куросаву. Был ливень, и я не решался выйти. Пожалуй, мне и не открыли бы дверь посредине пути. Тут везде такие порядки, что меня со­чли бы за нарушителя. Мимо на дикой скорости, почти задевая друг друга, проскальзывали автомобили, мотоциклы, велосипеди­сты, а наш ряд никак не двигался. На лицах водителя и пассажи­ров не было, однако, и тени раздражения. Люди в это время, мо­жет быть, отдыхали, не знаю. Японцев отличают покой, дисцип­линированность и порядочность. Автобус едет медленно — ну что ж, поедем медленно.

Я ни разу, пожалуй, не видел раздраженного человека.

Забавно смотреть, как японцы переходят улицу. На красный свет не пойдут, даже если нет машин. Решив, что светофор сейчас переключится на зеленый, кто-то случайно трогается с места, но тут же возвращается обратно.

С неба упадет одна капля — как по команде все раскрывают зонты. Каких только тут нет зонтов! Япония — это зонты. Ни од­ного человека без зонта. Я тоже хожу под зонтом. В Москве за всю жизнь ни разу не брал в руки зонта. Считал, что это дело женское. Но, оказывается, под зонтом прекрасно. Даже лучше, чем без зонта.

После той уличной пробки в дождь я выскочил наконец из ав­тобуса, но попал в другую, людскую пробку. Это было похоже на демонстрацию. Вместо транспарантов несли зонты. Белые, крас­ные, зеленые, клетчатые, прозрачные, полосатые.

Тут же. недалеко от автобусной остановки, стояла почему-то сотня детей, и все под зонтами. Взрослые огибали эту толпу быс­тро и изящно, поднимая зонты или на мгновение отводя их в сто­рону. Некоторое время я стоял в оцепенении. Если посмотришь вниз— быстро-быстро идущие ноги. Вверх— сплошная крыша из разноцветных движущихся зонтов. Со своим зонтом я запутал­ся окончательно, задевая всех и каждого. Любой, за кого я цеп­лялся, извинялся передо мной.

Итак, в руках у всех зонты, а из ушей торчит тоненькая прово­лочка. И тянется в карман или сумочку. Это последнее увлече­ние — слушать на улице музыку. Чего терять время зря. Идут и слушают любимого певца. Для этого выпущены специальные ма­ленькие кассетники с миниатюрными наушниками. Все идут и улыбаются своей внутренней музыке.

В автобусе рядом со мной сидел молодой человек и тоже все время улыбался. Я увидел, что он в наушниках. Одет он был в ко­ротко обрезанные красные галифе из легкого материала. В его черную шевелюру была вколота красная челка. Но только я один посматривал на этого парня. Остальные не обращали на него ни­какого внимания, как если бы он был в обычной одежде. Рядом с ним сидела его девушка, в коротких шортах, черных узорчатых чулках и ажурных босоножках без задников на очень высоком каблуке. Слушали они одну и ту же музыку, так как ее наушники были подсоединены к его кассетнику. Улыбались они одновре­менно и при этом переглядывались. Парень в красных галифе, пожалуй, все-таки исключение. Мужчины одеты довольно строго, но женская одежда в Японии умопомрачительна. Она легкая и изящная. Женщины порхают, как бабочки. Я говорил, что япон-

 

екая улица похожа на раскрашенный муравейник. Нет, скорее, на рой бабочек. Широкие легкие шаровары, развевающаяся кофточ­ка и клоунское жабо. Маечка с одним плечиком и многими обор­ками тоже с одной только стороны. Шаровары коротенькие, очень широкие в бедрах и узенькие внизу. Одежда женщины — это не бытовая необходимость, это ее украшение. Притом украшение ре­бячливое, наивное. Только, конечно, очень умело сделанное. На­ходясь среди таких женщин, мужчинам надо бы себе тоже что-то придумать. Но они, видимо, знают, что и так нравятся.

*

Утром шел дождь. Я спустился в вестибюль и увидел, что меня с зонтом ждет администратор.

После репетиции другой зонт мне преподнес переводчик. С этим зонтом я как раз и хожу. Когда зонт без дела, то лежит в матерчатом чехольчике, потом еще в одном, дальше — в целлофа­новом и, наконец, в кожаном.

Комаки Курихара, исполнительница роли Натальи Петровны, неожиданно слегла в больницу. Оттуда приезжает на репетиции. Выглядит усталой. В глазах нет блеска, который поражал меня в прошлый раз. Тогда роль Раневской была для нее праздником. Она впервые играла в другом театре и работала с новым режиссе­ром, то есть со мной. Теперь работа в другом театре для нее уже не новость. Кроме того, говорят, что между ее основным театром и этим возникли трения. Все это, быть может, и не так, а просто переутомилась. До этого снималась в трудном фильме, где было много ночных съемок. А еще перед этим играла Джульетту. Не успела опомниться, как нужно учить огромные тургеневские мо­нологи.

...«Леопард»— фильм Висконти. В главной роли— Ланкас­тер. Столько раз слышал это имя, а вижу в первый раз. Из многих фильмов Висконти тоже, пожалуй, видел всего три. Это равно­сильно тому, что писатель не читал, допустим, Диккенса или Фло­бера. Но не выпрашивать же контрамарку в Доме кино.

Такого актера, как Ланкастер, нельзя не видеть. Кроме того, он — прирожденный Ракитин. Таких актеров, наверное, больше нет. Или, во всяком случае, они во всем мире наперечет. Один, два, три...

Огромный стареющий красавец. Не пошлый, а такой, каким, может быть, был Станиславский. Осколок ушедшего времени.

Фильм начинается спокойно, с домашней молитвы. Старый жи­вописный дом с каменной террасой где-то в горах. Природа и ар­хитектура у Висконти всегда аристократичны. Мы медленно ос­матриваем сад, старые статуи с отбитыми носами, террасу, окна с колышущимися занавесками. Висконти обладает магнетизмом, когда что-то медленно и таинственно перед вами разворачивает. Затем в этот спокойный старый мир ворвутся войны, революции, одна эпоха сменится другой, третьей. А мужчина, которого играет Ланкастер, незаметно будет стареть.

Долгое время трудно понять, о чем этот фильм. Может быть, о революции Гарибальди? Или о том, как в доме у аристократа по­явилась простая женщина, возлюбленная племянника? Или о том, что двое мужчин, племянник и дядя, влюбились в эту красавицу? Наконец осознаешь, что фильм — про уходящее время. И про то, что для кого-то оно обязательно уходит. «Мы жили как леопарды, а теперь все будет помельче и похитрее». Так говорит герой. Он грустно смотрит, как на балу веселятся молодые женщины. Они так смешно прыгают на огромном диване и хохочут. Но разговор старика с женой племянника похож на прощание с жизнью. Нача­ло фильма — бои. Окончание — бал. А герой, в черном старомод­ном пальто и огромном белом шарфе, превозмогая сердечный приступ, осторожно ступает по сырым плитам темного проулка. Мяукают кошки.

Мне подарили прекрасно изданный альбом, посвященный па­мяти Висконти. Я долго вглядывался в лицо этого гениального че­ловека. Такие художники, как Висконти, в своих произведениях всегда говорят о себе. Хотелось что-то еще дополнительно по­нять, глядя на фотографии. В альбоме есть замечательное фото. Нос к носу сидят Висконти и Феллини. У Феллини лицо озорное, у Висконти — печальное, усталое. Такое бывает у людей, изведав­ших все и знающих, что существует предел.

У Висконти, как и у Феллини, ничто просто не обозначается. Если, допустим, необходимо показать бал, то о нем рассказывает­ся не мимоходом, не для служебного определения места действия, а полностью, во всем объеме. Уж если бал, то он развернется в полную силу во времени и пространстве. Это будет бал не вооб­ще, а именно этот. В сценарии может быть только написано: бал, танцуют, проходит герой... Но в таких фильмах, как «Леопард», картина жизни дается объемно, по-шекспировски, по-толстовски. Сотни лиц на балу, но они охарактеризованы, множество залов, но их расположение и их назначение понятно. И понятно, как бал

 

начинается, какие там танцы и как их танцуют, как бал набирает силу и как затухает. И все, что чувствует и о чем думает при этом герой, тоже раскрывается полностью. Такие фильмы — как клас­сические романы.

Грубый набросок первого акта «Месяца в деревне». Чтобы ар­тистам была ясна обшая схема. Наталья Петровна должна быть бурной, дерзкой, веселой. Такою ее не только Ракитин раньше не знал, но и она сама себя такой не знала. Буря, возникающая в ней, ей незнакома. Эта буря опережает ее разум.

Актеры вначаае пугаются некоторых моих предложений. Нео­жиданно для них я многое слишком обостряю. Потом они затиха­ют, ощущая в этом обострении смысл. Нужно уйти от «салонной» трактовки. Актеры пробуют, но с первого раза у них. конечно, ни­чего не получается. Тогда они остаются после репетиции, заново просматривают видеопленку, на которой заснят ход прошлой ре­петиции. Слушают запись московского спектакля, что-то обсуж­дают. Назавтра их проба уже похожа на дело.

Удивительная у них способность проникнуть в суть чужой для них культуры и искусства. В японцах есть особая внутренняя цеп­кость. Они очень сосредоточенные люди и именно внутренне цепкие. Окружающий мир как-то очень точно запечатлевается в их сознании, в их душе.

Комаки Курихара по-прежнему приезжает на репетицию из больницы. Рука выше локтя перевязана. Выглядит измученной после уколов.

Японцам Тургенев совсем не знаком. Чехова знали. Тургене­ва — нет. Я тоже по-настоящему еще не вошел в курс дела. Знаю одно: Наталья Петровна дерзко и весело, сама того не ведая, гото­вит преступление. А когда поймет это, будет истязать себя за па­дение.

Текста очень много, но он должен нанизываться на острое психологическое действие.

Если я стану рассказывать дома, что в Японии после репети­ции, приходя в отель, до вечера готовился к следующему дню, мне, пожалуй, не поверят: ведь я уже однажды ставил этот спек­такль. Но я отвык от пьесы. Приходится вдумываться заново.

По-моему, я так и Оле Яковлевой говорил: нужно играть Ната­лью Петровну дерзко. Ракитин даже вот как шутит: вы меня се­годня отчего-то преследуете.

Гаев из «Вишневого сада» — это, наверное, состарившийся и разорившийся Ракитин.

Две эти пьесы замечательны. Они друг друга продолжают и дополняют. «Вишневый сад»— разбитая чашка. А «Месяц в де­ревне» — первая трещинка в ней.

*

Всю репетицию в зале просидел Арнольд Уэскер. Он приехал из Лондона на премьеру своей одноактной пьесы. Мы разговари­вали через двух переводчиков. Один переводил с английского на японский. Другой — с японского на русский. Уэскер спросил, всегда ли я так работаю или только с иностранцами. Он имел в виду, что я много показываю и почти физически подталкиваю ак­теров к выполнению задачи. Я ответил, что работаю так всегда и что если в его глазах я выглядел глупо, то и у себя дома выгляжу так же. Мой ответ многоступенчато переводили. Наконец Уэскер замахал руками и что-то ответил. Снова заработали переводчики, и я наконец услышал, что, напротив, мой способ репетировать ему понравился. Многие, сказал он, о чем-то просят актеров, но сами плохо понимают, как это можно выполнить.

В Москве из-за большой занятости не успеваешь многое про­читать, тем более — перечитать. А тут в долгие тихие вечера гло­таю одну книгу за другой. Заодно перечитал «Сон в летнюю ночь», может быть, пригодится для работы со студентами.

*

Расстроившись после одной из трудных репетиций, я сказал переводчице Митико-сан, что не пойду обедать. Побродив по ули­цам, я пришел в конце концов в отель и на столе в своем номере увидел пакет с едой и фруктами. Митико настолько внимательна, что при ней боишься обронить лишнее слово. Она тотчас ответит каким-либо делом.

Девочка, которая в прошлый мой приезд играла Аню в «Виш­невом саде», продолжает и сейчас ежедневно приходить на репе­тиции. До начала она делает неимоверно сложную зарядку, стоит на голове и т.д. А потом сидит и смотрит, как репетируют другие, так как в спектакле не занята. Сегодня принесла смешные рисун­ки: собаку, свинью, обезьяну. Это для Натальи Петровны, которая сказала Беляеву, что видела его рисунки. Японка решила, что На-

 

талья Петровна эти рисунки должна показывать. Мы так и сдела­ли. Тем более что рисунки оказались очень симпатичными.

На этот раз моментами я вижу в Комаки тихое упрямство. Она не возражает, но молчит и смотрит в пол. В эти минуты я догады­ваюсь о той стороне японского характера, какую еще не знаю. Японцы всегда приветливы и улыбаются. Вдруг слышишь, на улице кто-то громко разговаривает. Оборачиваешься — это про­щаются друг с другом и при этом раскланиваются два японца. Они вежливы, но тверды. Человек улыбается, но с места его не сдвинешь. В этот момент надо умело отступить, смягчить обста­новку, заново найти контакт.

Со своим характером, однако, тоже особенно не управишься. И на упрямство реагируешь раздражительностью.

В прошлый раз, после «Вишневого сада», вся пресса была благожелательной. Но спектакль, конечно, не мог понравиться всем. Один из наиболее известных режиссеров, руководитель са­мого крупного японского театра, спектакль совсем не принял. Он, правда, в это время сам ставил «Вишневый сад», так что в какой-то степени его неприятие было понятно. Уже без меня он резко высказывался против моей трактовки. Надо ставить Чехова реаль­нее, говорил он. Много раз он сам ставил Чехова, но при этом лишь копировал МХАТ. Его «Вишневый сад» прошел без успеха, но Комаки, может быть, в какой-то степени осталась под впечат­лением его критики. Она старается избегать резких ходов, и неко­торые мои предложения ее немного сердят. Ей кажется, что я хочу сделать Наталью Петровну неприятной. Но в резко драматичес­ком, даже гротескном рисунке может быть не меньше женствен­ности, чем в лирическом. В мире столько прекрасных актрис пользуются резкими красками и от этого не проигрывают.

Все время на репетициях сидят актеры, не занятые в спектак­ле. На коленях у всех пьеса. Сидят, делают поправки, вписывают в свой экземпляр мои замечания. Приходят в дождь, в жару, пере­обуваются у входа и, как ученики, садятся в ряды. Это не только их работа. Это — их клуб, их школа, их развлечение. В конце кон­цов, это их театр. В перерывах помогают в хозяйственных делах. Убирают, приносят чай.

Разглядывая снова альбом, посвященный Висконти, удивля­юсь лицам актеров, снимавшихся у него. «Месяц в деревне», конечно, тема для Висконти. Какого бы он Ракитина нашел! А Беляева! Мы часто придумываем что-то далекое от пьесы из-за от­сутствия необходимого материала. Если говорить даже об одной типажности, то все же типажи должны соответствовать образу. Когда это не так, мы начинаем прибегать к хитрости и придумы­вать сногсшибательные теории.

Своего «Леопарда» Висконти снял с актерами разных нацио­нальностей, а потом всех озвучил по-итальянски.

Правда, иногда несоответствие актера роли создает неожидан­ный эффект. Заставляет по-новому взглянуть на знакомые образы и положения. Но все же лучше это делать сознательно, а не от бедности.

В Москве сейчас, вот в это время, идет мой спектакль «Три се­стры», только не в нашем помещении, а в филиале МХАТа. Весь август театр будет играть на этой сцене. Как они там сейчас? Иг­рать на сцене МХАТа и почетно, и несколько страшновато. Пуб­лика везде своя, и я боюсь возгласов: а, это не МХАТ, а какой-то другой театр! Когда во МХАТе идет поставленный мною «Тар­тюф», то приходится встречаться в основном с незнакомой публи­кой. Даже одежда другая. Во МХАТе публика более благополуч­ная, что ли. А с другой стороны— более случайная, чем на Ма­лой Бронной. Пожалуй, многие придут сюда, не очень-то зная, что существует наш небольшой театр. Трудно сразу установить контакт с такой публикой. Недавно то же самое было, когда мы играли Уильямса на сцене Театра сатиры. Зрители привыкли здесь слышать что-то очень громкое, направленное прямо в зал, и вдруг— непонятные психологические нюансы и тихие голоса. И пьеса какая-то излишне нервная. Чтобы преодолеть барьер «чу­жого зрителя», нужно потратить много сил. Мы уходили со спек­такля совершенно разбитые.

И оформление на чужой сцене выглядит почти всегда не так, как нужно. Кто сейчас позаботится о том, чтобы наше оформле­ние хорошо вмонтировать в рамку чужой сцены? Только я мог бы определить с точностью, как тут все нужно распределить. И вооб­ще— правильно ли мы на этот раз поставили «Трех сестер»? Столько было мыслей, но что получилось?

Критика была невнятной, только раздражала, даже если хвалила. От критиков в настоящее время не добьешься толку. Они стали жить как бы внутри своего собственного клана. Там свои законы, задачи, взаимоотношения. Мы — только повод для их разговора друг с другом.

Новых имен в критике нет. Известные критики выглядят усталыми, все им надоело. Того взаимопонимания, которое прежде, во всяком случае у меня, было со многими критиками, теперь нет. В этом я виню их, а они — меня.

Обедаем в ресторане после очередной нелегкой репетиции. В Москве я не хожу в рестораны. Они меня отталкивают. Для меня это тяжелое испытание. Огромный зал, много народу, не­приветливые официанты. Здесь ресторан — понятие легкое, изящное, летнее. Отдых. За тобой ухаживают. Раскрывают перед тобой меню — там не названия, а картинки. Выбирай любую кар­тинку. Я выбираю что-либо незнакомое. Ем. Спрашиваю, что это такое. Актеры долго ищут в японско-русском словаре. Нашли. То, что я ел, оказалось сырым мясом спрута и каракатицы.

Еще там были другие блюда. Темпюра — жаренные в кипя­щем масле большие креветки. Суси— тугой комочек риса, по­крытый ломтиком сырой рыбы. Сябу-сябу — тонко нарезанное сырое мясо. На одну секунду его опускаешь в кипящую воду, за­тем — в соус. Очень вкусно. Садишься — сзади кто-то тихо под­ходит и надевает на тебя веселый бумажный передник. Легонь­кий, узорчатый, он завязывается сзади на шее и на спине. Обер­нулся — все в этих передниках. Ну просто «сон в летнюю ночь».

Самый важный момент в спектакле «Месяц в деревне» — раз­говор Беляева и Натальи Петровны в четвертом акте. Он важный и очень трудный. Не только в психологическом плане, но и по объему текста. Оба говорят друг с другом бесконечно много. Я наблюдаю за актрисой и вижу, что она доверяет словам бук­вально. Получается что-то сентиментальное, что ей не к лицу и лишает сцену внутреннего движения.

Между тем в большом монологе только одна мысль: Наталья Петровна решилась прекратить всякую игру, так как чувствует, что наступил предел. Я представляю себе, что монолог этот мож­но сказать неожиданно быстро и резко. Повернувшись и дерзко глядя Беляеву в глаза. Да, любила! Да, сходила с ума! Да, совер­шала безрассудные поступки! Но теперь все кончено, уходите!

Актриса мнется и тихо говорит, что у Тургенева Наталья Пет­ровна глядит в пол и лишь протягивает Беляеву руку; Я, разумеет­ся, знаю эту ремарку. Но в спектакле образуется свой собствен­ный контекст, и в зависимости от него понимаешь необходимость того или иного поворота. Вернись я к ремарке — потеряю наме­тившийся характер Натальи Петровны и необходимый для чет­вертого акта накал действия.

Чувствую, что начинаю немного сердиться. С сожалением за­мечаю, что за последние годы часто сержусь, когда со мной спо­рят. Понимаю, что это плохо, но, как Наталья Петровна, говорю себе: это не в моей власти.

Хорошо бы признаться Беляеву в любви так, как будто призна­ешься в ненависти. Говорить с поднятой головой, глядя в глаза, потому что все равно это конец.

Фильм Феллини «Город женщин». Два с половиной часа про­скочили как пятнадцать минут. С экрана обрушился такой шквал причудливых образов, что я не успел изменить позу. Не могу ска­зать, что Феллини с каждым новым фильмом углубляет свое твор­чество, но его мастерство становится все изощреннее. Он эту манеру, названную впоследствии необарочной, открыл, а теперь, пожалуй, сама манера диктует ему что-то. Он стал в какой-то сте­пени ее рабом. На этот раз Феллини собрал сотни женщин — вся­ких, какие только существуют на земле. Толстых, высоких, ни­зеньких, красивых, уродливых, стройных, нормальных, хищных, несчастных и счастливых. И поселил всех вдали от города, в ог­ромной гостинице с многочисленными залами, комнатами, стади­онами, барами и т.д.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.