Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Теодор В. Адорно 11 страница



Садистский юмор музыкантов дает повод для некоторых предположений о шутках музыкантов вообще. Этой профессии очевидным образом присуща склонность к шуткам — к проделкам, непристойным анекдотам. Прежде всего к игре слов. Вполне понятно, что все это реже встречается среди собственно буржуазных профессий, где запреты действуют сильнее. Но и среди художников и интеллигентов, которым общество склонно многое прощать, музыканты явно побивают рекорд. Область их юмора простирается от тонкой иронии до скабрезности и грубого неприличия. Эта тенденция, возможно, обусловлена интроверсией — априори музыкального поведения. Либидо, говоря языком психоанализа, направлено вовнутрь; но в безобразном пространстве музыки для него закрыты многие пути сублимации. Иногда эти шутки бьют как фонтан, оставляя далеко позади себя очевидные интеллектуальные способности конкретных музыкантов. Их словесные ассоциации имеют что-то общее с характером самого музыкального языка — в них месть языку, который остается тайной даже для говорящих на нем. Чем выше одухотворенность музыки, тем ниже подчас шутки, как, например, в письмах Моцарта его аугсбургской двоюродной кузине — “Augsburger Basle”. Да и шутки Вагнера были, кажется, дурного вкуса — Ницше был обижен ими. Злопамятность оркестрантов находит пристанище в игре слов. В оркестровых партиях одной пьесы, под достаточно скверным наименованием “Fanal”, заглавие было исправлено на “Banal”. Для “Pli selon Pli”** Булеза в Париже придумали название “L'apres-midi d'un vibraphone”***, в котором заключено сразу все — и дань уважения Малларме, и импрессионистическая сладостность звучания, предпочтение, отдаваемое вибрафону, очень большая длительность и прежде всего то, что современная техника изгнала неоромантически-виталистского фавна 1890 г. Шутки такого рода часто придумывают ассистенты дирижера — промежуточные типы
_____________
* Общего мнения (лат.).
** Складка на складке — портрет Малларме (франц.).
*** Послеполуденный отдых вибрафона (франц..).

в оркестровой иерархии. Да и капельмейстеры, у которых сохраняется многое от оркестранта, тоже производят их на свет. По своей сути все эти шутки конферансье — переходные от духа музыканта к духу актера.

Коллективная ментальность оркестранта, очевидно, не непременно присуща каждому отдельному индивиду; ее основная причина в сфере психологии Я — разочарование в выбранной профессии. Многие из оркестрантов первоначально совсем не собирались играть в оркестре, это можно безусловно утверждать о большинстве струнников; теперь это, может быть, изменилось, когда и молодые музыканты, мысля реалистически и пользуясь поддержкой профессиональных союзов, занимают высокооплачиваемые посты. Как раз профессиональный союз, социальное учреждение, охраняющее оркестр от эксплуатации обществом, самым решительным образом помогает понять, что непосредственное включение, встраивание музыки в общество подвергает опасности самое музыку. Тарифные договоры, ограничение рабочего времени, соглашения, суживающие возможность чрезмерных требований, — все это при современных условиях организации неизбежно приводит к снижению художественного уровня. В них находит свое вещественное выражение упрямство ударника, который, сидя в оркестровой яме во время исполнения вагнеровской музыкальной драмы, играл в карты, торопливо подбегал к своему треугольнику и затем продолжал играть в скат, как если бы музыка мешала ему работать.

Охрана труда, в которой безусловно нуждаются артисты в условиях системы прибылей, в то же время ограничивает возможность того, что определяется не абстрактным рабочим временем, а качеством объекта, возможность того, что неотъемлемо присуще музыке и что должны были бы осуществлять все, кто избрал музыку своей профессией. Когда-то музыкант бунтовал против механизма самосохранения, даже если и не осознавал этого. Он хочет добывать свой хлеб насущный “нищим искусством”, хочет с самого начала сыграть шутку с рационализированным обществом. Подростки из немецких романов развития на рубеже двух веков, попадающие в поле действия бездушного механизма школы, находят иной, противостоящий ей мир в музыке; Ганно Будденброк — их прототип. Но общество предъявляет свой иск. Оно оставляет за собой право признать их и дать им возможность сносного существования — исчезающе-малому числу, как правило, исключительно одаренных музыкантов; но вот уже в течение десятилетий оно вознаграждает за труд только тех из них, кто с достаточной степенью произвольности избран такими монополистическими учреждениями, как крупнейшие концертные агентства, dependences* промышленности радио и граммофонных пластинок.

Звезды, будучи исключением, подтверждают правило: как примат общественно-полезного труда, так и то обстоятельство, что establishment** не имеет ничего против духа, коль скоро этот дух приспосабливается к правилам игры конкурентной системы или следующих за ней систем. Но по отношению к большинству командиры музыкальной жизни проявля-
_____________
* Находящиеся в зависимости (франц.).
** Общественное устройство (англ.).

ют полное безразличие. Истина, — что средний уровень исполнения не есть эстетический критерий и что он противоречит самой идее искусства, — превращается в идеологию. Волю музыкантов, стремящихся к абсолютному уровню, каким бы темным ни было это стремление, в наказание за это общество сламывает, доказывая им как дважды два, что их сил на это как раз и нехватило. Социальная психология, которая полагает, что стоит выше рессантимента оркестрантов, по этой самой причине ограничена: она не понимает правомерности этого чувства. Оркестранты очевидным образом испытывают на себе то, что тайно (о чем хорошо знал Фрейд) пронизывает всю буржуазную культуру в целом и определяет ее характер: жертвы, которые вынуждены приносить ей члены коллектива — все равно, ради самосохранения или ради дела, — напрасны, как в мифе. Обязанности оркестранта (они называют их “службой”) по своему музыкально-духовному значению и по удовлетворению, которые они приносят каждому из них, не находятся ни в каком отношении к той утопии, которой увлечен был некогда каждый из них; рутинное исполнение, бездушная механистичность, некачественность игры каждого, исчезающей в общем оркестровом тутти, наконец, часто только фиктивное превосходство дирижера — все это порождает чувство усталости. “I just hate music”*.

Позитивизм оркестрантов, которые держатся за то, что можно проконтролировать: за красивое и ровное звучание аккордов, за точность выступлений, за способность понятно тактировать самые сложные ритмы — не только отражение их “конкретизма”. Эти моменты — прибежище, их любовь к объекту, которая некогда вдохновляла их, эти моменты — совокупность всего того, что они, по их мнению, воплощают в действительность. Униженная, их любовь к делу сохраняется только в амбиции профессиональной правоты. Их враждебность духу, которую они разделяют со всеми коллективами, интегрированными и направленными против отдельной личности путем взаимного отождествления всех друг с другом, имеет и свою истинную сторону — очевидное и неопровержимое постижение узурпаторского момента духа в условиях господствующих общественных производственных отношений. Иногда они вознаграждают себя за это такими hobby, как фанатическое чтение или коллекционирование.

От их первоначальной увлеченности музыкой, от мечты о совершенно ином — от всего этого остается только добрая воля, коль скоро это иное является им в образе технической компетентности и, следовательно, уже не является больше иным. Если оркестранты, вместо того чтобы восторгаться музыкой подобно ее потребителям, ворчливо и ожесточенно вгрызаются в четверти и шестнадцатые, они этим в свою очередь оказывают честь музыке, в которой дух объективен, лишь поскольку он стал конфигурацией нот. Та утопия, которая некогда коснулась их, невозможна без чего-то бессмысленного, омраченного и искаженного, что пребывает на дне сознания; всему нормальному — не до того. Этот элемент становится зримым в образе беспрестанного поражения, — оркестранты имеют что-то общее с каф-
_____________
* “Я просто ненавижу музыку” (англ.).

ковским голодающим художником и с теми артистами, которые за мизерную плату разучивают головоломные цирковые номера.

Бессмысленность этих фокусов протестует против смысла, который сам есть не что иное, как механизм своего собственного сохранения. Великие создания литературы XIX в. запечатлели это в своих образах, не упоминая специально оркестра: Грильпарцер в своей ни с чем не сравнимой новелле о бедном музыканте, Бальзак — в образах двух друзей — Понса и Шмуке, духовно искалеченных обществом чудаков, которых губит низость нормального общества. Такие эксцентрические персонажи лучше, чем все представительные числа, показывают судьбу музыки в обществе. И если философский идеализм вынужден был спуститься со своих высот, то в вульгарнейшем словоупотреблении он сохраняет еще крупицу своей истины: согласно такому словоупотреблению, идеалист — это тот, кто в угоду сплину, осужденному обществом, отклоняет роль, предназначенную ему в жизни. Пороки его унижения воплощают в себе то, что в иных условиях было бы более высоким, и, однако, они наносят вред искусству, которому он на свою беду остался верен.

Музыкальная результирующая отношений дирижера и оркестра — антимузыкальный компромисс. Меру огрубления можно сравнить разве только с огрублением драматического текста на сцене; даже и прославленная точность интерпретации, как правило, ушла не так уж далеко. Если оркестры не любят иметь дело с дирижирующими композиторами из-за недостатка рутины у них, тогда как это достоинство, а не недостаток — последние нередко превосходят мнимых специалистов в их же собственной сфере и превосходят в самом главном — в постижении музыки изнутри, в самом ее существе: именно таким был Антон фон Веберн — как дирижер Моцарта, Шуберта, Брукнера, Малера. Нет ни пластинок с записями его исполнения, нет, кажется, и магнитофонных записей, просто потому что он не был социально утвержден в качестве великого дирижера. Рихард Штраус, на которого дирижирование и, можно думать, вся музыка часто навевали скуку, также мог, когда хотел, подготовить совершенно необыкновенное исполнение. Поскольку смотрел на сочинения глазами композитора; то же можно сказать о Стравинском даже в его преклонном возрасте. У Штрауса были хорошие отношения с оркестрами, несмотря на его величественный вид и манеру поведения:

между ними существовало то, что по-американски называется “intelligence”, нечто вроде технической солидарности, “instinct of workmanship”, по Веблену. Он производил впечатление человека, который служил с низших чинов, всегда готовый играть с оркестрантами в скат — с теми, кто хорошо умел, — с таким же удовольствием, что и со своими коммерческими советниками.

Оркестр как ingroup* хорошо относится к определенному виду коллегиальных отношений, когда вовсе не приспосабливаются к нему, тогда как он солидарен в своем негативном отношении к музыкальным инстанциям вне непосредственной практики, особенно к критикам. Эта коллегиальность, на которую часто ссылаются, коллегиальность музыкантов, не только оркестрантов, легко оборачивается ненавистью и ин-
____________
* Общность (англ.).

тригами. Среди людей чужих, конкурирующих друг с другом, равных только по форме своего труда, эта коллегиальность замещает дружбу, и она отмечена печатью неискренности. Но чрезвычайно сомнительный корпоративный дух, родственный синдрому, связанному с авторитетом, подчас сплачивает воедино, в плодотворный товарищеский союз, дирижеров и оркестры.

И даже чисто акустически оркестры не так гомогенны, как об этом можно судить по коллегиальности коллектива. Его сегодняшняя форма — это остаточная музыкальная форма анархического товарного производства и в этом смысле — микрокосм общества. Общепринятый состав оркестра развивался не сознательно и не по плану. Не как адекватное средство воплощения фантазии композитора, он создавался как бы в процессе естественного роста. Правда, все непрактичное, неповоротливое и гротескное искоренялось в согласии с дарвиновским законом, но результат все равно остался довольно случайным и иррациональным. Композиторы все снова и снова, но безуспешно, жаловались на самые заметные недостатки — отсутствие уравновешенного континуума тембров, действительно удовлетворительных низких деревянных духовых. И до сих пор арфа обходится без всех хроматических возможностей. Попытки обновления состава, как, например, включение в состав оркестра гекельфона у Штрауса, введение партии третьих скрипок в “Электре”, необычный состав в ор.22 Шёнберга, не имели последствий для структуры оркестра; даже контрабас-кларнет не прижился, и даже великолепная басовая труба из вагнеровского “Кольца”.

Существует резкое расхождение между архаическим инвентарем оркестра, противящимся всякому нововведению, и тем, чего требует музыка, не говоря уже об отсталых приемах игры. Для отделения камерного оркестра от большого симфонического были не только чисто музыкальные причины, как, например, антипатия композиторов к безбрежной ауре звучания струнных и потребность в тонко расчлененных голосах в целях полифонического голосоведения. Оркестр принципиально не удовлетворял потребности в тембрах. Небольшие ансамбли более тонко приспосабливались к ним. И как тотальность, внутренне расколотая и расщепленная, оркестр остается микрокосмом общества, сломленный собственным весом всего того, что исторически стало таким, а не иным. И сегодня оркестры выглядят как скай-лайн в Манхеттене — одновременно импозантными и нецельными, несобранными.

Музыкальная жизнь

Известно, что байрейтская концепция Рихарда Вагнера заключалась не просто в идее создания особого театра для образцового исполнения его произведений, но и была концепцией реформы культуры. Хаустон Стюарт Чемберлен, один из тех, кто пробивал дорогу идеологии национал-социализма, нашел удачную формулу для того, чтобы войти в доверие Козимы, сказав, что он не вагнерианец, а байрейтианец. Вагнер надеялся, что синтез искусства поможет ему в том, что он представлял себе как обновление, регенерацию немецкого народа — нечто вроде народной общности в фашистском стиле. В рамках существующего общества люди из самых разных социальных слоев должны были собираться вместе перед лицом синтетического произведения искусства, и объединять их должна была идея германской расы; они должны были образовать некую элиту по ту сторону классовых противоречий, которые при этом никак не затрагивались. Но мысль о такой реальной силе искусства была химерой — в духе стиля “модерн”: если Вагнер еще надеялся на дух, то Гитлер стремился добиться тех же целей своей реальной политикой. Впрочем, социальная действительность Байрейта уже была издевательством над идеей народного единства. Из тех популистских импульсов, которые революционер 1848 г. сохранил вплоть до старости, ни один не пробил себе дорогу в жизнь. В Байрейте стало собираться то международное society, к которому должен был бы с презрением относиться всякий националист и расист. В виллу “Ванфрид” стали приглашать знаменитостей, чинов и богачей, всех тех, чье место было здесь, аристократов и патрициев. Народу “Мейстерзингеров” так или иначе доставались бесплатные билеты, но бросались в глаза члены вагнеровских ферейнов — филистеры, пьющие пиво и закусывающие сосисками, при виде которых испытал свое первое душевное потрясение Ницше, — люди, которые едва ли замечали байрейтскую идею, какой бы внутренне проблематичной она ни была, и которых привлекал только тарарам, барабанный бой, верное отражение всей немецкой империи 1870-х годов, как это сразу стало ясно Ницше. Эта смесь высшего света и филистеров разоблачала вагнеровское представление о немецком народе как чисто ретроспективное самовозвеличение. Если что-то вроде народа и существовало еще, то организация драматических фестивалей не могла бы доискаться до него. Состав публики определялся исключительно экономическими соображениями: расчетом на возможных крупных кредиторов и жертвователей, на связи в их кругах, а также на организованного мелкого буржуа, вносящего свою лепту.

Из опыта, полученного Ницше в 1876 г., социологии музыкальной жизни следовало бы сделать некоторые выводы. Во-первых, вывод эмпирический — в условиях высокоразвитого капитализма та сила, которая сплачивает коллектив и заявляет о себе в столь многих музыкальных произведениях, не выходит за рамки своего эстетического признания как такового — она не способна изменить мир. Далее, и те формы музыкальной жизни, которые, казалось бы, возвысились над капиталистическим рынком, тем не менее остаются связанными с ним и с той социальной структурой, которая является основой для него. Музыкальная жизнь —

не то же самое, что жизнь для музыки! И предпринятое Вагнером возрождение аттического театра ничего не могло изменить в этом. Участие в музыкальной жизни до сих пор, если исключить массовые средства, зависит в значительной мере от материальных условий — не только от непосредственной платежеспособности потенциальных слушателей, но и от их места в социальной иерархии. Участие в музыкальной жизни неразрывно сплетено с социальными привилегиями и тем самым с идеологией. Музыка реализуется в музыкальной жизни, но музыкальная жизнь противоречит музыке.

Эрих Дофлейн дал плюралистическое описание современного состояния музыки как рядоположности дивергентных функций, из которых одна часто отрицает другую и на многообразие которых разложилось действительное или мнимое единство тех периодов, у которых был стиль в понимании Ригля. Это верно дескриптивно, как список всех тех обстоятельств, которые характеризуют положение вещей, но неверно структурно и динамически. Не существует никакого миролюбивого, спокойного социального атласа музыкальной жизни, как нет его и для общества. С имманентно-музыкальной точки зрения различные секторы музыкальной жизни не равноправны. Снисходительная доброта, которая признает равные права за тем, кто играет на цитре, и за тем, кто с полным пониманием слушает сложные вещи позднего Баха или современную музыку, не только стирает качественные различия, но и скрывает ту истину, на которую претендует сама музыка. Если эти сочинения Баха или любые другие произведения значительной музыки истинны, тогда объективно, по своему содержанию, они не терпят рядом с собой других, которых пребывание — не в той гёльдерлиновской стране “возвышенного серьезнейшего гения”.

Если у цитры и у Баха — равные права, если все зависит от индивидуального вкуса, то у великой музыки отнимается то, благодаря чему она есть великая музыка, благодаря чему она сохраняет значение. Если превратить ее в потребительский товар — для клиентов потребовательнее, то она утратит как раз то существо, по отношению к которому еще может иметь смысл эта требовательность. Но плюрализм не выдерживает критики, не только с музыкальной, но и с социологической точки зрения. Рядоположность разных видов музыки и музицирования — это противоположность умиротворенного многообразия. Иерархическая система, в рамках которой происходит предложение культурных ценностей, обманным путем лишает людей этих самых ценностей. И даже те самые человеческие свойства и обстоятельства, благодаря которым один играет на цитре, а другой слушает Баха, как если бы это было предопределено судьбой, — это не естественные свойства, они определены социальными отношениями. То, что на взгляд инвентаризатора кажется разнообразием и богатством форм, в которых является музыка, — это прежде всего функция социально обусловленных привилегий на образование. Если от одной области музыки нет путей к другой, что не оспаривает и Дофлейн, то в этом проявляется разорванность, раздробленность социального целого, разобщенность, которую нельзя преодолеть и сгладить ни художественной волей, ни педагогическими мероприятиями, ни указаниями сверху; и на всех музыкальных явлениях — следы ран, нанесенных этим социальным целым.

Даже наиболее последовательные, чистые и искренние усилия, уси-

лия музыкального авангарда, подвергаются ввиду их необходимого отказа от общества опасности превращения в простую игру между собой, и с этим ничего не поделать. Утрата напряженности музыкального процесса, нейтрализация внутри радикальной музыки — в этом неповинна асоциальность музыки, эти черты социально навязаны ей: люди затыкают уши, когда слышат нечто, что прямо относится к ним, что касается их. Недостаточная связанность искусства с тем, что вне его, и с тем, что в нем самом не есть искусство, поражает его внутреннюю структуру, создает внутреннюю угрозу для него, тогда как социальная воля, которая уверяет в своем желании излечить искусство от этой болезни, неизбежно причиняет вред самому лучшему, что есть в нем: независимости, последовательности, целостности. Но музыкальная жизнь как экстенсивная величина, впрочем, совершенно не желает замечать этого. Хотя огрубление и с ограничениями, в музыкальной жизни сохраняет силу принцип: то, что в сфере предложения считается качеством, должно соразмеряться с материальным и социальным статусом потребителей, будь то индивиды или группы. Только там, где этот принцип нарушается, музыка обретает то, что положено ей, и, следовательно, своих слушателей.

Но не в официальной музыкальной жизни! Музыкальная жизнь — это публичные концерты, прежде всего концерты филармонических обществ, и оперные театры, как типа “stagione”, так и с постоянным репертуаром. Границы их с другими областями музыкальной жизни расплывчаты; праздное занятие спорить о том, являются ли выступления таких ансамблей, как “Neues Werk”, “Musica viva” или “Reihe”, готовыми аналогиями к выставкам современного искусства и следует ли относить их к официальной музыкальной жизни или нет. С другой стороны, церковные концерты, открытые выступления камерных оркестров и хоровых объединений незаметно переходят в те виды художественной деятельности, которые в Германии покрываются понятиями народного и молодежного музыкального движения — это движение не признает отделения исполнителей от публики, пришедшего в музыку вместе со становлением ее как высокого искусства, и находится в оппозиции к официальной музыкальной жизни, прежде всего к традиционному типу симфонических концертов и сольных вечеров.

В общем и целом к официальной музыкальной жизни относятся формы музицирования, полученные по наследству от XIX в. Они предполагают контемплятивную публику. Принципиально d'accord* с публикой, они не ощущают всей своей проблематичности как культурных учреждений. Их цель — хранить накопленные сокровища. За рамки репертуара от Баха до умеренной современной музыки конца XIX — начала XX в. выходят редко и в ту и в другую сторону. Но когда это случается, это происходит исключительно для пополнения слишком узкой и заезженной области стандартного репертуара; или же исполняют безучастно и с кивком в сторону враждебной публики, у которой находят здесь понимание, одну-две радикальные вещицы, рассчитанные на успех, для того чтобы избежать упрека в реакционности и одновременно дать хитрое доказательство того, что от самих современных композиторов зависит, если у них нет слушателей, — ведь им предоставлены шансы. Замечательно, что по большей части серьезные про-
____________
* В согласии (франц.).

изведения современной музыки исполняются совершенно некачественно в условиях официальной музыкальной жизни; адекватное исполнение удается почти только авангардистским группам.

Официальная музыкальная жизнь расчленяется на международные и местные секторы, и их уровни твердо различаются. Центр тяжести международной музыкальной жизни — в самых больших городах, таких, как Нью-Йорк или Лондон, или в таких старинных центрах, как Вена, или же на фестивалях — в Байрейте, Зальцбурге, Глинденбурге и Эдинбурге. Все, что там делается, закреплено если не за старым высшим светом, то по крайней мере за наиболее платежеспособными слоями общества, которые празднуют свое единение с остатками прежнего society. Исследование степени участия этих групп могло бы дать полезные результаты, тем более, что беспрестанные уверения в том, что никакого society больше нет, звучат слишком нарочито, чтобы можно было просто положиться на них; характер века таков, что приходится стыдиться своей исключительности, и богатство уже не спешит выставить себя напоказ, как в XIX в., в Париже или на Ривьере. Может быть, еще и потому с таким упорством цепляется за жизнь официальная музыкальная культура, что она допускает некоторую демонстрацию перед общественностью, — и при этом публика, которая своим присутствием, скажем в Зальцбурге, возвещает обществу о своей высокой культуре, все же избегает упреков в чванстве и расточительстве.

Программы едва ли многим отличаются от программ 1920 г. Возможно, что апробированный репертуар еще больше сократился; несомненно, что вещи, исполняемые чаще других, прежде всего значительные симфонические произведения, заигрываются и изнашиваются. В результате внимание переключается на интерпретацию, когда одно и то же повторяется снова и снова. Интересным становится не “что”, а “как”: “как” исполняется это “что”. Эта тенденция находится в соответствии с далеким от существа дела культом блестящего, виртуозного исполнения, идеалом, полученным в наследство от абсолютистской эпохи, идеалом, который на всем протяжении буржуазной истории благоприятствовал звездам и виртуозам. Как раз это повторение одного и того же бичуют с особым пристрастием как некое порождение нашего времени — критика культуры, сама преданная душой и телом этой культуре, не богата мотивами. Принцип выставления себя на показ — остентация — это и принцип самого музицирования. Музыкант, виртуозно владеющий дирижерской палочкой, голосом или сольным инструментом, в своем glamor'e* отражает glamor публики. Но и, сверх того, — тем, что на языке рынка называется высшим достижением, мировым уровнем, — он возносит хвалу росту технически-индустриальных производительных сил; критерии материальной практики неосознанно переносятся на искусство.

Однако не только знаменитые дирижеры или потрясающие виртуозы играют видную и выдающуюся роль в музыкальной жизни, но и некие священные и неприкасаемые личности, которых в Америке неуважительно, но вполне точно называют “священными коровами” — sacred cows. Пожилые дамы, которые исполняют свою программу с видом пророчиц, словно совершают богослужение, они удостаиваются фанатических оваций, даже если
______________
* Блеск (англ.).


110

их интерпретация крайне спорна. Неосознанные условности такого рода оказывают обратное воздействие на исполнителей.

Музыкальная жизнь не благоприятствует структурной интерпретации. Идолопоклонство, культ всего “первоклассного” — этих карикатур на эстетическое качество, — порождает абсурдные диспропорции на практике, даже если исходить из собственных ее норм. Так, в нью-йоркской “Метрополитен-опере” космические гонорары звезд-певцов оставляли так мало средств на дирижеров и оркестр, что общий уровень исполнения самым жалким образом отставал от качества пения. Но это, кажется, более или менее выровнялось со временем, может быть, благодаря приливу талантливых дирижеров и оркестрантов из Европы в гитлеровские времена; на что испокон веков жалуется сама буржуазная музыкальная культура, с тем-то она обычно еще способна справиться. Но уже издавна — и теперь тоже — международная музыкальная жизнь препятствует созданию прочной традиции. Она сгоняет артистов в одно место: они — отдельные номера гигантской цирковой программы. Эти программы — апофеозы воображаемые, иллюзорные. Чувственная приятность и бесперебойное, безостановочное движение вперед вытесняют осмысленность интерпретации. Последняя требует для себя единственного богатства, в котором отказывает ей богатый механизм музыкальной коммерции, — неограниченных затрат времени.

Ходячие возражения против официальной музыкальной жизни затрагивают ее коммерциализацию, когда за безудержной пропагандой и рекламой тех или иных явлений стоят голые материальные интересы и жажда власти флагманов музыкальной жизни; равным образом они касаются и достигаемых этими знаменитостями результатов, часто предельно далеких от подлинного понимания дела, и, наконец, чисто музыкальных пророков, систему, которая под влиянием своих социальных условий берет курс на перфекционизм в стиле “techni-color”, т.е. на то самое, чему и без того поклоняются многие генералы от музыки, завороженные примером Тосканини. Что касается всех этих возражений, то, увы, и авангардисты, и фарисейская элита адептов самоуглубленности одинаково используют их, тогда как официальная музыкальная жизнь уже интегрировала такие контраргументы. В таких условиях еретически выглядело напоминание о том, что официальная музыкальная жизнь благодаря накопленным ею экономическим ресурсам одновременно во многом превосходит оппозиционные направления. Лишь редко течения, бунтующие против нее, удовлетворяют ее стандартам. Кто следит за кинопродукцией Голливуда, тот, наверное, отдает предпочтение картинам класса В или С, прямолинейно или цинично рассчитанным на массовое потребление, самым непритязательным кинолентам, и поставит ниже картины класса А, напичканные лживой психологией и прочими прилизанными отходами духа. Но если затем посмотреть этакий вестерн, то ремесленная и бесчувственная тупость покажется, наверное, еще более невыносимой, чем премированный лакомый кусочек.

Так и не иначе обстоит дело и с международной музыкальной жизнью, которой теологически присущи музыкально-голливудовские идеалы: то, что делается здесь, превосходит все остальное, всякие отклонения и все, что осталось позади, превосходит именно той самой бесперебой-

нон технической перфекцией, которая в свою очередь умерщвляет дух музыки. Если, скажем, талантливый дирижер покидает свое скромное место деятельности, где, нужно думать, у него была возможность весьма прилично исполнять музыку, следуя своей воле, если такого дирижера переманивает международная музыкальная жизнь, то трудно удержать его на месте, и это неудивительно — не только из-за оплаты труда и ожидающего его международного престижа, но и потому, что такой дирижер по праву укажет и на более широкое поле деятельности, и на художественные возможности, которыми располагают международные центры музыки и которые намного превосходят все мыслимое вне этой сферы.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.