Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Поэт и сердце. РОМАНТИЧЕСКАЯ ЛЕГЕНДА



Поэт и сердце

РОМАНТИЧЕСКАЯ ЛЕГЕНДА

 

Пролог

 

Где-то, где-то моя земля,

Недописанная поэма.

Смысл всей жизни,

Моя теорема.

Доказать которую нельзя.

Где-то, где-то моя земля...

И печальная,

Как кристалл,

Из шатров безнадежно синих

Выйдет девушка к морю сизому

И шагнет

На пустой причал.

Не найти мне этой земли…

А в извечной тоске по чуду

Тают в знобкой дали корабли.

Нет на картах моей земли.

И вообще никогда не будет...

Что ж, пора поднимать паруса!

 

Нет на картах моей земли. Но если вы пройдете проливом Влюбленных через архипелаг Надежды, то через восемь дней пути строго на зюйд-вест из лазурных волн Ласкового океана поднимется белоснежное чудо – остров Очарования, на котором вольно и живописно раскинула свои города и села прекрасная страна Какулия.

Ее столица Рамивенто как будто бы сбежала с гор, чтобы сгрудиться в толпу домов у самых волн Ласкового океана и глазеть любопытным на каждый парус, расцветающий в пронзительно синей дали океана.

Какулия – страна веселых и жизнерадостных людей, страна еженедельных карнавалов, конкурсов красоты, состязаний певцов и ораторов, страна, выращивающая апельсины и кофе и продающая их в перерывах между войнами грозному островному государству Папулия, которое, в свою очередь, продавало Какулии кофе и апельсины по тем же ценам.

Пульсирующая нить торговых отношений двух стран горячила кровь их экономики, и она расцветала год от года, давая какулийцам и папулийцам хлеб и наслаждения.

Время от времени, когда страсти в парламентах обоих государств раскалялись, как галька в полуденный зной, из-за знаменитой фразы какулийского генералиссимуса Делакокосса: «Увы, Папулия – это не Какулия», вот в такие тревожные дни вольные граждане обеих стран брали в руки тяжелые сабли и отправлялись воевать.

Тяжкий стон стоял тогда над Рамивенто, куда стекались отряды воинственных какулийцев. Молодые женщины в тоске и отчаяньи рвали на себе одежды, так беззаветно, что воители могли увидеть, от каких прекрасных тел отрывает их тяжкое ратное дело, а старухи посыпали голову пеплом, так как им давно уже нечего было показывать.

Огромный барабан, сделанный из шкур двухсот папулийских кошек, захваченных в плен легендарным Делакокоссом в одной из смертельных схваток с врагом, стучал так воинственно и громко, что в столице Папулии Амивенто осыпались зубцы крепостных башен, словно лепестки роз.

И тогда из парламента грозной походкой выходил генералиссимус Делакокоссо в, золотистых доспехах, препоясанный мечом, на котором были выбиты знаменитые его слова – «увы, Папулия – это не Какулия».

Воины кричали «Слава!», молодые женщины дорывали то, что оставалось из их одежды, а старухи подальше прятали пепел, чтобы не пылить.

Сумрачным взглядом окинув площадь, где стояло его воинство, Делакокоссо всходил на возвышения, тяжело ступая по каменным ступеням, и кричал громовым голосом:

– Умрем же, братья!

И сверкающие доспехами ряды суровых бойцов жертвенно ревели в ответ:

– Умрем полководец!

Звучали команды, воинство погружалось в лодки и устремлялось на штурм неприступной крепости – столицы Амивенто.

Жаркая битва разгоралась у стен ее. Сверкали пренепойские клинки, гремел барабан, и какулийцы шли на приступ, выкрикивая боевой свой клич: «Какулия!»

А со стен Амивенто в них летели гнилые апельсины и дохлые кошки, цветочные горшки и вчерашние котлеты, и несся не менее грозный клич: «Папулия!» К вечеру страшная битва затихала, какулийцы скорбно уводили на лодки своих раненых под смех ликующих врагов.

А через месяц прославленный полководец какулийцев Бертрано де Граматто делал дерзкий набег на какулийскую столицу Рамивенто, и битва вспыхивала вновь. Сверкали сабли, гремел барабан, и цепи папулийцев накатывались на крепость, с которой мужественные защитники метали во врага дохлых ворон, тухлые яйца домашней и дикой птицы и вчерашние голубцы.

Снова лилась кровь, и уже папулийцы уводили раненых под дерзкий смех защитников крепости.

Так десятилетиями длилась эта изнурительная война, обрастая легендами и прорастая обелисками в честь выдающихся побед. После битв заключался почетный мир, и торговые фелюги – бывшие боевые корабли – тяжко отдуваясь, везли апельсины и кофе – в Папулию, и кофе и апельсины – в Какулию.

Но грозное войско, дислоцировавшееся в столице Рамивенто, продолжало упорно готовиться к будущим битвам, настойчиво постигая воинское искусство на центральной площади под руководством генералиссимуса Делакокосса и четырех его маршалов.

Вообще вооруженные силы Кдкулии насчитывали 86 человек. Среди них был один генералисси­мус, четыре маршала, 20 генералов, 60 полковников и один рядовой. Как видим, военную карьеру в какулийской армии можно было сделать сравнитель­но легко. Достаточно было купить себе блестящие доспехи, принести присягу генералиссимусу, – и полковничий чин тебе обеспечен. Ниже полковника никто не хотел быть, а звание генерала присваивал парламент за выдающиеся ратные подвиги.

В грозных вооруженных силах Какулии был всего один рядовой Динвиноверитасс, которому ге­нералиссимус не раз предлагал стать полковником или хотя бы, на худой конец, подполковником, но Динвиноверитасс скромно, но твердо отвечал:

– Я иду на смерть не ради аксельбантов. Почту за честь пасть за Какулию рядовым.

Правда, жена солдата усматривала в скромности мужа иные мотивы, но разве интересовало мнение глупой бабы блистательного Делакокосса?

Так как Динвиноверитасс был единственным ря­довым – полковники устраивали за ним настоящую охоту. Они караулили его в пивных, подстерегали в туалете, задаривали жену подарками, чтобы пу­стила под кровать.

Дело в том, что он был, как мы знаем, единственным рядовым, и им, единственным, могли командо­вать полковники. А им смертельно хотелось командовать, так как жены уже давно отучили их это делать дома. Они мечтали командовать, но рядовой-то был один!

Вот поэтому они караулили его у калитки, подстерегали в туалете и канючили из-под постели. Динвиноверитасс, который только что вернулся из пивной, где его щедро кормил и поил очередной претендент, капризно брюзжал:

– Ну ладно, ладно полковник. Ваша очередь будет семнадцатой. Зайдите через две недели – пожалуйста, а пока сбегайте в трактир и принесите две-три бутылки красненького.

И счастливый полковник рысью мчался в трак­тир, и брал пять бутылок красного, и льстиво улыбаясь, протягивал их Динвиноверитассу и заискивающе бубнил:

– Может, пораньше? У меня и сабля новая!

– Я сказал через две недели – и точка, – капризничал рядовой, и жена из огорода слышала, как

А через две недели жена, дети, все родственники полковника, истекая гордостью, зачарованно смотрели, как шагал их полковник по площади с шашкой наголо и громко командовал:

– Ать, два, ать, два! Левой, левой!

И сзади него рядовой Динвиноверитасс четко печатал ногу и энергично размахивал руками, честно отрабатывая будущее угощение в трактире «Про­мой кишки, парень!»

Так бы и пробежала жизнь воинственной Какулии в сражениях, ратных трудах, и торговых схватках, если бы три года назад не вынырнуло из лазурных пучин океана зеленое чудище и после зубовного скрежета ржавого люка не выплюнуло бы на палубу десяток матросов неизвестной национальности.

Матросы шумно сели в лодку, шустро захлопали веслами и через несколько минут высадились на берегу и двинулись к столице, откуда им навстречу величественно выходил, сверкая золотом и знаменитой саблей, великий Делакокоссо.

Веснущатый офицерик с помощью юркого переводчика, ловко гоняя во рту жвачку, сообщил генералиссимусу, что отныне Какулия находится под покровительством Заокеании и чтобы какулийцы сидели тихо в своем Рамивенто и так же играли в свои игры, но не дай бог им сунуть нос в западную часть страны, где Заокеания будет разрабатывать их полезные ископаемые, неся им, какулийцам, прогресс и цивилизацию.

 – Это что, ультиматум? – грозно спросил генералиссимус, и брови его собрались черной тучей, чтобы из-под иих брызнула гроза и испепелила наг­лых пришельцев.

 – Как вам угодно, – ловко перепассовал с правой верхней на левую нижнюю челюсть жвачку офицерик.

И лениво добавил:

 – Чтоб через час там, где я сказал, даже какулийского духа не было видно.

Из-под черных туч, наконец, громыхнула гроза:

 – Что ж, мам не привыкать глядеть  смерти в лицо. Ведь так, ребята? Умрем!

– Умрем! взревели вооруженные силы стра­ны, и ввысь взметнулись звонкие пренепойские клинки.

Офицерик равнодушно сплюнул на бархатный башмак великого Делакокосса и, почему-то не рассыпавшись в прах от такого святотатства, сел в лодку. Отплыв метров триста, он взмахнул платком – зеленое чудище харкнуло в сторону берега огнем, и три четверти вооруженных сил Какулии навечно вошли в легенду вместе со своим полко­водцем – генералиссимусом Делакокоссо.

С этого дня 13 эстиэня 18711 года Какулия получила официальное покровительство Заокеании, которая принесла ей прогресс и цивилизацию.

 

 

На три нескончаемо долгих года пала ночь на Какулию. Захлебнулись неискренним весельем карнавалы, на корню засохла торговля, так как покровители забрали торговые фелюги для своих нужд, облетели яркие перья с грозного когда-то войска, которое было сокращено до 50 человек и возглавлялось маршалом Делабрависсимо.

Маршал был изрядно дряхл и хотел только покоя. Он знал, что его имя вписано золотыми буквами в историю какулийского народа, и хотел дожить остатки своих дней спокойно, купаясь в волнах заслуженной сланы. Поэтому он не утруждал вооруженные силы баталиями и учениями и выво­дил своих полковников на площадь только по случаю празднования знаменательных дат, которых было не так уж много в жизни страны – девять-десять в месяц.

Энергичные заокеанцы развернули в западной части страны бурную деятельность. Они понавезли туда разных машин, в мгновение ока среди пальм и кипарисов вырос городок и заработали шахты. Тупорылые танкеры, с набитыми золотом и ураном брюхами, жирно отрыгиваясь гудками, утюжили лазурные волны ласкового океана под бдительным присмотром пушек зеленой канонерки.

Сорок заокеанцев, высадившись на острове Очарования, согнали за колючую проволоку шахт пять тысяч какулийцев и с помощью плетей и автоматов обучали их азам цивилизации.

Страна притихла, парализованная страхом. Даже походка переменилась у какулийцев. Раньше мужчины вышагивали по улицам, развернув плечи, высоко вздернув голову, а теперь они по-старушечъи семенили на цыпочках, будто боялись ненароком разбудить качающееся на рейде зеленое чудовище.

Люди не ходили, а скользили вдоль стен, с надеждой поглядывая на розовое здание парламента, где днем и ночью кипели страсти, где днем и ночью государственные мужи Какулии обсуждали положение дел в стране.

Президент страны, восьмидесятитрехлетний Деламакаконе, во время этих страстных дебатов спал с открытыми глазами, задумчиво и внушительно уперев голову в ладонь, и с гостевой галерки горожанам казалось, что отец нации сверлит каждого оратора пламенным взглядом и взвешивает каждое их слово на весах своей государственной мудрости. Просыпался он только тогда, когда звонили к обеду и ужину, и с неожиданным проворством нырял в боковую комнату, где его уже ждали любимые морковные котлеты и салат из морской капусты. Запив трапезу стаканом апельсинового сока, отец нации снова засыпал, чтобы по звонку колокольчика проснуться и идти досыпать на следующий тур дебатов.

Как всякий уважающий себя парламент, какулийский имел свою оппозицию. Правящей партии разумных, которую вот уже сорок пять лет воз­главлял Деламакаконе, противостояла оппозиционная партия неразумных, вождем которой был Поэт. Когда он поднимался па трибуну, стремительный, с горящим взглядом черных глаз, с гривой седых волос, с нервно вздрагивающими прекрасно очерченными губами – галерка взрывалась аплодисментами. Народ любил своего Поэта, потому что чувствовал, как Поэт любит народ. Этого не запрячешь, и этого не добьешься с холодным сердцем.

Он был прекрасен, Поэт, когда, уперев ладони в трибуну, подняв к галерке бледное лицо с горящими глазами, вдруг вопрошал среди гробовой тишины:

 – Ответьте мне, братья какулийцы, мы еще люди?

И сверху обрушивался водопад:

 – Люди, люди, люди!

И тогда Поэт начинал свою речь. Позицию разумных изложил Отец нации Деламакаконе. С трудом прогнав дремоту, он внушительно откашлялся и изрек:

 – Дебатам надо положить конец. И у этих стен есть уши. Мы – мозг нации, мы – ее глаза и совесть – решили так. – Он внушительно поднял па­лец. – Бороться с пришельцами  можно двояко. Так, как предлагает безумный Поэт, – значит про­лить море крови. Так, как предлагаем мы, – бес­кровно. Я нашел гениальный выход. Надо дать за-океанцам еще десять, двадцать тысяч рук на шах­ты. Чем больше рук – тем быстрее они возьмут из нашей земли все, что им нужно. А когда возь­мут – им здесь делать будет нечего, и они сами уберутся...

Четыре десятка старческих голосов, дребезжа, провозгласили:

 – Браво!

С левой части скамеек, где сидела оппозиция, раздался львиный рык Поэта:

 – Позор!

И галерка эхом отозвалась:

 – Позор! Позор! Позор!

А Поэт уже был па трибуне.

 – Нет, мы не люди, – гневно сказал он, вперив огненный взгляд в президента, которому этот взгляд явно мешал заснуть. – Нет, мы не люди, – я повторяю вам, разумные. Мы стадо свиней, кото­рых три года выпасают, чтоб пустить под нож. – Бледный как степа, он с полминуты тяжело ды­шал, держась за сердце. – У нас философия сви­ней. Пока нам не мешают жрать – все прекрас­но, – наконец выкрикнул он. – А на то, что наши братья двадцать часов под солнцем, почти без пи­щи, надрываются, обогащая захватчиков,–напле­вать! Нам-то жрать не мешают. Отдадим в рабст­во еще двадцать тысяч братьев наших – лишь бы не трогали мое корыто. Позор!

И галерка отзывалась:

 – Позор! Позор!

Он был дьявольски прекрасен, пятидесятилет­ний любимец народа – Поэт. Седая грива волос развевалась над трибуной, как пороховой дым, гла­за разили жарким огнем, нервные руки взлетали над головой, то переплетаясь, как змеи, то засты­вая в мучительной судороге, и из закушенных губ вдруг прорывался стон, Поэт хватался за сердце. И в зале становилось так тихо, что слышно было, как шумит океан. Все знали, что у Поэта бочьное

сердце.

А он, отдышавшись, поднимал страдающим гла­за, и совсем тихо, со стоном, говорил:

 – Поднимитесь с колен, какулийцы! Жить на коленях – значит жить в хлеву. Мы – гордый к вольный народ.

Он медленно поднимал руку, и перст его ука­зывал туда, где качалась на волнах канонерка.

 – Их сорок, и на шахтах сорок. Нас – десятки тысяч. Десятки тысяч сильных, красивых мужчин. Как же не стыдно нам перед нашими женами и любимыми! Как же нам не стыдно! – И он поднимал взгляд к галерке, откуда ему прямо в сердце светили нежные, невыразимо любимые глаза. – Нет, мы пойдем на них, мой страдающий народ! – снова взвился на самой высокой ноте его крик. – Мы пойдем на их пушки и автоматы! Мы зальем их своей кровью – автоматы захлебнутся и не выстрелят. Пусть половина нас погибнет, но Родина снова будет свободной. Вы слышите, она снова будет свободной! Разве за это жалко отдать свою жизнь?!

И Поэт хватался за сердце, потом за трибуну, к нему подбегали друзья, брызгали ему в лицо водой, под руки уводили смертельно бледного домой, и галерка провожала его грозным криком:

 – Веди нас, Поэт!

А в уголке галерки, зажатая жаркими потными телами, истолканная грубыми локтями, сидела, сжавшись в комочек, как нахохленный воробушек, хрупкая медноволосая девушка, с огромными, чистыми, полными слез глазами, семнадцатилетняя девушка по имени Эриола и исступленно, как молитву, шептала:

 – Как я тебя люблю, Поэт. Как я тебя люблю! Возьми мою жизнь за одно только счастье видеть и слушать тебя, любимый.

И она украдкой дотрагивалась до своих опухших губ, которые целовал Поэт в чистой бухте над морем, целовал только два часа назад, больно и горько, до крови, потеряв все свое красноречие, выдыхая, как будто бы умирая, только одно слово – любимая.

 

 

Ты не ищи меня среди живых,

Зачем мне жить, когда надежд не стало.

Я прорасту былинкою в пыли,

Чтоб ты меня ногами попирала.

 

Вот такие грустные, веявшие тоской и безнадежностью четверостишия писал Поэт. Это новое направление, появившееся два года назад, критики назвали эссионизмом, а грустные четверостишия – эссионами. Очень часто влюбленные, которым законы страны не разрешали соединить свои судьбы, начитавшись всласть эссионов, со слезами на глазах, взявшись за руки, прыгали со скал в пропасти.

Такой же печальной и безнадежной, как эесионы, была любовь Поэта и Эриолы. Да-да, неистовой и нежной, но печальной, изнуряющей и страстной, но безнадежной. И тому была причина. Поэту с больным сердцем было пятьдесят лет, а Эриоле едва исполнилось семнадцать. А законы страны, не делающие исключений ни для кого, жестко гласили: разница в возрасте супругов не должна превышать десяти лет. В Какулии строго следили за нравственностью и боялись, что молодая супруга, если она будет младше мужа лет на двадцать, на закате его жизни начнет искать развлечений с более молодыми мужчинами.

О роковой любви Поэта и Эриолы знала вся Какулия. Два года поэты слагали о ней оды и поэмы, песни и эссионы. Оппозиция хотела внести поправку к Закону, разрешающую верховной власти в исключительных случаях разрешать браки, не укладывающиеся в строки закона. Наконец, оппозиция пошла на то, чтобы просить Президента личным указом, учитывая исключительные заслуги Поэта перед отечеством, разрешить его брак с Эриолой, но отец девушки, богатый торговец Динтарро заявил во всеуслышание, что в таком случае он собственными руками сбросит дочь со скалы в пропасть, ибо она с детства предназначена в жены сыну его друга Делакарро.

Но Эриола готова была на все, даже на смерть от рук отца, только бы соединиться с любимым, а Поэт, истерзав свое сердце новыми эссиоиами, от которых горькими слезами заливалась его любимая, твердо говорил, целуя ее мокрые глаза:

 – Нас разлучит только смерть!

И они уходили в бухту Уединения и часами сидели, взявшись за руки, глядя в океан, который напевал им свои песни, такие же грустные и безнадежные, как зссионы. Потом они спохватывались, видя, как розовеет небосклон, и отчаянно бросались в объятия друг друга, и их губы сливались в горьком, страстном поцелуе, таком поцелуе, как будто он был последним в их жизни.

Впрочем, разве знали они, несчастные влюбленные, не был ли этот их поцелуй действительно последним?

Они не назначали свиданий, ибо она не могла точно сказать, когда сможет вырваться из-под строгого взгляда отца. Поэтому Поэт всегда ее ждал на горе Надежды у их любимой бухты Уединения. Он ждал часами, без воды и пищи, уставившись бессмысленным взглядом в тропинку, которая карабкалась к его ногам из города. Он просто сидел и ждал, слагая эссионы и заучивая их па память, чтобы завтра их затвердила на память страна.

Он сидел один, как орел на вершине скалы, к сам он в сумерке ночи напоминал скалу, а серая грива волос – облачко над ней. Но вот он вздрагивал, приподнимался, глаза загорались, бледное лицо вспыхивало румянцем. Он слышал ее шаги.

Поэт раскидывал руки, как орел крылья, и устремлялся с горы ей навстречу. Он не бежал, он летел навстречу свой Эриоле, почти не касаясь тропинки, рассекая темноту, летел, чувствуя, как в последнем усилии напрягается больное сердце, чтобы дать ему дожить до мгновенья, когда он рухнет в объятья любимой и замрет у нее на груди, не понимая, как он еще живет, как он может жить, когда счастье так смертельно непереносимо.

Они смотрели друг другу в глаза, и оба одновременно думали:

 – Если уж умирать, то вот так, в объятьях друг друга.

 – Зачем ты бежал, несмышленыш, – нежно говорила Эриола, гладя жесткие волосы Поэта. – Ты совсем не щадишь своего сердца. Разве не прошла бы я этих двухсот шагов?

 – А вдруг бы не дошла? Вдруг бы по пути тебя подхватил ураган, вдруг унесла бы тебя сказочная птица Вельмас? – шептал Поэт, гладя ее лицо, целуя ее тонкие руки.

 – Никакому урагану не оторвать меня от земли, на которой ждешь меня ты.

И они тихо смеялись, забыв обо всем на свете, и, обнявшись, уходили в бухту Уединения. Эриола сбрасывала с себя легкое платье, и, откинув голову с развевающимися волосами, взбрыкивая коленками, обнаженная, бежала к морю. А Поэт смотрел на ее хрупкие плечи, тонкие нервные руки, гибкий стан, на стройные длинные ноги и молитвенно вопрошал небо:

 – Боги великие! За что мне это счастье! Возьмите за каждый миг его всю мою жизнь по капле!

Как маленький ребенок, он (Поэты – ведь тоже дети!) слегка кривил душой и отлично это понимал. Он понимал, лукавый, что видеть Эриолу – этого ему мало. Он ведь отлично знал, что через минуту-другую он будет целовать, эти хрупкие плечи, горящие жаждой самоотдачи любимые глаза.

А потом, вдруг будто разом прозрев, придавленные неумолимой истиной, они долгие часы будут молча сидеть, взявшись за руки, бессмысленно глядя в океан, мучаясь своими горькими думами.

Иногда они поднимались к Отшельнику, который жил в каменной пещере на горе Надежды. Отшельник был стар и мудр, не терпел людей, которых проклял за леность мысли, за бессмысленность их существования и которым предрекал страшную кару.

Раз в год, когда беззаботные какулийцы приходили к горному озеру крестить младенцев, Отшельник изрыгал на них страшную хулу.

Он кричал им, брызгая слюной:

 – Вы не заметили, как перестали быть людьми. Ваши мозги заплыли жиром. Бас не интересует прошлое и не волнует будущее. Вы только жрете и жрете. А что будет, когда вы все сожрете, что растет вокруг вас? Вы начнете жрать друг друга! У вас все фальшиво – и ваши песни, и ваше веселье, и ваши игрушечные войны, и ваше игрушечное правительство. Но так не может долго продолжаться. Это закон жизни, о котором вы забыли. Вы забыли даже, что такое жизнь. Вы спите – и ваша теперешняя жизнь – сон. Проснитесь же сами! Проснитесь! Будет хуже, если вас разбудят. Тогда вы поймете, что такое жизнь. Тогда вы поймете, что такое война. Тогда вы поймете, что такое страдание, боль, смерть. Я вам предрекаю горе! Проспитесь!

Но какулийцы добродушно смеялись над чудным стариком, устраивали у озера веселые карнавалы. Их разбудили пушками канонерки. Но не испытывал Отшельник радости оттого, что оказался прав. Какая тут может быть радость, когда смертное горе взошло черным солнцем над любимой его Какулией.

Может быть, единственными людьми, кого с радостью встречал Отшельник, были Поэт и Эриола. Суровые черты его лица разглаживались, когда он замечал влюбленных, карабкающихся к его пещере. Он подбрасывал в костер хворосту, вытряхивал шкуру барса и выходил гостям навстречу, и только глаза его, спрятанные под густыми бровями, тлели почти незримым огоньком нежности и доброты.

Он, невнятно ворча, лохматил золотистые волосы Эриолы, целовал в лоб Поэта и величественным жестом приглашал влюбленных в пещеру, где уже весело разгорался костер.

Они любили сидеть у огня, обнявшись, и слушать неторопливую мудрую речь Отшельника, любили угощаться вкусной золотистой рыбкой харалиссой, зажаренной на камнях, любили просто молчать, глядя в костер, в вечное необъяснимое и притягательное таинство огня.

Иногда Поэт вдруг начинал читать стихи, стены пещеры многократно возвращали ему пламенные или нежные слова, и очарование этих слов удваивалось, утраивалось, приобретая новый, более глубокий смысл.

 – Что есть Поэт? – медленно вопрошал тогда Отшельник, стирая ладонью с лица печаль. – Поэт, – говорили древние, – есть человек, который кричит от невыразимой муки, а из уст его вырывается прекрасная музыка.

Старик подходил к краю пещеры, откидывал полог и оглядывал темное небо с тысячами ярких звезд.

 – Вот они, сердца поэтов! Так уж они устроены, эти сердца, что и существуют ради того, чтобы дарить нам радость любви или радость печали. И когда умирает поэт – его сердце не может смириться с тем, что на этом закончена верная служба людям, и взмывает в небо, и становится прекрасной звездой, чтоб человек, любуясь ею, как прежде, испытывал радость.

 – Я запомню это, старик, и напишу стихи, – глухо говорил взволнованный Поэт, сжимая руку Эриолы.

 – Ты уже сотни раз писал об этом, сынок, – тихо смеялся Отшельник. – Сотни раз, только не замечал этого...

Он задергивал полог, и сразу же причудливые тени начинали воинственную пляску по стенам пещеры. Старик клал свои ладони на головы Поэта и Эриолы и, мягко улыбаясь, говорил:

 – Вы по-настоящему счастливы, дети мои. По настоящему, ибо любите...

 – Но как тяжело наше счастье, мыслитель, – тихо говорила Эриола, поднимая свои огромные печальные глаза к Отшельнику. – Как тяжело оно, если ежедневно я поливаю его слезами.

 – Глупенькая, – отвечал Отшельник. – Потому-то ты и ощущаешь его счастьем, что вскармливаешь его болью. – Он начинал сердиться: – Подумай своей хорошенькой головкой: если б всегда бесконечно долго было хорошо – разве это было бы счастье? Это была бы твоя повседневность. Но когда настрадавшись и намучившись ты, наконец, попадаешь в объятья любимого – вот тогда ты познаешь цепу счастью. Не может быть любви без боли. Не любовь это будет, дочь моя. Это будет существование... Серое и бессмысленное. Что ты скажешь на это, Поэт?

 – Ты во многом прав отец, во многом. Мое сердце согласно с тобой. Оно тебя понимает. Но если у любви нет будущего...

 – Остановись, Поэт! – вскричал Отшельник. – Любя, нельзя думать о будущем. Это уже не любовь. Любовь – это сию минуту, это вслепую и без раздумий, сейчас, а там пусть все летит к чертям! Любовь – это слепота и жертвенность. И страдание... Не страдая, не познаешь любви...

Отшельник ласково погладил Эриолу по голове.

 – Я и люблю вас как раз за вашу настоящую любовь. Вы живете мгновением, вы страдаете из-за будущего, но не боитесь его. Вы отдаетесь настоящему безоглядно и отважно. Вот это и есть любовь! Вот это и есть счастье. Ты, Поэт, не оглядываешься на больное сердце, ты, Эриола, на укоры родни. Вы любите, и да святится ваша любовь!

Потом они еще долго сидели у костра, и каждый беседовал со своими мыслями, пытаясь найти в них выход или хотя бы надежду на него.

Перед уходом Отшельник отозвал Поэта в сторону и почему-то грустно сказал ему шепотом:

 – Тебя хочет видеть Архон – великий медик Папулии. Он сказал мне, что тронут твоей любовью и хочет тебе помочь...

 – Спасибо, старик, спасибо, – оживился Поэт, обнимая Отшельника. – Спасибо. Я много слышал об Архоне. Если он обещал помочь – значит, это в его силах...

 – Ну ладно, иди с богом, – почему-то расстроился Отшельник. – Иди с богом, только помни, что любовь не лечат медики...

И, потемнев лицом, старик задернул полог, а Поэт и Эриола заспешили вниз, к огням города, не обратив внимание на внезапную печаль старика и его непонятное напутствие.

Метров за двести от дома Эриолы они остановились. Звенели цикады, под ажурным мостиком незлобиво бурчал ручей, нежно стонала от любви в висячих садах ночная птица Чаус.

Поэт взял в руки бледное лицо Эриолы, поцеловал ее в губы, и она сразу же прижалась к нему всем телом, трепеща и плача, как ночная птица в висячих садах. Он провел ладонью по ее лицу и снова ощутил слезы, и сердце сто сжалось от невыразимой муки.

 – Эриола, слезинка моя. Простишь ли ты меня когда-нибудь? Я не должен был допустить нашей любви. Я – мудрей и старше, я должен был остановить себя, когда огонь только разгорался...

 – Молчи, несмышленыш, молчи. Никогда больше не говори мне этого, любимый. Ты дал мне счастье... – вздрагивающими губами шептала Эриола.

 – Но что тебя ждет, девочка моя? Проклятие родителей, изгнание; нищета... Ведь я не проживу и двух лет. Я это знаю... А что потом?

 – А меня не интересует, что потом, это не интересует меня, если даже ты проживешь только два дня. Я твоя на всю жизнь сколько ее отпущено... на всю нашу жизнь… Я: пойду за тобой...

 – Не смей так и думать! – закричал Поэт так громко, что на миг замолчали- цикады и прервался стон ночной птицы – Не смей так думать, – уже тише, умоляя, повторил он. Тебе семнадцать лет... Твоя судьба только взошла. Она едва прикоснулась первыми лучиками разума к зениту жизни. Ты не смеешь, Эриола...

 – Помолчи, несмышленыш, помолчи, пожалуйста. Я подожду, пока унесет твои неискренние слова горный ветер. Я подожду... А ты пока подумай, зачем мне нужна будет жизнь, и разум, и солнце, если не будет тебя… Я сколько раз просила тебя поберечь сердце, но разве ты меня слушал? Ты каждый раз надрываешь его в парламенте, истязаешь его в творчестве и вине, ты насмехаешься над ним, когда карабкаешься на свидание со мной в горы, разрываешь его мукой сострадания к людям, ты обрекаешь его на казнь, любя меня...

 – Но я иначе не могу. Иначе бы я не был Поэтом, ты слышишь, Эриола?

 – Слышу, слышу. И плачу. Ведь иного бы я тебя и не любила...

Она уткнулась лицом в его грудь, а он, чувствуя, как острой болью сдавливает сердце от любви и безысходности, от нежности и отчаянья, ласково успокаивал ее, гладя пышные, пахнущие костром волосы.

 – Мне обещал помочь великий Архон. Ты понимаешь, сам великий Архан... О, Эриола!

 

 

Не спалось. Прохладный ветер с океана раздувал шторы, освежая лицо, и не мешал думать. Где-то далеко в городе играла музыка, и доносились рваные обрывки песенных куплетов. «Золотая молодежь» Какулии веселилась. Как синкопы, доносились еле слышные взрывы смеха.

 – О, моя несчастная, легкомысленная страна! Мало тебе одного урока? – печально проговорил Поэт, закрывая окно.

 – Видимо, мало, великий, – мягко произнес чей-то голос из-за зарослей роз.

 – Кто ты и что делаешь в моем дворе? – не испугавшись, но сердито спросил Поэт.

 – Я жду тебя, Поэт. Жду вторые сутки, но не решаюсь подойти, так как на твоем челе я постоянно вижу знаки печали и горестных раздумий.

 – Вот как? – усмехнулся Поэт, разглядывая выступившего из темноты на свет мужественного юношу, лицо которого показалось ему знакомым. – Ты, ясновидящий, разглядел а моем лице знаки печали и раздумий?

 – Не надо смеяться над обожающим вас. Ведь я не могу ответить вам тем же.

 – Вот как? – снова повторил Поэт, проникаясь интересом и доброжелательностью к неожиданному собеседнику, держащему себя в этой несколько необычной обстановке с почтением ученика к учителю, но и с видимым достоинством. – Так кто же ты и что тебе надо?

Юноша подошел ближе и гордо развернул плечи.

 – Я – Тьерро, староста каменщиков Рамивенто, и пришел к тебе для важного разговора, который трудно вести вот так.

 – Ты – Тьерро, староста каменщиков Рамивенто, и тебе трудно вести разговор так, – как эхо, не вникая в суть слов, повторил Поэт и вспомнил эти мужественные черты. Да, да, этого юношу он всегда видел на галерке во время своих выступлений в парламенте в кругу таких же горячих юношей, которые криками «браво» и «слава» сопровождали его пламенные речи.

 – Ну что ж, заходи в дом, Тьерро – староста каменщиков.

По обычаям страны, они с минуту помолчали, раскуривая трубки, потом Тьерро, испытующе глянув на Поэта, спросил:

 – Ты слышал, что в Какулии в глубоком подполье организовалась партия Пробужденных?

 – «Ах вон оно что», – молнией пронеслось в голове Поэта, но лицо его оставалось бесстрастным, и голос не дрогнул, когда он ответил: – Да, я слышал, каменщик, про эту партию. Вы ставите цель прогнать парламент и провозгласить республику Вольного Труда. Читал я ваши лозунги на стенах. Но я ведь член парламента!

 – Какой это парламент? – мягко улыбнулся Тьерро. – Ты же сам его назвал «спящим правительством». Ты же сам говорил, что если парламент – мозг жизни, то сегодня этот мозг заплыл жиром.

 – Да, я так говорил, каменщик. Я именно так и говорил...

 – И ты говорил, что парламент проспал Родину.

 – И так тоже я говорил, каменщик. Но что дальше?

Юноша вскочил и, взволнованный, забегал по комнате, но, наткнувшись на рассеянный взгляд Поэта, остановился и грозно сказал:

 – Народ хочет взять свою судьбу в собственные руки. Ты сам говорил, что пришельцы превратили нас в рабочий скот. Народ не хочет быть скотом. Он уничтожит пришельцев.

Поэт взволнованно поднялся с плетеного кресла, близко подошел к Тьерро и спросил его, глядя глаза в глаза:

 – Но как вы это сделаете, безумные? Армия уничтожена...

 – Какая это армия? – засмеялся Тьерро. – Игрушечная армия, игрушечный парламент, игрушечные войны, чтоб взбодрить застоявшуюся кровь. Сейчас надо действительно поклясться: свобода или смерть!

 – И чего ж ты хочешь от меня, каменщик?.. – спросил поэт, массируя правой рукой сердце. – Чего ж ты хочешь от больного поэта?

 – Имя твое! Имя и только имя! – вскричал юноша, схватив Поэта за руку. – Мы сильны, но у нас нет вождя, за которым пойдет народ. А за тобой он пойдет. Ведь это народ кричал тебе в парламенте: «Веди нас, Поэт!» Это мы тебе кричали...

 – Имя? – усмехнулся Поэт. – Но разве только имя? Ведь в случае неудачи вы возьмете и мою жизнь...

 – Да, это так. В случае неудачи ты потеря­ешь жизнь. Но мы верим в победу. У нас нет дру­гого выбора, кроме Победы, великий. И ты это знаешь сам.

 – Да, я это знаю, – так же рассеянно, не вду­мываясь в смысл слов, повторил Поэт. – И что же я должен сделать?

 – Двадцать пятого южния – важное заседание парламента. Ты должен еще раз попытаться его разбудить, склонить на сторону народа. Твоя речь для всех наших сторонников будет сигналом, что все идет по плану. Попытайся добиться, чтоб нам открыли арсеналы – у нас нет сабель и мечей. А идти с голыми руками на пушки – бессмыслен­но, хоть мы и пойдем, если будет надо. А когда победим – ты создашь новый, народный парла­мент...

 – Но каков ваш план, каменщик? Ты должен мне его открыть, если требуешь, чтоб я стал вож­дем восстания.

Тьерро пронзительно глянул в глаза Поэту. Секунду он колебался, затем решительно махнул рукой.

 – Мы верим, тебе, Поэт. Верили и верим. План в общих чертах таков. Тридцатого южния, ровно б полночь, мы нападаем на корабль и на охрану рудников. Уничтожаем всех до единого пришельцев, корабль пускаем на дно, шахты засыпаем и вооружаемся оружием, которое захватим в бою. Им мы будем отражать любое нападение.

 – Романтика, – грустно усмехнулся Поэт. – Коршун, попробовавший цыпленка, снова прилетит в курятник. – Но иного выхода нет. И никогда не будет. Это вы верно говорите. Дилемма одна – или жить в ярме, или бороться. А заглядывать вперед – не в моих правилах. Я с вами!

 – Мы другого и не ждали, великий. С твоим именем мы победим! – дрожащими от волнения губами прошептал Тьерро.

 – Одним именем не победите, каменщик. Что вы к нему прибавите?

 – В горах у нас уже год обучаются воинско­му делу два отряда по пятьсот юношей. У каждого из них своя цель. Первый отряд должен захватить и уничтожить корабль. О.ни подплывут к нему в полночь. Враги нас так презирают – и правильно презирают! – что даже не выставляют караул. Одна наша девушка – она теперь мертва, – глаза Тьерро сверкнули, – была на корабле, чтоб специально все рассмотреть и запомнить. Она внесла в нашу борьбу первый взнос –свою жизнь...

 – И вы хотите голыми руками...

 – Да, голыми руками. Десять – пятнадцать человек на одного. Десять погибнут, чтоб одиннадцатый добрался до горла захватчика...

 – Вы настоящие  какулийцы, – взволнованно воскликнул Поэт, – Теперь я верю, что Какулия не погибнет. Я с вами, братья. Я с вами!

 – А вы что думали, что играющие в солдатиков полковники и оплывший жиром парламент – это Какулия? – стукнул кулаком по столу Тьерро. – Вы думали, что эти свиньи, ждущие мясника, – это народ?

Поэт примирительно поднял вверх ладони:

 – Я так не думаю, каменщик. И ты это знаешь. Но дальше, дальше...

 – Дальше?–потухшим голос



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.