Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Ольга Андреевна Хорошилова 4 страница



В 1928 году, когда роман вышел в издательстве Джонатана Кейпа, его мгновенно окрестили «оскорбительным и неприличным», пресса подняла шумиху, и дело дошло до суда. То, что происходило в зале заседаний, напоминало разбирательство 1895 года о «непристойном поведении» Уайльда. Думаю, это даже льстило Редклифф‑Холл, которая на глазах британцев и всего мира превращалась в мученика за любовь.

В ноябре 1928‑го судья вынес вердикт: книга признана непристойной. Апелляция и письма влиятельных лиц не помогли. Сочинение запретили в Британии, но продолжали активно распродавать в США и Франции. Джон получила неплохой доход и международное имя. «Колодец одиночества» – до сих пор ее самый известный и читаемый роман.

Была у Редклифф‑Холл еще одна общая с Уайльдом черта – дендизм. Но если писатель эпатировал костюмом ради самого эпатажа и банальной популярности, которую тот обеспечивал, Джон стала денди поневоле. С юности ее раздражали женские наряды, томно выгнутые корсеты, шелковые платья в мещанский цветочек, нелепые шляпы‑подносы и длинные волосы, уложенные в стиле японской гейши. Она ненавидела всю эту приторную, обморочно‑кружевную Прекрасную эпоху, которая заставляла ее мириться со своим (но чужим ей) женским полом и носить то, что считалось в ту эпоху приличным для молодой особы. Она мирилась, но лишь до того момента, пока была жива сама Belle Époque. В 1914 году разразилась Первая мировая, и старый мир скончался от апоплексического удара.

В 1918‑м началась новая эпоха – джаза, секса, веселья, свободы, пусть даже мнимой. В середине 1920‑х Джон придумала себе стиль, созвучный ее внутреннему миру. Современники назвали его «необычным женским дендизмом». Писатель сделала короткую стрижку «итонский кроп» (в парикмахерском зале универмага Harrod’s) с подбритым затылком и волнистыми прядями спереди. Ей, конечно, повезло: такими мальчишескими укладками баловались тогда многие девушки и дамы: «кропы» уменьшали возраст, и мужчины считали их very sexy.

В своих элегантных костюмах Джон сочетала мужской верх со стеснительно женским низом. У нее был отменный вкус. Британская точеная фигура позволяла оставаться изящной даже в твидовых куртках‑норфолках, габардиновых плащах и муаровых смокингах. И она не казалась необычной, потому что эти вещи прочно вошли тогда в дамскую моду, полюбившую эксперименты с травестией. Были компании, производившие жакеты‑смокинги, были фирмы, предлагавшие дамские охотничьи комплекты. Девушек, заигрывавших с брутальным стилем, считали тогда невероятно привлекательными.

Ни модницы, ни Джон не носили брюк: общество считало обрюченных дам непристойными, и в некоторых странах существовали законы, запрещавшие прекрасному полу появляться в брюках в публичных местах. Джон придумала компромисс. Со смокингом надевала юбку, украшенную атласными лампасами. На прогулку отправлялась в норфолке и разрешенных дамам твидовых бриджах. Так же поступали и некоторые другие аристократки, любившие легкий эпатаж.

Благодаря сохранившимся скрупулезным записям Уны известно, где именно Джон покупала вещи. Прогулочные комплекты приобретала в магазинах Gamages и Barkers. С середины 1920‑х часто посещала Harrod’s и Weatherill’s. Маскарадные накидки, венецианские треуголки, кюлоты в стиле XVIII века и парики заказывала у Nathan’s, одной из лучших театральных мастерских, куда иногда заходил Уайльд на заре своей эстетической славы.

Подобно ему, Редклифф‑Холл носила говорящие аксессуары, к примеру большой монокль в золотой оправе на черной шелковой ленте. Еще в начале 1900‑х он стал символом сексуального раскрепощения, секретным знаком, по которому определяли друг друга поклонники «любви, не смеющей назвать себя». Другими любимыми вещицами Джона были перстень на мизинце и сережка в правом ухе.

Обо всем этом писательница со свойственной ей прямотой сообщила в «Колодце одиночества». Что тут началось! Сафистки завалили ее гневными письмами. Подруги подлавливали на вечеринках и гневно шептали: «Джон, зачем ты это сделала?» Ведь теперь их будут узнавать на улицах, начнут тыкать пальцами в театрах и ресторанах: «Смотри, это одна из них». И ее нервные приятельницы оказались правы. Журналистку Ивлин Айронс, знакомую Джона, носившую мужские шляпы, пиджаки и монокль, однажды окликнул водитель грузовика: «Эй, дамочка, вы что, Редклифф‑Холл?» Портреты писательницы появились в газетах, и теперь каждую особу в необычных жакетах и смокингах принимали за Джона или за «одну из них».

Ее подруга, леди Уна, тоже баловалась переодеванием, чтобы уравновесить слишком мужской стиль Редклифф‑Холл. Она с легкостью перевоплощалась в изящного мальчика, надев белую сорочку, черный сюртук, высокий викторианский галстук‑крават. Ввинчивала в глаз презрительный монокль в золотой оправе. Считала это забавным. Иронизировала – над окружением и немного над собой. В этом образе ее запечатлела художница Ромейн Брукс.

 

  

    

Джон Редклифф‑Холл за чтением газеты.

Начало 1930‑х гг. Центр Гарри Рэнсома (США)

Мне всегда нравился этот портрет, хотя современники называли его карикатурой. В нем есть какая‑то особенная холодно‑острая поза, лоск и холеная стать, которой славились женщины двадцатых. И еще британская ирония. Сухая мордочка злой мартышки – не шарж. Это карикатура самой Трубридж на чопорное общество, в котором приходилось жить ей, Джону, Коварду, Уайльду и всем прочим «другим», непохожим.

 

КВЕНТИН КРИСП

«Первый наш жизненный долг – принять позу. В чем второй, еще никто не дознался». Этот афоризм Оскара Уайльда, открывающий его «Заветы молодому поколению», был воплощен в жизнь Квентином Криспом.

Экстравагантный англичанин, писатель и острослов 30 лет работал натурщиком в художественных классах. Обнаженный, хрупкий, совершенно беззащитный, он по многу часов каждый день в течение долгих 30 лет принимал невероятные позы и терпел – холод, боль в немеющем теле, обидные реплики остолопов‑студентов. Сомнительное ремесло превратил в искусство – без устали выдумывал новые аттитюды и образы для копирования. Мог убиенной Дездемоной замереть на полу, завернуться в драпировку и застыть в воздухе подобно Лои Фуллер, скрутиться трагичным эмбрионом в растерзанном кресле. Иногда смелел – изображал, к примеру, неприлично восторженного самурая с эротической гравюры, предлагая студиозам домыслить его визави.

Тридцать лет Крисп терпеливо позировал в классах. Остальное время он, истинный уайльдианец, занимался позерством. Увлекся этим в школе, в самом начале двадцатых. Тогда он, застенчивый юноша с невыразительным именем Денис Пратт, стал дерзко, на глазах одноклассников, меняться. У артистов эстрады перенял балетную манеру ходить, ставя сначала носочек и лишь после пяточку. Легко покачивал бедрами. Научил руки двигаться в плавном такте своих хорошо заученных речей о прекрасном, в которых то и дело искорками вспыхивали афоризмы Уайльда и обожаемого Коварда. Он не пропускал ни одного зеркала – тщательно разглядывал себя, по‑женски поправлял сбившийся локон в роскошной, заботливо уложенной шевелюре.

Денис научился владеть щеточкой с тушью, легонько подкрашивал губы материнской помадой. И еще он обожал платья, тайком перемерил весь семейный женский гардероб, от бабушкиных корсетов до блузок сестры. Неудивительно, что в школе его нещадно били – за странные ужимки, аккуратные прически, подозрительно алые губы. Когда его били, он тоже принимал позу: сворачивался калачиком на холодном школьном граните, закрыв голову руками, чтобы было не так больно. Он научил себя не отвечать ударом на удар: «Это бессмысленно – один никогда не победит стадо». После экзекуции Денис торопливо поднимался, отряхивался, приводил в порядок волосы. «Джентльмен уходит, он никогда не убегает», – и джентльмен Крисп, распрямив спину, вздернув окровавленный нос, терпя боль и страх, семенил по‑балетному прочь.

Кое‑как окончив школу, поступил на факультет журналистики в Кингс‑колледж, но вскоре бросил учебу. Увлекся живописью. Его мятежная молодость пришлась на тридцатые годы. Хотя в Лондоне таким, как он, не было места, он упорно жил в британской столице, с каждым днем совершенствуя свой стиль и доводя им до безумия мускулистых рабочих парней, ненавидевших таких вот «крашеных извращенцев». Ему крепко от них доставалось. Его били, он лежал терпеливым калачиком, кое‑как поднимался и хромал прочь.

Впрочем, в Лондоне тридцатых были тайные места встреч тех, к которым Денис‑Квентин себя вынужденно относил. По вечерам они слетались в Сохо, в злачные темные пабы и закрытые клубы, куда можно было попасть по особому стуку или вызвонив нужную мелодию электрической кнопкой у входа. Там было немало таких, как он, – красивых, стройных, напомаженных, женственных «королев», «принцесс», «волшебниц», «душек». Они щебетали на «полари», особом птичьем языке, которым он скоро в совершенстве овладел.

«Душки» радушно приняли его, но Крисп не стал пташкой в их пестром вольере. Он считал себя частью café‑society, так именовали в тридцатые годы лондонский интеллектуальный бомонд, в котором Стивен Теннант и Ноэл Ковард были главными звездами и первыми уайльдианцами. В отличие от своих кумиров, Крисп не был богат, худо­жественно одарен и не имел нужных связей. Его связями в тот предвоенный период стали хорошо одетые джентльмены средних лет и пожилые комичные щеголи, которые ловили его накрашенные улыбки в кафе и пабах, преследовали на темных улицах Сохо и Челси, настойчиво просили о своеобразных услугах и щедро за них платили. Квентин Крисп стал уличным проститутом и много позже экспрессивно и красочно описал свои приключения в симпатичных мемуарах «Голый чиновник».

Впрочем, с продажной любовью у него не слишком получилось. Ремесло это он вскоре бросил. И стал… Воплощая афоризм Уайльда, Квентин Крисп стал истинным произведением искусства. Он жирно пудрился, нагло красил лицо, красил так, чтобы наверняка, чтобы заметили, осудили, ударили. Это был его боевой уличный макияж – яркие драматичные тени, блеск на чувственных губах, пышные растушеванные ресницы, утонченные изящные брови, взбитые огненно‑рыжие волосы. И эти его костюмы – богемные шелковые блузы, манерные фулярчики, боа из перьев, жабо и уставшие кружевные манжеты, облегающие брюки, аккуратные туфельки на каблучках. Зимой он иногда выходил в сандалиях на босу ногу, чтобы щегольнуть дорогим педикюром самого модного оттенка. За руками ухаживал не меньше, носил вызывающе длинные ногти. В клубах Сохо, в любимой «Черной кошке», он был звездой, красавчиком, принцем ночи. На улицах – посмешищем и легкой мишенью для гомофобов. Но Крисп столь смиренно принимал привычные побои, что вскоре обидчики потеряли к нему интерес.

В конце тридцатых Квентин перебрался поближе к центру, в квартирку на первом этаже Бофор‑стрит, Челси. Там устраивал ночные приемы. В своих лучших женских костюмах, нагло раскрашенный, он потчевал гостей королевскими угощениями – бледно‑серым холодным кофе и позавчерашними тостами. Гости были в восхищении.

В начале Второй мировой он выразил искреннее желание защищать родину на фронте, но доктора ему отказали – и в уме, и в нравственности – и выдали белый билет. В 1942‑м, в самый разгар войны, Крисп стал натурщиком, тем самым завершив то, что начал в тридцатые. Теперь он действительно был произведением искусства, которое ежедневно мучительными долгими часами переводили на ватманы и холсты школьники и студенты.

Крисп говорил, что ни о чем, кроме позирования, не думал. Лукавил, конечно: пока ученики скрипели карандашами, он тихо, втайне от мира сочинял рассказы, афоризмы, нанизывал перламутровые бусины воспоминаний на шелковую ниточку сюжета, но какого, еще не понимал. Только в середине шестидесятых по настоянию своего агента Квентин перевел бисерные картины памяти на понятный английский язык, и в 1968 году сочинение вышло в британском издательстве под провокационным названием «Голый чиновник». Это были искренние без вульгарности, ироничные без злобы, подробные без сальностей мемуары о его жизни в искусстве – о платьях и макияже, закрытых клубах и «любви, не смеющей назвать себя», о позировании в студиях и позерстве в жизни. Если бы Оскар Уайльд был жив, он аплодировал бы этому удивительному сочинению.

Вначале продажи не радовали – разошлось всего 3500 экземпляров. Один попал в руки телевизионного продюсера, решившего экранизировать книгу. В 1975 году «Голого чиновника» показали в Британии и США. Крисп стал звездой.

В 1981‑м ему опостылели старушка Тэтчер и старушка Англия. Он переехал жить в США, поселился в Ист‑Виллидж на Манхэттене, много выступал, давал интервью. Его обожали режиссеры, приглашали на третьи и вторые кинороли. В 1985 году на съемочной площадке фильма «Невеста» он познакомился со Стингом. Они подружились. Певец посвятил забавному старику песню Englishman in New‑York , мгновенно ставшую хитом. В эстетском черно‑белом клипе позер Крисп сыграл самого себя.

Вслед за Стингом интерес к артисту проявила режиссер Салли Портер – пригласила сыграть королеву Елизавету I в своем фильме «Орландо». Крисп отказывался, не мог представить, как он, 80‑летний джентльмен, будет изображать регину британскую. Но режиссер не сдавалась, старик поддался – и сыграл великолепно. Рыжеволосая тюдоровская Тильда Суинтон в роли андрогина Орландо стала Криспу прекрасной парой.

В США экстравагантный британец одевался вызывающе и превратился во флюоресцентного ковбоя с сиреневой шевелюрой и в психоделическом макияже. В 1980‑е у него уже была масса поклонников по обе стороны океана. Некоторые имитировали его космическо‑ковбойский стиль, другие – макияж. Любопытно, что даже художник Эрте, франт и тихий уайльдианец, в те годы повторял боевую раскраску Криспа, выпудривая лицо и жирно подкрашивая глаза. Позже, впрочем, он отказался от этого безумства.

 

  

    

Квентин Крисп.

Фотопортрет, 1986 г. Коллекция Ольги Хорошиловой

В восьмидесятые, на пике своей телевизионной и светской карьеры, Крисп устраивал творческие вечера, длинные, увлекательные one man show, во время которых делился тонкими наблюдениями о жизни, учил простодушных американцев высокому стилю в одежде и поведении, сыпал остротами и рассказывал душещипательные истории о том, как его, накрашенного и женственного, преследовали в Англии.

Криспа превратили в борца за свободу меньшинств и мученика британской морали, он стал гей‑иконой. Но, пока наивные активисты маршировали на митингах с его портретами, напечатанными на радужных флагах, Квентин бурчал журналистам о том, что он геев не любит, не понимает этого их движения за права, не приемлет их флагов и вообще считает голубое сообщество таким же консервативным и нетерпимым, как гетеросексуальное большинство. Милый старик был тысячу раз прав.

Его позиция не может не восхищать. Он никогда не шел на поводу у толпы – ни в черно‑белой Британии, ни в радужной Америке. Всегда был самим собой. И этим неизбежно раздражал викторианцев, либералов, гей‑активистов, откровенно его не понимавших. Их шумные бессмысленные толпы он по лондонской привычке называл стадами.

Артист никуда не рвался и ни к чему не призывал. Он не был лозунгом. Он был истинным произведением искусства, у которого, как известно, лишь две задачи – позировать и вставать в позу. И это Криспу удавалось великолепно.

 

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.