Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 29 страница



спазмах.

Он прижал к груди кусочки сахара, карандашик.

Ночью унтер-офицер эсэсовец вывел его из ревира, повел по улице.

Холодный ветер порывами дул в лицо. Михаил Сидорович оглянулся в сторону

спящих бараков, подумал: "Ничего, ничего, нервы у товарища Мостовского не

сдадут, спите, ребята, спокойно".

Они вошли в двери лагерного управления. Здесь уже не пахло лагерным

аммиаком, ощущался холодный табачный дух. Мостовской заметил на полу

большой окурок, и ему захотелось поднять его.

Минуя второй этаж, они поднялись на третий, конвоир велел Мостовскому

вытереть ноги о половик и сам долго шаркал подошвами. Мостовской,

задохнувшийся от подъема по лестнице, старался успокоить дыхание.

Они зашагали по ковровой дорожке, устилавшей коридор.

Милый, спокойный свет шел от ламп - маленьких полупрозрачных тюльпанов.

Они прошли мимо полированной двери с небольшой дощечкой "Комендант" и

остановились перед такой же нарядной дверью с надписью "Штурмбанфюрер

Лисс".

Мостовской часто слышал эту фамилию - это был представитель Гиммлера

при лагерном управлении. Мостовского смешило, что генерал Гудзь сердился,

почему Осипова допрашивал сам Лисс, а его, Гудзя, один из помощников

Лисса. Гудзь видел в этом недооценку строевого командования.

Осипов рассказывал, что Лисс допрашивал его без переводчика, - он был

рижским немцем, знал русский язык.

В коридор вышел молодой офицер, сказал несколько слов конвойному,

впустил Михаила Сидоровича в кабинет, оставив дверь открытой.

Кабинет был пуст. Ковер на полу, цветы в вазе, на стене картина: опушка

леса, красные черепичные крыши крестьянских домов.

Мостовской подумал, что попал в кабинет директора скотобойни, - рядом

хрип умирающих животных, дымящиеся внутренности, забрызганные кровью люди,

а у директора покой, ковры, и только черные телефонные аппараты на столе

говорят о связи скотобойни с этим кабинетом.

Враг! Какое простое и ясное слово. Снова вспомнился Чернецов, - какая

жалкая судьба в эпоху "штурм унд дранг". Зато в нитяных перчатках. И

Мостовской посмотрел на свои ладони и пальцы.

В глубине кабинета открылась дверь. И тут же скрипнула дверь, ведущая в

коридор, - видимо, дежурный прикрыл ее, увидя, что Лисс в кабинете.

Мостовской стоял наморщившись, ждал.

- Здравствуйте, - тихо произнес невысокий человек с эсэсовской эмблемой

на рукаве серого мундира.

В лице Лисса не было ничего отталкивающего, и потому особенно страшно

показалось Михаилу Сидоровичу смотреть на него, - горбоносое лицо, с

внимательными темно-серыми глазами, лобастое, с бледными, худыми щеками,

придававшими ему выражение трудовой аскетичности.

Лисс выждал, пока Михаил Сидорович прокашлялся, и сказал:

- Мне хочется говорить с вами.

- А мне не хочется говорить с вами, - ответил Мостовской и покосился на

дальний угол, откуда должны были появиться помощники Лисса, - чернорабочие

заплечных дел, ударить старика по уху.

- Я вполне понимаю вас, - сказал Лисс, - садитесь.

И он усадил Мостовского в кресло, сел рядом с ним.

Говорил он по-русски каким-то бестелесным, пепельно-холодным языком,

которым пишутся научно-популярные брошюры.

- Вы себя плохо чувствуете?

Михаил Сидорович пожал плечами и ничего не ответил.

- Да-да, я знаю. Я направил к вам врача, он сказал мне. Я вас

потревожил среди ночи. Но мне очень хотелось разговаривать с вами.

"Еще бы", - подумал Михаил Сидорович и сказал:

- Я вызван на допрос. А разговаривать нам с вами не о чем.

- Почему? - спросил Лисс. - Вы смотрите на мой мундир. Но я не родился

в нем. Вождь, партия шлют, и люди идут, солдаты партии. Я всегда был

теоретиком в партии, я интересуюсь вопросами философии, истории, но я член

партии. Разве каждый ваш работник НКВД любит Лубянку?

Мостовской следил за лицом Лисса, и ему подумалось, что это бледное,

высоколобое лицо надо нарисовать в самом низу антропологической таблицы, а

эволюция пойдет от него вверх и придет к заросшему шерстью

неандертальскому человеку.

- Если бы Центральный Комитет поручил вам укрепить работу в Чека, разве

вы можете отказаться? Отложили Гегеля и пошли. Мы тоже отложили Гегеля.

Михаил Сидорович покосился на говорившего, - странно, кощунственно

звучало имя Гегеля, произносимое грязными губами... В трамвайной давке к

нему подошел опасный, опытный ворюга и затеял разговор. Стал бы он слушать

- он только следил бы за его руками, вот-вот сверкнет бритва, ударит по

глазам.

А Лисс поднял ладони, посмотрел на них, сказал:

- Наши руки, как и ваши, любят большую работу, не боятся грязи.

Михаил Сидорович поморщился, такими нестерпимыми показались движение и

слова, повторившие его собственные.

Лисс заговорил быстро, оживленно, точно уже раньше разговаривал с

Мостовским и теперь радовался, что может закончить прерванный,

недоконченный разговор.

- Нужно двадцать летных часов, и вы сидите в кресле в советском городе

Магадане, в своем кабинете. У нас - вы у себя дома, но вам не повезло. Мне

очень больно, когда ваша пропаганда начинает вместе с пропагандой

плутократий писать про партайюстицию.

Он покачал головой. И вновь посыпались ошеломляющие, неожиданные,

страшные и нелепые слова:

- Когда мы смотрим в лицо друг другу, мы смотрим не только на

ненавистное лицо, мы смотрим в зеркало. В этом трагедия эпохи. Разве вы не

узнаете себя, свою волю в нас? Разве для вас мир не есть ваша воля, разве

вас можно поколебать, остановить?

Лицо Лисса приблизилось к лицу Мостовского.

- Понимаете вы меня? Я нехорошо владею русским языком, но мне очень

хочется, чтобы вы поняли. Вам кажется, вы ненавидите нас, но это кажется:

вы ненавидите самих себя в нас. Ужасно, правда? Вы понимаете?

Михаил Сидорович решил молчать, Лисс не втянет его в разговор.

Но на миг ему показалось, что человек, вглядывающийся в его глаза, не

собирается его обмануть, а искренне напрягается, подбирает слова.

Казалось, он жаловался, просил помочь разобраться в том, что мучило его.

Томительно нехорошо стало Михаилу Сидоровичу. Казалось, иголка кольнула

в сердце.

- Понимаете, понимаете? - быстро говорил Лисс, и он уже не видел

Мостовского, так растревожен был он. - Мы наносим удар по вашей армии, но

мы бьем себя. Наши танки прорвали не только вашу границу, но и нашу,

гусеницы наших танков давят немецкий национал-социализм. Ужасно, какое-то

самоубийство во сне. Это может трагически кончиться для нас. Понимаете?

Если мы победим! Мы, победители, останемся без вас, одни против чужого

мира, который нас ненавидит.

Слова этого человека легко было опровергнуть. А глаза его еще ближе

приблизились к Мостовскому. Но было нечто еще более гадкое, опасное, чем

слова опытного эсэсовского провокатора. Было то, что иногда то робко, то

зло шевелилось, скреблось в душе и мозгу Мостовского. Это были гадкие и

грязные сомнения, которые Мостовской находил не в чужих словах, а в своей

душе.

Вот человек боится болезни, злокачественной опухоли, он не ходит к

врачу, старается не замечать своих недомоганий, избегает разговоров с

близкими о болезнях. И вот ему говорят: "Скажите, а у вас бывают вот такие

боли, обычно по утрам, обычно после того как... да, да..."

- Вы понимаете меня, учитель? - спросил Лисс. - Один немецкий человек,

вы хорошо знаете его умную работу, сказал, что трагедия всей жизни

Наполеона была в том, что он выразил душу Англии и именно в Англии имел

своего смертоносного врага.

"Ох, лучше бы сразу приступили к мордобою, - подумал Михаил Сидорович и

сообразил: - А, это он о Шпенглере".

Лисс закурил, протянул портсигар Мостовскому.

Михаил Сидорович отрывисто сказал:

- Не хочу.

Ему стало спокойней от мысли, что все жандармы в мире, и те, что

допрашивали его сорок лет назад, и этот, говорящий о Гегеле и Шпенглере,

пользуются одним идиотическим приемом: угощают арестованного папиросами.

Да, собственно, все это от расстроенных нервов, от неожиданности - ждал

мордобития, и вдруг нелепый отвратительный разговор. Но ведь и некоторые

царские жандармы разбирались в политических вопросах, а были среди них

по-настоящему образованные люди, один даже "Капитал" изучал. Но вот

интересно - бывало ли такое с жандармом, изучавшим Маркса, - вдруг, где-то

в глубине, шевелилась мысль: а может быть, Маркс прав? Что же жандарм

переживал тогда? Отвращение, ужас перед своим сомнением? Но уж, во всяком

случае, жандарм не становился революционером. Он затаптывал свое сомнение,

оставался жандармом... А я-то, я-то ведь тоже затаптываю свои сомнения. Но

я, я ведь остаюсь революционером.

А Лисс, не заметив, что Мостовской отказался от сигареты, пробормотал:

- Да-да, пожалуйста, правильно, очень хороший табак, - закрыл портсигар

и совсем расстроился. - Почему вас так удивляет мой разговор? Вы ждали

другой разговор? А разве у вас на Лубянке нет образованных людей? Таких,

чтобы могли поговорить с академиком Павловым, с Ольденбургом? Но они имеют

цель. А у меня нет тайной цели. Даю вам честное слово. Меня мучит то, что

мучит вас.

Он улыбнулся, добавил:

- Честное слово гестаповца, а это не шутка.

Михаил Сидорович повторял про себя: "Молчать, главное - молчать, не

вступать в разговор, не возражать".

Лисс продолжал говорить, и снова казалось, что он забывает о

Мостовском.

- Два полюса! Конечно, так! Если бы это не было совершенно верно, не

шла бы сегодня наша ужасная война. Мы ваши смертельные враги, да-да. Но

наша победа - это ваша победа. Понимаете? А если победите вы, то мы и

погибнем, и будем жить в вашей победе. Это как парадокс: проиграв войну,

мы выиграем войну, мы будем развиваться в другой форме, но в том же

существе.

Для чего этот всесильный Лисс, вместо того чтобы смотреть трофейные

кинофильмы, пить водку, писать доклад Гиммлеру, читать книги по

цветоводству, перечитывать письма дочери, баловаться с молодыми девушками,

отобранными с очередного эшелона, либо, приняв лекарство, улучшающее обмен

веществ, спать в своей просторной спальне, вызвал к себе ночью старого,

пропахшего лагерным зловонием русского большевика?

Что задумал он? Для чего скрывает он свои цели, что хочет выпытать?

Сейчас Михаила Сидоровича не ужасали пытки. Страшно было думать, - а

вдруг немец не лжет, вдруг говорит он искренне. Просто человеку захотелось

поговорить.

Какая отвратительная мысль: они оба больные, оба измучены одной

болезнью, но один не выдержал и говорит, делится, а второй молчит,

затаился, но слушает, слушает.

А Лисс, как бы, наконец, отвечая на молчаливый вопрос Мостовского,

раскрыл лежащую на столе папку и брезгливо, двумя пальцами, вынул пачку

грязных бумаг. И Мостовской сразу узнал их, - это были каракули

Иконникова.

Лисс, очевидно, рассчитывал, что, внезапно увидя эти подброшенные

Иконниковым бумаги, Мостовской придет в смятение...

Но Михаил Сидорович не растерялся. Он смотрел на исписанные Иконниковым

страницы почти радостно: все стало ясно, идиотически грубо и просто, как и

всегда бывало при полицейских допросах.

Лисс придвинул к краю стола каракули Иконникова, потом потянул рукопись

обратно к себе.

Он вдруг заговорил по-немецки.

- Видите, вот это у вас взяли при обыске. С первых слов я понял, что

эту дрянь не вы писали, хотя я и не знаю вашего почерка.

Мостовской молчал.

Лисс постучал пальцем по бумагам, приглашая, - приветливо, настойчиво,

доброжелательно.

Но Мостовской молчал.

- Я ошибся? - удивленно спросил Лисс. - Нет! Я не ошибся. У вас и у нас

одна гадливость к тому, что здесь написано. Вы и мы стоим вместе, а по

другую сторону вот эта дрянь! - и он указал на бумаги Иконникова.

- Давайте, давайте, - торопливо и зло проговорил Мостовской, - перейдем

к делу. Эти бумаги? Да, да, они у меня взяты. Вы хотите знать, кто их

передал? Не ваше дело. Может быть, я сам написал их. Может быть, вы велели

своему агенту сунуть их незаметно мне под матрац. Ясно?

На миг показалось, что Лисс примет вызов, взбесится, крикнет: "У меня

есть способы вас заставить отвечать!"

Ему так хотелось этого, так бы все стало просто и легко. Какое простое

и ясное слово: враг.

Но Лисс сказал:

- Зачем тут жалкие бумаги? Не все ли равно, кто их писал? Я знаю: не вы

и не я. Как мне печально. Подумайте! Кто в наших лагерях, если нет войны,

если нет в них военнопленных? В наших лагерях, если нет войны, сидят враги

партии, враги народа. Знакомые вам люди, они сидят и в ваших лагерях. И

если в спокойное, мирное время наше Управление имперской безопасности

включит в германскую систему ваших заключенных, мы их не выпустим, ваши

контингенты - это наши контингенты.

Он усмехнулся.

- Тех немецких коммунистов, которых мы посадили в лагерь, вы тоже

посадили в лагерь в тридцать седьмом году. Ежов посадил их, и рейхсфюрер

Гиммлер посадил их... Будьте гегельянцем, учитель.

Он подмигнул Мостовскому:

- Я думал, в ваших лагерях знание иностранных языков вам пригодилось бы

не меньше, чем в наших. Сегодня вас пугает наша ненависть к иудейству.

Может быть, завтра вы возьмете себе наш опыт. А послезавтра мы станем

терпимей. Я прошел длинную дорогу, и меня вел великий человек. Вас тоже

вел великий человек, вы тоже прошли длинную, трудную дорогу. Вы верили,

что Бухарин провокатор? Только великий человек мог вести по этой дороге. Я

тоже знал Рема, я верил ему. Но так надо. И вот меня мучит: ваш террор

убил миллионы людей, и только мы, немцы, во всем мире понимали: так надо!

Совершенно верно! Поймите, как я понимаю. Эта война должна ужасать вас. Не

должен был Наполеон воевать против Англии.

И новая мысль поразила Мостовского. Он даже зажмурился, - то ли от

внезапной рези в глазах, то ли хотелось избавиться от этой мучительной

мысли. Ведь сомнения его, быть может, не были знаком слабости, бессилия,

грязной раздвоенности, усталости, неверия. Может быть, эти сомнения,

изредка то робко, то зло вдруг охватывавшие его, и были самым честным,

самым чистым, что жило в нем. А он давил их, отталкивал, ненавидел. Может

быть, в них-то и есть зерно революционной правды? В них динамит свободы!

Для того чтобы оттолкнуть Лисса, его скользкие, липучие пальцы, нужно

лишь перестать ненавидеть Чернецова, перестать презирать юродивого

Иконникова! Но нет, нет, еще больше! Нужно отказаться от того, чем жил всю

жизнь, осудить то, что защищал и оправдывал...

Но нет, нет, еще больше! Не осудить, а всей силой души, всей

революционной страстью своей ненавидеть - лагеря, Лубянку, кровавого

Ежова, Ягоду, Берию! Но мало, - Сталина, его диктатуру!

Но нет, нет, еще больше! Надо осудить Ленина! Край пропасти!

Вот она, победа Лисса, победа не в той войне, что шла на полях

сражения, а в той, полной змеиного яда, идущей без выстрелов войне,

которую вел против него сейчас гестаповец.

Казалось, безумие сейчас охватит его. И вдруг он легко и радостно

вздохнул. Мысль, на миг ужаснувшая и ослепившая его, обратилась в пыль,

казалась смешной и жалкой. Наваждение длилось несколько секунд. Но неужели

даже на секунду, на долю секунды он мог всерьез усомниться в правоте

великого дела?

Лисс посмотрел на него, пожевал губами, продолжая говорить:

- На нас сегодня смотрят с ужасом, а на вас с любовью и надеждой?

Поверьте, кто смотрит на нас с ужасом - и на вас смотрит с ужасом.

Теперь уж ничто не было страшно Михаилу Сидоровичу. Теперь он знал цену

своим сомнениям. Не в болото вели они, как думал он раньше, а в пропасть!

Лисс взял в руки бумаги Иконникова.

- Зачем вы имеете дело с такими людьми? Эта проклятая война все

перепутала, все смешала. Ах, если б я имел силу распутать эту путаницу.

Нету путаницы, господин Лисс. Все ясно, все просто.  Не в союзе с

Иконниковым и Чернецовым мы осилим вас. Мы достаточно сильны, чтобы

расправиться и с вами, и с ними.

Мостовской видел: Лисс объединял все темное, а мусорные ямы одинаково

пахнут, все обломки, щепа, битый кирпич одинаковы. Не в мусоре нужно

искать существо различия и сходства, а в замысле строителя, в его мысли.

И торжествующая, счастливая злоба не только против Лисса и Гитлера, но

и против английского офицера с бесцветными глазами, спрашивавшего его о

критике марксизма, против омерзительных речей одноглазого, против

раскисляя-проповедника, оказавшегося полицейским агентом, охватила его.

Где, где найдут эти люди идиотов, которые поверят, что есть хоть тень

сходства между социалистическими государствами и фашистской империей?

Лисс, гестаповец, единственный потребитель их гнилого товара. В эти

минуты, как никогда раньше, Михаил Сидорович понял внутреннюю связь между

фашизмом и его агентами.

И не в этом ли, подумал Михаил Сидорович, гений Сталина: ненавидя и

истребляя подобных людей, он один видел тайное братство фашизма с

фарисеями, проповедниками ложной свободы. И мысль эта казалась ему

настолько очевидной, что он захотел сказать о ней Лиссу, объяснить ему

нелепость его построений. Но он только усмехнулся, он старый воробей, он

не дурак Гольденберг, болтавший о делах народовольцев с прокурором

судебной палаты.

Уперши глаза прямо на Лисса, громко, - вероятно, голос его слышала

стоявшая под дверью охрана, - он сказал:

- Мой совет вам, не теряйте зря времени со мной. Ставьте меня к стенке,

сразу вздерните, укокошьте.

Лисс поспешно проговорил:

- Вас никто не хочет кокошить. Успокойтесь, пожалуйста.

- Я не беспокоюсь, - весело сказал Мостовской, - я не собираюсь

беспокоиться.

- Надо, надо беспокоиться! Пусть моя бессонница будет вашей

бессонницей. В чем, в чем причина нашей вражды, я не могу понять ее...

Адольф Гитлер не фюрер, а лакей Стиннесов и Круппов? У вас нет частной

собственности на землю? Фабрики и банки принадлежат народу? Вы

интернационалисты, мы проповедуем расовую ненависть? Мы подожгли, а вы

стараетесь потушить? Нас ненавидят, а на ваш Сталинград смотрит с надеждой

человечество? Так говорят у вас? Чепуха! Пропасти нет! Ее выдумали. Мы

форма единой сущности - партийного государства. Наши капиталисты не

хозяева. Государство дает им план и программу. Государство забирает их

продукцию и прибыль. Они имеют шесть процентов от прибыли для себя - это

их заработная плата. Ваше партийное государство тоже определяет план,

программу, забирает продукцию. Те, кого вы называете хозяевами, рабочие, -

тоже получают заработную плату от вашего партийного государства.

Михаил Сидорович смотрел на Лисса и думал: "Неужели эта подлая болтовня

на миг смутила меня? Неужели я мог захлебнуться в этом потоке ядовитой,

смердящей грязи?"

Лисс с безнадежностью махнул рукой.

- И над нашим народным государством красное рабочее знамя, и мы зовем к

национальному и трудовому подвигу и единству, и мы говорим: "Партия

выражает мечту немецкого рабочего". И вы говорите: "Народность, труд". Вы,

как и мы, знаете: национализм - главная сила двадцатого века. Национализм

- душа эпохи! Социализм в одной стране - высшее выражение национализма!

Я не вижу причину нашей вражды! Но гениальный учитель и вождь немецкого

народа, наш отец, лучший друг немецких матерей, величайший и мудрый

стратег начал эту войну. Но я верю в Гитлера! Я верю,  что голова вашего

Сталина не затуманена гневом и болью. Он видит правду через дым и огонь

войны. Он знает своего врага. Знает, знает, даже теперь, когда обсуждает с

ним стратегию войны против нас и пьет бокал за его здоровье. На земле есть

два великих революционера: Сталин и наш вождь. Их воля родила национальный

социализм государства. Для меня братство с вами важней, чем война с вами

из-за восточного пространства. Мы строим два дома, они должны стоять

рядом. Мне хочется, учитель, чтобы вы пожили в спокойном одиночестве и

думали, думали перед нашей новой беседой.

- К чему? Глупо! Бессмысленно! Нелепо! - сказал Мостовской. - И к чему

это идиотское обращение "учитель"!

- О, оно не идиотское, вы и я должны понимать: будущее решается не на

полях сражения. Вы лично знали Ленина. Он создал партию нового типа. Он

первый понял, что только партия и вождь выражают импульс нации, и покончил

Учредительное собрание. Но Максвелл в физике, разрушая механику Ньютона,

думал, что утверждает ее, так Ленин, создавая великий национализм

двадцатого века, считал себя создателем Интернационала. Потом Сталин

многому нас научил. Для социализма в одной стране надо ликвидировать

крестьянскую свободу сеять и продавать, и Сталин не задрожал -

ликвидировал миллионы крестьян. Наш Гитлер увидел, - немецкому

национальному, социалистическому движению мешает враг - иудейство. И он

решил ликвидировать миллионы евреев. Но Гитлер не только ученик, он гений!

Ваше очищение партии в тридцать седьмом году Сталин увидел в нашем

очищении от Рема - Гитлер тоже не задрожал... Вы должны поверить мне. Я

говорил, а вы молчали, но я знаю, я для вас хирургическое зеркало.

Мостовской произнес:

- Зеркало? Все, что вы сказали, - ложь от первого и до последнего

слова. Ниже моего достоинства опровергать вашу грязную, зловонную,

провокационную болтовню. Зеркало? Да вы что, - окончательно обалдели?

Сталинград вас приведет в чувство.

Лисс встал, и Мостовской в смятении, восторге, ненависти подумал:

"Сейчас застрелит - и конец!"

Но Лисс словно не слышал слов Мостовского, почтительно и низко

склонился перед ним.

- Учитель, - сказал он, - вы всегда будете учить нас и всегда у нас

учиться. Будем думать вместе.

Лицо его было печально и серьезно, а глаза смеялись.

И снова ядовитая иголочка кольнула сердце Михаила Сидоровича. Лисс

посмотрел на часы.

- Время не проходит так, даром.

Он позвонил, негромко сказал:

- Возьмите, если вам нужно, это сочинение. Мы скоро увидимся. Гуте

нахт.

Мостовской, сам не зная для чего, взял бумаги со стола и сунул в

карман.

Его вывели из здания управления, он вдохнул холодный воздух, - как

хороша была эта сырая ночь, завывание сирен в дорассветном мраке после

гестаповского кабинета, тихого голоса национал-социалистического

теоретика.

Когда его подвели к ревиру, по грязному асфальту проехала легковая

машина с фиолетовыми фарами. Мостовской понял, что Лисс ехал на отдых, и с

новой силой Михаила Сидоровича охватила тоска. Конвойный ввел его в бокс,

запер дверь.

Он сел на нары, подумал: "Если б я верил в Бога, то решил бы, что этот

страшный собеседник мне послан в наказание за мои сомнения".

Спать он не мог, уже начинался новый день. Опершись спиной об стену,

сколоченную из занозистых шершавых еловых досок, Михаил Сидорович стал

вчитываться в каракули Иконникова.

 

 

 

"Большинство живущих на земле людей не задается мыслью определить

"добро". В чем оно, добро? Кому добро? От кого добро? Есть ли добро общее,

применимое ко всем людям, ко всем племенам, ко всем положениям жизни? Или

мое добро в зле для тебя, добро моего народа в зле для твоего народа?

Вечно ли, неизменно ли добро, или вчерашнее добро сегодня становится

пороком, а вчерашнее зло сегодня есть добро?

Приходит пора Страшного Суда, и о добре и зле задумываются не только

философы и проповедники, а все люди, грамотные и безграмотные.

Подвинулись ли за тысячелетия люди в своих представлениях о добре? Есть

ли это понятие, общее для всех людей, несть эллина и иудея, как полагали

евангельские апостолы? Несть классов, наций, государств? А быть может,

понятие еще более широкое, общее и для животных, для  деревьев, мха, то

самое широкое, которое вложили в понятие добра Будда и его ученики? Тот

Будда, который, чтобы объять добром и любовью жизнь, должен был прийти к

ее отрицанию.

Я вижу: возникающие в смене тысячелетий представления

морально-философских вождей человечества ведут к сужению понятия добра.

Христианские представления, отделенные пятью веками от буддийских,

сужают мир живого, к которому применимо добро. Не все живое, а лишь люди!

Добро первых христиан, добро всех людей сменилось добром для одних лишь

христиан, а рядом жило добро для мусульман, добро иудеев.

Но прошли века, и добро христиан распалось на добро католиков,

протестантов, добро православия. И в добре православия возникло добро

старой и новой веры.

И рядом шло добро богатых и добро бедных, рядом рождалось добро желтых,

черных, белых.

И, все дробясь и дробясь, уже рождалось добро в круге секты, расы,

класса, все, кто были за замкнутой кривой, уже не входили в круг добра.

 И люди увидели, что много крови пролито из-за этого малого, недоброго

добра во имя борьбы этого добра со всем тем, что считало оно, малое добро,

злом.

И иногда само понятие такого добра становилось бичом жизни, большим

злом, чем зло.

Такое добро пустая шелуха, из которой выпало, утерялось святое

зернышко. Кто вернет людям утерянное зерно?

Что же есть добро? Говорили так: добро - это помысел и связанное с

помыслом действие, ведущее к торжеству, силе человечества, семьи, нации,

государства, класса, верования.

Те, кто борется за свое частное добро, стремятся придать ему видимость

всеобщности. Поэтому они говорят: мое добро совпадает с всеобщим добром,

мое добро необходимо не только мне, оно необходимо всем. Делая добро

частное, я служу добру всеобщему.

Так добро, потеряв всеобщность, добро секты, класса, нации,

государства, стремится придать себе ложную всеобщность, чтобы оправдать

свою борьбу со всем тем, что является для него злом.

Но ведь и Ирод проливал кровь не ради зла, а ради своего Иродова добра.

Новая сила пришла в мир и грозила гибелью ему, его семье, его любимцам и

друзьям, его царству, его войску.

Но родилось не зло - родилось христианство. Никогда человечество не

слышало таких слов: "Не судите, да не судимы будете. Ибо... каким судом

судите, таким будете судимы, и какой мерой мерите, той мерой и вам будут

мерить... Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас,

благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас. И

так во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы

с ними; ибо в этом закон и пророки".

Что принесло людям это учение мира и любви?

Византийское иконоборство, пытки инквизиции, борьба с ересями во

Франции, в Италии, Фландрии, Германии, борьба протестантства и

католичества, коварство монашеских орденов, борьба Никона и Аввакума,

многовековый гнет, давивший на науку и свободу, христианские истребители

языческого населения Тасмании, злодеи, выжигавшие негритянские деревни в

Африке. Все это стоило большего количества страданий, чем злодеяния

разбойников и злодеев, творивших зло ради зла...

Такова потрясающая и сжигающая ум судьба самого человеческого учения

человечества, оно не избежало общей участи и тоже распалось на круги

частного, малого добра.

Жестокость жизни порождает добро в великих сердцах, они несут добро

обратно в жизнь, полные желания изменить жизнь по подобию живущего в них

добра. Но не круги жизни меняются по образцу и подобию идеи добра, а идея

добра, увязшая в жизненном болоте, дробится, теряет свою всеобщность,

служит сегодняшней жизни, не лепит жизнь по прекрасному, но бесплотному



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.