Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Судьба Орленева 11 страница



Когда же после спектакля берлинской труппы вышла рецензия, в которой наше исполнение и пьесу, переделанную мной, считали несравненно более удавшейся, а Чирикова, как автора, приветствовали, предсказывая и пьесе и исполнителям исключительный успех в Америке, у меня явилась мысль сейчас же отправить в Москву Лисовского за деньгами, чтоб он, отвезя Чирикову рецензии, просил его достать нам денег у своего друга Морозова, богатейшего и к театрам близкого купца. Денег у нас не было, и на дорогу пришлось прибегнуть к закладу назимовских последних колец. Утешенный отъездом Лисовского в Москву за деньгами, хозяин продлил нам до его приезда полный кредит. И жизнь для нас в Берлине была в то время и радостной и легкой. Но вот Лисовский возвратился и объявил, что Морозов денег дать не может, не желая помогать дискредитировать за границей русское правительство.

Веселость и беззаботность наши сразу испарились, а когда хозяин отеля объявил, что подаст на нас в суд, настал момент принять отчаянное решение.

Орлов жил в одном номере с Аникеевым, который больше всех был угнетен, отдав три тысячи на провалившееся дело, и по ночам не спал; однажды он в постели, как мальчик, разрыдался. Орлов стал утешать его, и тот ему признался, что получил из Киева анонимное письмо, где сообщают об измене его жены с ближайшим его другом. {151} Орлов мне рассказал об этом. У меня явилась мысль сейчас же предложить Аникееву поехать в Киев и, разобравшись в семейной неприятности, найти кассира или денег и привезти в Берлин. Опять пошли к хозяину и упросили его дать на дорогу до Москвы, прибавив эту сумму к нашим счетам. Мы ему сказали, что Аникеев едет заложить свой дом и денег пришлет нам немедленно из Киева. Хозяин денег дал, но прекратил кредит. Несколько дней мы поголодали, но жизнерадостный Семен Крамской, успевший завести знакомства среди студентов и курсисток, ухитрялся занимать у них в день марок пять под будущие клубные спектакли, и мы делились этой суммой и питались каждый на полмарки в день.

Действительно, Крамскому удалось поставить в студенческих клубах три раза «Привидения». От них нам доставались гроши, но мы и их с восторгом принимали, окруженные теплой любовью берлинской молодежи. Вышла рецензия о «Привидениях», где сравнивали мою игру со знаменитым артистом Бургтеатра Вены Иосифом Кайнцем.

Долго ждали мы от Аникеева вестей, несколько уж телеграмм послали ему. Ответа не было. Помню, вечером сидели мы в гостиной, собираясь отправиться в какой-нибудь театр. Вдруг прилетает сам хозяин и радостно нам машет телеграммой: «Из Киева». Вскочили все, я телеграмму распечатал, прочел и, сделав над собой страшное усилие, собрал все свое мужество, изобразил веселое лицо и торжественно воскликнул: «Ну, вот и кончились невзгоды наши, Аникеев денег привезет». Радостно вспыхнули лица актеров, навернулись слезы у них на глазах, я же, продолжая изображать восторженную беззаботность, отвел Орлова в сторону и прочитал ему телеграмму: «Денег нет, кассиров также. Возвращайтесь скорее в Россию. Захватите мое грязное белье. Ваш Аникеев».

Решили мы не говорить никому ни слова об этой катастрофе и печальное положение обдумать вдвоем. Средства все казались исчерпанными. Много мы пережили минут, полных отчаяния. Наутро я вспомнил про старую комбинацию с «пятисотенными» заложниками-кассирами в Житомире. Наш администратор занялся реализацией этой идеи, и дня через три у нас готовы были пять кассиров, которых мы обязались из Лондона отправить обратно на Берлин, уплатив им деньги.

{152} Глава шестнадцатая Приезд в Лондон. — Первое впечатление. — Успех спектаклей. — П. А. Кропоткин. — В. Г. Чертков. — В «Толстовском скиту». — Воспоминания об Андрееве-Бурлаке. — Театр А. А. Бренко. — Неудачи. — Помощь русского посланника. — Отъезд в Нью-Йорк.

Слух о наших спектаклях проник в Лондон, и оттуда мы от театра Эвеню (Avenue) получили приглашение прислать администратора для переговоров. Орлов отправился туда и захватил с собою все газеты и журналы со статьями. Через неделю мы получили от него ответ: «Снял на неделю Эвеню-театр, дорожные перевожу авансом». Аванс как раз был нам кстати. Деньги «заложников» все пошли на уплату счетов гостиницы и на дорогу Аникееву. Ему послали телеграмму: «Берлин скорее возвращайся, в грязном белье своем сам разбирайся».

Хозяин, не ожидавший получить с нас деньги, чуть не прыгал от восторга и на прощание устроил нам обильный ужин.

На другой день большая толпа студентов и курсисток проводила нас в Лондон, усыпав весь вагон цветами.

В Лондон мы приехали рано утром. В кассе нашей было всего 2 шиллинга. Пришлось сторговаться с носильщиком везти за шиллинг на ручной тележке до театра наш багаж. Он согласился, но с условием, чтоб мы ему по очереди все помогали. И вот отправились мы к театру Эвеню: актеры по асфальтовой мостовой, а актрисы — по берегу Темзы, купив себе поджаренных каштанов и завтракая ими. У театра встретил нас Орлов и объявил, что только к часу {153} дня мы можем поместиться в гостинице, где только что кончился ремонт и необходимо проветрить комнаты. Он сам пристроился в театральной конторе и без нас все время проходил сцены погрома с английскими статистами. Утешил он нас статьями, перепечатанными из берлинских газет, предсказывая в Лондоне огромный успех.

Так называемая гостиница наша находилась в одном из отдаленнейших беднейших кварталов и после прекрасного берлинского отеля произвела на нас жуткое впечатление. Но когда мы пробирались в отведенные для нас на антресолях комнаты, мимо столовой, где сидели и завтракали постоянные посетители, некоторые из них, одесситы, узнали меня и сообщили об этом хозяину. Тогда хозяин обратился к Орлову и сказал: «У меня всегдашнее условие вносить плату за пансион вперед, но так как я сам из Одессы и имя вашего Орленева мне слишком известно, то я предлагаю вам не только полное гостеприимство, но и деньги на расходы; я весь к вашим услугам». Большое впечатление произвела на нас эта беспечная доверчивость, да еще в Англии, где все мы боялись одиночества и черствости людской. Да и вообще в Лондоне, куда мы, после пережитых в Берлине тяжелых испытаний, ехали с большим предубеждением и тревогой, нас ожидало много необычайных радостей.

Первый спектакль — полный театр[cxxix]. Внизу вся публика во фраках и дамы в бальных платьях. Конец второго акта. Входит к нам в уборную Лоренц Ирвинг. Он года три жил в России, говорил и писал по-русски. Он представился нам и объявил, что к нам с приветствием пришли его отец сэр Генри Ирвинг (знаменитый актер), а также Эллен Тэрри, популярная артистка, Джером Джером с супругой и многие другие, в числе которых находилась семья князя Петра Алексеевича Кропоткина, а также и Владимир Григорьевич Чертков, ближайший друг Льва Николаевича Толстого.

Приход этой группы был величайшей радостью для нас. Лоренц Ирвинг обратился к нам с вопросом: «Кто режиссер ансамбля?» Я ответил: «Наша общая любовь». На другой день во всех газетах жирным шрифтом был напечатан мой ответ.

В течение двух недель мы там же, в «Эвеню», сыграли еще шесть спектаклей. Потом нас пригласили в большой {154} народный театр «Павильон». Театр был всегда полон, но предприниматели нас прямо грабили, пользуясь нашим незнакомством с английским языком. На одном из спектаклей была жена П. А. Кропоткина с взрослой дочерью, с которой на спектакле после одной очень сильной сцены случился обморок. Администраторы привели ее в уборную к Назимовой и там, позвавши дежурного врача, привели ее в чувство. Через несколько дней мы приглашены были в семью Кропоткиных на «чашку чая». Петр Алексеевич был болен и лежал на диване, наверху в своем кабинете, и очень хотел видеть нас всех, но его семья решила актеров к нему наверх пускать по одному. У каждого из первых трех, к нему пришедших, он спрашивал: «Вы не Орленев?» Я пришел четвертым, но меня, такого невзрачного в сравнении с прежде приходившими актерами, он не принял за Орленева и когда узнал, что я — Орленев, приподнялся и возбужденный протянул мне руку. Когда он стал рассказывать мне о своем побеге из Петропавловской крепости, он весь загорелся и, встав с кушетки, подошел к столу, достал оттуда карманные маленькие часы и, открыв внутреннюю крышку, взволнованный и возбужденный, сказал: «Вот, вот где находился начертанный на клочке весь план побега». В столовой я рассказал своим товарищам, какое я испытал очарование от встречи с Петром Алексеевичем. Они мне тут же передали рассказ его жены о том, какое сердце у П. А., застенчивое и нежнейшее, умеющее сочувствовать всякому страданию, и как окружает его толпа эмигрантов в день получки им в редакциях заработка, так что домой он всегда является без денег.

После встречи с П. А. Кропоткиным приехал к нам в гостиницу В. Г. Чертков с просьбой посетить его «Толстовский скит», а если возможно, то и погостить. Мы с ним вместе и поехали: Алеша Каратаев, С. З. Крамской и я. Первое время в «Толстовском скиту» царила какая-то скука, но чтобы разбить ее, довольно было моей гитары и виски. Дело началось таким образом. Сидели мы уныло на второй или третий день за общим скитским завтраком: в этом скиту трудно было встретить жизнерадостного человека. Вот только гостивший там крестьянский писатель Сергей Терентьевич Семенов оказался веселым и даже до чрезвычайности, когда я сумел расшевелить его. Во время {155} завтрака я увидел, что супруга Черткова, болезненная женщина, по совету врача пила мадеру. Это был неожиданный сюрприз: «Как! — воскликнул я с лукавым добродушием, — так вы злу не противитесь? И нам она, мадера эта, не противна. Позвольте же и нам ее отведать». Вот с этого и началось наше веселье. Чертковы оба, и жена и муж, сказали, что в нашем распоряжении весь их погреб. Весь мертвый скит мы воскресили своими песнями, стихами, рассказами и несколькими сыгранными сценами из «Братьев Карамазовых» и «Преступления».

Особенно зажегся Семенов: он много говорил нам о Льве Николаевиче Толстом, и интереснее всего для меня было услышать, что в одном из своих заездов к Толстому он встретился там с знаменитым Андреевым-Бурлаком, который, по словам Семенова, одним своим импровизированным рассказом навел Льва Николаевича на создание «Крейцеровой сонаты»[cxxx]. Первый план Льва Николаевича был такой: он хотел «Крейцерову сонату» создать для рассказа Андреева-Бурлака[cxxxi], который так замечательно читал и рассказ Мармеладова. Андреев-Бурлак развлекал Льва Николаевича и другими рассказами, довольно неприличными, но, как говорил Семенов, от них Лев Николаевич помирал со смеху. Вот один из бурлаковских рассказов.

Действие происходит в церкви, у обедни. Пришел крестьянин и, купив восковую свечку для своего ангела Николая чудотворца, пробрался, насколько возможно, вперед к престолу и, все же не достигнув цели, ударил по плечу переднего молящегося и, передав ему свечу, прибавил: «Поставь Николаю чудотворцу». Тот пошел ставить, но подсвечник у иконы был переполнен свечками, тогда он подошел к соседнему святому и стал вправлять ему свечу в подсвечник, а первый крестьянин, разозлившись, на всю церковь закричал: «Эй ты, какому… ставишь?»

Остановлюсь здесь несколько на Андрееве-Бурлаке. Рассказчик Василий Николаевич был неистощимый; я с детства знал его и преклонялся перед ним — этим замечательным «одиночкой»; первым моим кумиром-«одиночкой» был Митрофан Трофимович Козельский, а потом Андреев-Бурлак. Это был талант глубокий, неведомый, одинокий и свободнейший художник, который из одного себя творил «театр». Я часто ходил на спектакли в немецкий {156} клуб, еще и сейчас существующий на Рождественке, помню один спектакль из ряда вон выходящий. Однажды я прочитал в афишах: такого-то числа на сцене немецкого клуба единственная гастроль Василия Николаевича Андреева-Бурлака, представлено будет «Через край», комедия в трех действиях, «Соль супружества», этюд в одном акте, и водевиль «Сама себя раба бьет». В заключение «Волжские рассказы» в исполнении Андреева-Бурлака. В труппе, игравшей в этом спектакле, было занято несколько моих товарищей-актеров, и я до начала спектакля сидел у них в уборных. Начало было назначено ровно в восемь. Василий Николаевич начинал свою гастроль второй пьесой «Через край», но все уже собрались, загримировались — а Андреева-Бурлака все нет, как нет. Два раза уже сыграл оркестр, публика волнуется и просит начинать. Василия Николаевича ищут по всем ресторанам, трактирам и притонам-вертепам, в которых он любил наблюдать обездоленных людей для созидания своих образов. Не нашли его нигде. В публике все большее раздражение и крики: «Начинайте!» Опять сыграл оркестр две увертюры, а Бурлака все нет. Администрация хотела публике возвратить за взятые билеты деньги, но большинством решили начать спектакль комедией «Соль супружества», не дождавшись пропавшего гастролера Бурлака. Сыграли «Соль» — его все нет, в публике полное негодование, крики: «Бурлака-Андреева!.. “Через край!”» Опять оркестр, опять скандал. Наконец решились на последнее: вместо «Через край» стали играть водевиль «Сама себя раба бьет». Я все время находился за кулисами, пьес без Бурлака я не смотрел. Вдруг послышались радостные восклицания у актерского подъезда и в уборных: «Приехал, приехал! Василий Николаевич приехал!» Я бросился вместе с толпой актеров ему навстречу. С искренней радостью я увидал входящего в уборную Василия Николаевича. Он был какой-то незабываемый, неотразимо привлекательный, со своею знаменитою отвисшею губой и непосредственной какой-то силой в голубых навыкате глазах, прекрасных, горящих огнем вдохновения. На все обращенные к нему вопросы он отвечал всегдашней своей поговоркой: «В чем дело, в чем дело?» Его почти насильно раздели и усадили в кресло гримироваться, а он все продолжал начатый свой рассказ, отчего он запоздал: «Я сейчас был на охоте… подъезжаю {157} к заставе…» Его сейчас же прерывали, чуть не плача, администраторы и актеры: «Василий Николаевич, скорее одевайтесь и гримируйтесь, публика страшно волнуется». А он все за свое: «В чем дело, в чем дело?» — и сейчас же зовет своего слугу-тезку: «Василий, таланту, таланту!» Василий, слуга его, знающий прекрасно все его привычки, сейчас же наливает лафитный стаканчик коньяку и подает его Бурлаку. Наконец-то его удалось увести из уборной на сцену. В первом акте, когда подымается занавес, появляется штабс-ротмистр, которого играет Андреев-Бурлак, и, войдя в среднюю дверь, кричит за сцену, скликая денщиков: «Эй, Степан, Иван, черти, дьяволы, куда запропастились?» Во время его выхода громовые, продолжительные аплодисменты, небывалые овации. Он долго раскланивался, растроганный овациями, и подошел, помню, почти к самой рампе, сделал просительный жест для успокоения толпы, и публика утихла. Суфлер начал подавать ему по пьесе слова роли штабс-капитана. Бурлак роли не знает и, не слыша суфлера, тихонько говорит ему: «В чем дело, в чем дело?» В публике затаенная тишина. Тогда Василий Николаевич вдруг, оглядев всю публику, блаженно улыбнулся, и сверху донизу набитый театральный зал, повинуясь неодолимому очарованию его улыбки, невольно рассмеялся. Бурлак подошел уже к самой рампе и просто своим обыкновенным голосом и тоном произнес: «Я сейчас был на охоте, подъезжаю к заставе и вижу — стоит какая-то худенькая дряблая старушонка и тоненьким каким-то голоском щебечет: “Батюшка, родименький, посади к себе, ноженьки мои не слушаются, идти отказываются”», — и начинается импровизация только что пережитого им настроения с таким ярким и красочным вдохновением и отточенным изяществом рисунка, что вся публика забыла о пьесе, ошеломленная сверкающими искрами блестящего таланта. Такого восторженного приема я за всю свою жизнь, при самых великих исполнителях, никогда не слыхал. Публика всю эту чудесную импровизацию благоговейно прослушала, а затем понеслись крики с просьбами: «Расскажите про “Памятник Карамзина”», другие: «Штаны, штаны», третьи: «Солдат к нам пришел, а у нас блины пекли». И многое, многое просили, и он все просьбы с радостью и с какой-то трогательной, сердечной гордостью исполнял. Я сохранил от этого счастливого вечера самую свежую, {158} самую нежную радость в сердце своем и никогда, никогда его не забуду.

Андреев-Бурлак был основателем первого частного московского театра, войдя режиссером и доверенным в дело Анны Алексеевны Бренко, превосходной актрисы[cxxxii].

Снят ею был бывший Лианозовский клуб, который Бренко, совместно с Василием Николаевичем, перестроили в прекрасный театр с самыми лучшими и большими силами. Там у ней почти начинали свою карьеру Александр Иванович Южин-Сумбатов и Василий Пантелеймонович Далматов, были также и такие крупные величины, как Модест Иванович Писарев, Николай Петрович Киреев, молодым вступил туда и Николай Петрович Рощин-Инсаров. Там гастролировал Иванов-Козельский и часто играл сам В. Н. Андреев-Бурлак. Ролей у него было немного, но все они были полны художественного перевоплощения, пламенного вдохновения и тонкого чутья малейших деталей, в них всегда сверкало большое мастерство, все они поражали жизненностью своей передачи. Новые свежие ощущения и чувства вкладывал он в образы Недыхляева в пьесе Шпажинского «Кручина», Иудушки в переделке из «Господ Головлевых» Щедрина-Салтыкова, Аркадия Счастливцева в «Лесе» А. Н. Островского и бурмистра в «Горькой судьбине» Писемского. Он же первый вывел на сцену «Записки сумасшедшего» Н. В. Гоголя, «Рассказ Мармеладова» Ф. М. Достоевского и того же автора сцену у камня с Алешей Карамазовым, в которой он создал незабвенный, полный жизненности и человечности образ капитана Снегирева — «Мочалки». Но насколько Василий Николаевич был гениален как актер-художник, настолько же слаб был как организатор и делец. И у него из-под самого носа завладел театром, им созданным, Ф. А. Корш, который начал свою антрепренерскую карьеру с того, что снял в театре Бренко вешалку для раздевания публики и так хитро и ловко повел свое дело, так «заговорил», будучи в то время присяжным адвокатом, актеров, убеждая их взять в собственность это дело, что в конце концов сумел овладеть доверием всего состава, переманив к себе лучших актеров, оставив Бренко и Бурлака, как ограбленных на «большой дороге».

Из Лондона в скит я получил за подписью всех оставшихся актеров телеграмму: «Большие неприятности с хозяином, {159} сидим голодные, немедленно возвращайтесь, спасайте дело». Распростившись трогательно с семьей Чертковых и всеми «скитниками», отправились мы в Лондон, где и нашли несчастнейших собратий в большой тревоге. Сейчас же я свиделся с Лоренцом Ирвингом и рассказал ему о нашем горе и о том, что хозяин гостиницы за неплатеж нас притесняет и даже прекратил кормежку. Лоренц Ирвинг был истинно прекрасный человек. Он геройски погиб позже на «Титанике» во время страшной катастрофы[cxxxiii]. Тогда во всех газетах писали о геройстве его и его супруги — они отдали свои спасательные круги двум гибнувшим с детьми соседкам, а сами с пением английского гимна погрузились в пучину моря. Так вот этот человек взял под свою защиту русских товарищей-актеров и устроил нам в одном из громадных стариннейших английских театров, Дрюриленском театре, прощальный наш спектакль. Он пригласил сыграть два акта трагедии «Макбет» отца своего сэра Генри Ирвинга, популярнейшую артистку Эллен Тэрри и еще много известных товарищей. Мы, русские, играли только два водевиля — «Невпопад» и «Ночное» Стаховича. Сбор был полный, успех огромный.

После первого нашего водевиля ко мне в уборную зашел русский посланник Поклевский-Козелл[cxxxiv] и напомнил мне о своем знакомстве в Петербурге у его двоюродного брата Набокова, переводчика «Привидений» Ибсена, «Орленка» Ростана и переделывателя «Братьев Карамазовых». Поговорив со мной, он пригласил меня на другой день к себе на завтрак. Я отказался, сказав, что у меня будет очень много хлопот с отъездом в Нью-Йорк и я не могу терять ни минуты времени. Но он мне приветливо и весело ответил: «Я надеюсь, что, сообщив вам кое-что по окончании спектакля, я получу ваше согласие завтра с нами позавтракать». И действительно, приходит ко мне, уже разгримированному, и сообщает, что сегодня утром он получил телеграмму из России о расстреле рабочих, шедших с попом Гапоном[cxxxv], и что он задержал эту телеграмму, чтобы не сорвать настроение моего спектакля.

На другой день я был у него. У него собралось много русской публики, которая приняла меня с трогательной нежностью. Я прочел несколько стихотворений и под гитару спел любимые свои романсы. Я сам настроился прекрасно, и тяжелые заботы были забыты. Гости скоро {160} разошлись, а я остался с хозяином Поклевским в кабинете, где он мне предложил чудесные сигары и ликер. В разговоре он коснулся переезда в Нью-Йорк: «Зачем вы медлите, ведь через две недели начнется такой ураган на море, что выехать из Лондона вам не удастся». Я ему признался, что в Лондоне мы потерпели крушение и наше положение становится отчаянным. Поклевский-Козелл сейчас же сказал твердо и спокойно: «Я — русский посланник и обязан вас поддержать, когда вы поставлены в затруднительное положение», и предложил сейчас же ему сказать сумму, необходимую, чтобы ликвидировать все дело и всей труппой отправиться в Нью-Йорк. Я приблизительно назвал ему цифру, он тут же дал свое согласие устроить все наши материальные дела и отправить нас в Нью-Йорк с запасом денег на каждого актера. Блаженное спокойствие наполнило все мое существо.

Снабженный частью обещанной суммы, я приехал в гостиницу. Вошел в столовую, где находилась в сборе вся группа с администраторами и залоговыми кассирами. У меня всегда была потребность посмеяться. Позвав хозяина, я предложил подать мне общий счет немедленно. Тем актерам, кто плакался на свою злосчастную судьбу и на меня, поставившего их в безвыходное положение, я объявил отъезд обратно в Россию с уплатой за два месяца вперед и за все время причитавшегося им жалованья, вернул залоговые деньги всем кассирам. С остальными товарищами мы прекрасно провели время вплоть до самого отъезда в Нью-Йорк. Мы взяли билеты на первый отходящий в Америку пароход и, снабженные рекомендательными письмами П. А. Кропоткина, В. Г. Черткова, Джерома К. Джерома, Лоренца Ирвинга и Поклевского-Козелл, отправились в путь. Мы взошли наконец на пароход, за нами оставался туманный, вечно мрачный Лондон.

Забыты были все страдания, бодрость возродилась.

{161} Глава семнадцатая Прибытие в Нью-Йорк. — Подготовка к открытию спектаклей. — Огромный успех «Евреев». — Переход в другой театр. — Временные неудачи. — Проект создания постоянного русского театра. — На лоне природы. — Новая труппа. — Второй сезон. — Недоразумения с пайщиками. — На Ниагаре. — Гастроли в Чикаго. — Арест и водворение в тюрьму. — На допросе у прокурора. — Освобождение.

Приехали мы в Нью-Йорк утром, никто нас не встречал, но мы на пароходе познакомились с несколькими пассажирами, уже бывавшими в Нью-Йорке. Остановились мы все в гостинице Малкина, где был и русский ресторан. Хозяин и управляющий говорили по-русски и, узнав, что мы актеры, сердечно к нам отнеслись. Когда же мы объявили, что имеем рекомендательные письма от П. А. Кропоткина, нас сейчас же направили к врачу Золотареву, у которого всегда в квартире собирались приверженцы и почитатели Кропоткина. Мы познакомились с хозяевами Золотаревыми. Нас разместили по недорогим комнатам, с платой в неделю в полтора доллара, с отоплением, освещением, всегда готовой газовой плитой и ежедневной ванной. Обедали мы первое время большею частью в ресторане Малкина, где давали на обед два сытных, вкусных блюда с чашкой кофе, и стоило все это удовольствие всего лишь 30 центов (то есть наших 60 копеек).

На собрание к Золотареву сошлась очень большая компания, и начались речи об устройстве наших спектаклей. Говорили долго и много, все по-русски. Я сидел и все молчал, не подавая ни одного звука. Алла Назимова иногда вставляла свои реплики и соображения, и все в конце концов пришли к решению: завтра Орленеву объехать все {162} редакции и у прессы просить себе поддержки. Мне всегда это было противно, и я презирал своих товарищей, которые всегда искали для себя поддержки, газетных похвал и рекламы. Помню, когда спросили известного гастролера Мамонта Дальского, скоро ли начнутся его гастроли в Петербурге, он ответил: «Нет, у меня еще пресса не организована». На меня этот его ответ произвел тогда отвратительное впечатление, и стыдно было за него, такого огромного артиста. Вот и теперь, когда все собрание вместе с Назимовой решило меня послать с поклонами в редакцию, я вдруг вскочил и только сказал одно лишь слово: «Наоборот». — «Почему?» — «В чем дело?» — Я объяснил: «Пусть пресса придет на спектакль, который я поставлю бесплатно, по примеру сыгранных в Петербурге “Привидений” в театре Неметти, и тогда пусть скажет свое мнение, без всяких просьб и разговоров». А у меня были письма от сэра Генри Ирвинга и писателя-юмориста Джерома К. Джерома к одному из богатейших владельцев больших театров. Я отправил к импресарио Назимову с женою Золотарева, чтобы они просили импресарио дать мне бесплатно на один из утренников свой театр, причем билеты будут розданы тоже бесплатно и без афиш, как пробный спектакль. Дирекция пошла навстречу моему желанию.

И вот в одно из «матине» (утро) мы поставили на карту наших «Евреев». Успех был колоссальный, гораздо больший, чем в Лондоне и даже в Берлине. Пресса превозносила и пьесу и каждого из исполнителей до небес, и многие предприниматели театров, находящихся в еврейских районах, сделали нам предложение играть у них «Евреев». Приехали мы в Нью-Йорк в конце января, в самый разгар сезона, театры все были заняты, и потому нам предложили обойти американский закон, запрещающий спектакли по воскресеньям, и назвать наши два спектакля, утром и вечером, в каждое воскресенье, «религиозным концертом». Все наши спектакли прошли с аншлагами. Расходы были небольшие, и доллары лились рекой. Помню, часто уезжали со спектакля с чемоданами, наполненными долларами, — золотом, серебром и бумажками. Мы с Назимовой проживали у ее дяди, зубного врача Гарвита, в Бруклине, и с каждого спектакля нас с чемоданами сопровождали два полисмена, доставляя нас и деньги на квартиру доктора {163} Гарвита. С труппой у меня было словесное условие: я заплачу всем следуемое жалованье за все время, как только будут деньги, а если прогорим — буду считать себя связанным со всей труппой беспрерывной поездкой по России, пока не уплачу все всем сполна. Конечно, все охотно согласились и не раскаялись, сразу получив после первого месяца спектаклей в Нью-Йорке жалованье за девять месяцев, проведенных со мною, начиная с выезда из Ялты в Берлин.

Расплатившись с труппой, я продолжав играть «Евреев» в том же театре «Талли», при постоянных аншлагах[cxxxvi]. Но опять меня подвел злой случай. Как-то во время утреннего спектакля я поссорился с Назимовой и не поехал после спектакля домой, а остался в уборной театра «Талли» и оттуда поехал в ресторан пообедать, после чего в этой же уборной и прилег на диван вздремнуть, чтобы отдохнуть к вечернему спектаклю. Вот тут-то и таилась погибель моя. Дремлю я сладко и во сне слышу какие-то знакомые, родные звуки. Проснулся, прислушался и ясно слышу стройное хоровое пение: «Вниз по Волге реке, с Нижня-города». Это пение русское, близкое сердцу, произвело какой-то переворот в моей душе, я вдруг почувствовал тоску по родине, тоску щемящую по языку родному. Силой воли я сдержал подступившие к горлу слезы и, встав с дивана, пошел на звуки хора. Вхожу наверх и вижу громадную общую уборную, всю переполненную молодыми, раскрасневшимися от напряженного пения, лицами. Я останавливаюсь, отуманенный каким-то предчувствием. При моем появлении песня вдруг прервалась, и люди, очевидно, не предполагавшие моего присутствия, замолкли и законфузились. Я тоже помолчал, потом всех оглядел: среди них еще было много неразгримированных статистов, изображавших в последнем акте погромщиков. У нас погром поставлен был почти без всяких слов, только были отдельные возгласы. Играя Нахмана, я перегримировывался моментально, переодевался в погромщика и участвовал в сцене погрома, чтобы сказать несколько слов и руководить толпой. Узнав теперь среди сотрудников родных мне русских, я до того был взволнован, что стал всем сильно жать руки. Один из них, Володя Касьянов, напомнил, что в Одессе, во время моих гастролей, он в «Федоре» изображал мальчика рынду в последнем акте при выходе. Я расцеловал {164} его, и с тех пор мы сдружились с ним. Из Нью-Йорка он со мной уехал в Россию, был в Норвегии. У меня родилась мысль: довольно Нахмана играть в «Евреях», хочу «Федора Иоанновича», уж очень по нему я стосковался.

Сказано и сделано, как всегда у меня бывало в жизни: не обдумав, без планов, по чувству — и довольно. Назимова, приехав на вечерний спектакль из Бруклина, была поражена моим восторженным, счастливым лицом, и я ее утешил, сказав, что я опьянен ужасно, но не от напитков, а от мечты играть Федора в Нью-Йорке. Ей так понравилась эта идея, что тут же в уборной мы приступили к работе с карандашом в руках и составили планы постановки. Я взял на себя всю режиссерскую работу, Назимова, Кряжева, Вронский занялись заказами костюмов, париков, декораций и соответствующей бутафории. Все мною накопленные сбережения пошли на расходы постановки, даже остались кое-кому должны. Но вера в победу не иссякала: я точно выбивал искры из мрамора, работая с актерами над каждым звуком, каждым местом. Я был весь возбужден, но все-таки по временам останавливался, чувствуя ощущение чего-то рокового, что нависло надо мной. И это предчувствие оправдалось.

Я уже писал про актера С. Крамского. Он был мне очень предан и сильно любил меня. Нашелся у него в Нью-Йорке какой-то дядюшка фотограф, который, желая на нас подработать, стал через Крамского обхаживать меня, советуя взять другой театр на 42‑й улице вместо нашего «Талли», совсем в другой от еврейской публики части города, убеждая, что он снимет театр для нас на самых льготных условиях. Я согласился, объявил в театре на 42‑й улице спектакли «Федора», но сборов там мы никаких не имели. Еврейская публика, привыкшая к своему району, не посещала «Федора», и опять мы начали переживать дни беспросветной нужды и горя… Я долго от удара не мог опомниться, не находил себе места и чувствовал себя каким-то ничтожеством. Мне позже удалось перенести спектакли «Царя Федора» опять в еврейский район и там его играть, не имея своего театра, только по воскресеньям, по два раза: утром и вечером. Я так и сделал, и не только спас положение, но и начал ставить и {165} «Преступление и наказание», «Братьев Карамазовых» и «Привидения», все эти пьесы давали огромные сборы.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.