Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Судьба Орленева 10 страница



Весну встречали мы в Крыму. Из Севастополя послал я телеграмму в Ялту, где мы должны были играть спектакль, Антону Павловичу Чехову, прося его прийти на «Привидения»[cxix]. После второго акта он зашел в уборную ко мне, спросил, где буду я на страстной неделе? «Играть ведь все равно нельзя, — так не приехали бы вы ко мне?» Конечно, я с радостью и благодарностью согласился. Тут же я отдал ему и те 100 рублей, которые брал для Гурзуфа[cxx].

Едучи на страстной неделе в Ялту, я в Феодосии встретился с Н. Г. Михайловским-Гариным, и он дорогою советовал мне непременно купить клочок земли в верхней Алупке, сказав, что решено провести железную дорогу Ялта — Симферополь и что я, сейчас за бесценок купив участок, через два года буду богачом. Я обещал ему подумать. На другой день отправился к Антону Павловичу и рассказал ему о предложении Гарина. Антон Павлович настаивал на приобретении клочка и сказал мне, что по {137} соседству с ним как раз продается 2400 квадратных сажен… К нему приехал Гарин-Михайловский, и оба принялись убеждать меня стать богатым виноградарем и разводить табак.

На другой день мы поехали с Н. Г. Гариным осматривать продающиеся участки. Помню, Антон Павлович так трогательно советовал, чтоб я узнал, есть ли на том клочке вода, годная для питья, и тут же взял у меня записную книжку и отметил в ней собственной рукою: «Смотрите ж, не забудьте про питьевую воду». Купил я клочок земли и внес полторы тысячи, а остальные деньги должен был отдать при совершении купчей через два‑три месяца. Я приехал сказать о покупке Антону Павловичу и объявил, что землю надо вспрыснуть и что я пойду в курзал и выпью там бутылку Мумму. Антон Павлович рассказал мне, как он, прийдя из душного курзального театрика, где он смотрел нас в «Привидениях», захотел выпить шампанского. «Вы так соблазнительно и вкусно залпом выпили вино на сцене, — говорил он, — что я, приехав домой, даже не пожалел и маму разбудить, прося ее дать мне шампанского, что осталось у нас от праздника. Хотел я выпить также залпом. Мне мама принесла, но, увы, целую бутылку — а вы ведь полбутылки выпили, ну я и не решился».

Почти всю неделю я с Антоном Павловичем не расставался. Он меня спросил, что думаю я дальше делать. Я рассказал, что впятером поеду за границу и буду там играть «Привидения» и «Ради счастья». На другой день Антон Павлович сказал мне: «Послушайте, Орленев, хотите, я для вас пьесу напишу?» Сначала я подумал, что он шутит, но он меня уверил, что он давно приглядывается ко мне и действительно хочет написать пьесу, тем более, что без цензурного гнета ему гораздо легче писать. «Вам хочется в трех актах и пять действующих лиц? Ну, хорошо. Когда вы едете?» — «Да, я думаю, в начале сентября». А разговор у нас происходил постом. Когда приехал я к нему прощаться, он мне сказал: «Не беспокойтесь, пьеса будет готова к сроку, и, знаете, Орленев, как называться сна будет?» Я ответил: «Вам лучше знать»[cxxi]. Он мне сказал, что назовет ее «Орленев». Это были последние звуки его пленительного голоса, которые мне пришлось услыхать; в конце лета Антона Павловича не стало…

{138} Есть письма Чехова в издании Марии Павловны, его сестры. В томе VI я прочел его письмо к брату в Таганрог: «Орленев приедет в Таганрог, зайди к нему, скажи, что его просьба будет исполнена»[cxxii]. Я всю мою жизнь буду чувствовать благоговейную признательность за те часы, которые мне удалось провести с этим человеком изысканной и утонченнейшей души.

А я, как Агасфер, все продолжал идти, идти без остановки, без отдыха, играя каждый день все те же «Привидения». Изъездили мы почти всю Россию, Крым и Кавказ, Волгу и Закаспийский край. На Западе, в Варшаве, ставили пьесу в Большом театре подряд четыре раза. Я получил там от Каминского, известного польского актера, большой венок с надписью: «Великому Орленеву», и он сам во главе с артистами пришел на сцену приветствовать меня. Мне это было очень дорого, так как я знал, что в Польше, находившейся под гнетом России, всем русским актерам обычно устраивали только бойкот. Вообще в Варшаве было несколько случаев проявления ко мне трогательного отношения и любви.

Я помню, в первую поездку с «Царем Федором», мы в Варшаве играли целую неделю. Зашел я к парикмахеру; пришлось мне ждать очереди. Я сидел, просматривая журналы. Вдруг я заметил, что сидящий против меня клиент с намыленным лицом обратился к мастеру и, кивая на меня головой, спросил: «Кто он такой?» Мастер меня узнал и объяснил, что я актер Орленев. Тогда клиент стер с лица мыло, надел воротничок и галстук, взял шляпу и ушел из парикмахерской. Я, будучи предубежденным, подумал: «Вот он и бойкот». Сел бриться и задумался. А в это время возвратился клиент и, подойдя ко мне, поднес мне фотографический портрет с прекрасной надписью на французском языке, раскланялся и отошел. Я, уходя, спросил у мастера, кто это был такой. Оказывается — один из известнейших польских актеров.

Второй случай был с Бравичем в ресторане у Стемпковского. Мы завтракали там несколько раз, и нас уж знали. Помню, как-то приходим мы и садимся за стол. Нам кельнер подает меню, мы выбираем, как вдруг администратор ресторана, похожий на магната, с величественной фигурою и надменным лицом подходит к нам и, властным жестом отправив кельнера, сам принимает наш заказ {139} и медленно уходит. Я спросил Бравича, в чем дело. Он мне сказал, что этот человек у них в большом почете, он старый ветеран Стемпковского и принимает заказы лишь у Генриха Сенкевича — польского кумира.

В Вильне на спектакле «Привидений» ко мне в уборную зашел актер Харламов. Он уж знал, что я скоро собираюсь за границу, и предложил мне прочесть рукопись чириковской пьесы «Евреи». На другой день он мне принес ее в гостиницу и, сказав, что у него два экземпляра, мне подарил один. Зная, что пьеса эта запрещена в России, я с любопытством прочитал ее, но она меня не захватила.

Из Вильны отправились мы в Ковно, Шавли, Либаву, Ригу. Играли здесь в театре «Улей», где были первые мои шаги. К нам на спектакль пришла курсистка, с которой я встречался в Белладжио на Комо. Я посвятил ее в свой заграничный план и кстати рассказал, что я недоволен пьесою «Евреи». Она мне предложила прочитать повесть Семена Юшкевича «Евреи», изданную в Мюнхене, у ней случайно оказался экземпляр. Я принялся читать повесть и сильно ею увлекся. Я принялся соединять два произведения в одно, и получалась захватывающая вещь. Сейчас же я начал строить планы на будущее, решив везти в Америку одну только пьесу, предвидя успех… Тоска, охватившая меня и терзавшая в последнее время, оставила меня, и я почувствовал в себе непреодолимое желание играть Нахмана. Для меня «захотеть» — все, и я, весь охваченный трепетным, могучим вдохновением, сейчас же решил приняться за работу.

Поездку мы уже заканчивали. Отправился я с Назимовой в Ялту. Там было очень многолюдно, шумно, встречались каждый день знакомые, а мне работать надобно всегда в полном уединении. Опять затосковал я, да и Крым мне как-то опротивел. Драгоценного Антона Павловича не стало[cxxiii], и Ялта без него все краски потеряла. Встретился я на набережной с Л. О. Шильдкретом. Он предложил мне поехать с «Привидениями», играть через день, а по утрам и в свободные дни отдаться работе над ролью Нахмана в «Евреях». Меня этот проект устраивал, и вот опять поехали мы по России с новой труппой, только В. С. Кряжева и Вронский оставались из прежнего состава; Регина же и Энгстранд были другие.

{140} Мне после каждой созданной мной роли необходимо было, как роженице, очиститься, чтобы приняться за новую работу. В таких случаях я всегда принимал «ванны духовные», то есть долго, много и жадно пьянствовал. Потом сразу все кутежи бросал и, прострадавши в одиночестве дня три-четыре, со всею страстностью садился за работу, оставаясь в полном уединении. В то время со мной ездил, играя Энгстранда, талантливый актер Володя Костровский, который обожал Антона Павловича, и это нас сблизило. Ох, как мы пили с ним и безобразничали! Сколько раз нас арестовывали и сажали протрезвляться, но многое и с рук сходило.

Помню, например, случай в Оренбурге, Закончив там спектакль, я на другой день выезжал в Самару. Поезд очень запаздывал, и нам волей-неволей пришлось пить. Сели мы с Костровским, к нам подошел актер М. Г. Диевский. За воспоминаниями, мечтаниями мы пили много Мумма — любимое мое вино в то время. Через несколько столов от нас на вокзальной веранде сидели представители оренбургской власти во главе с вице-губернатором. Они, оказывается, проводили губернатора и остались на вокзале докучивать прощание. Я все время требовал то папирос, то миндалю, то фруктов, то вина, а так как я обычно справлялся у официанта, как его зовут, — то и теперь узнал, что нам подавал Николай. За разговорами, питьем я часто стучал ножом и требовал официанта Николая. Подлетает один раз, вижу не тот: — «Пошли мне Николая!» — «Я тоже Николай». — «Так позови скорее нашего». — Так длилось довольно долго, я нервничал, а Николай все подлетал другой. Тогда я разозлился на своего, велел принести мне кусок мелу и на его лацкане поставил римскую цифру II и объявил ему: «Отныне ты Николай II. Ступай, на этот зов ты только будешь приходить». Стол губернаторский был ошеломлен, а я все продолжал кричать: «Николай II, подай мне то-то»… Не знаю, чем бы это кончилось, если б не пришел наш поезд. Меня под руки отвели в купе и заперли. Там я заснул и очухался лишь в Самаре… Потом, через несколько лет, встретившись со мною, Диевский рассказал мне, что, проводив нас в Самару, он был приглашен к чиновникам за стол, и они, тоже сильно перепившись, последовали моему примеру и, подзывая официанта, кричали: «Николай II».

{141} Долго я еще путешествовал с «Привидениями». Сборы были полные, но кутежи съедали все. Приехав в Брянск, я встретил там Н. И. Орлова. Узнав о том, что я задумал играть в Америке, он предложил мне свои услуги, сказав, что восемь лет прожил в Нью-Йорке, что знает прекрасно всю страну и с удовольствием поехал бы вперед, чтоб нам все подготовить. Я ухватился за него, и с этих пор мы с ним не расставались. Я бросил пить и, продолжая гастрольную поездку, стал присматриваться к актерам, нужным для американского ансамбля. В Америку все с радостью стремились. Мы с Орловым подбирали для каждой роли в «Евреях» по несколько дублеров, — разучивали с ними и выбирали достойнейшею. По дороге взяли мы Ледковского, Крамского (резонера для роли Фурмана), Алешу Каратаева. Орлов должен был играть реб Лейзера, И. П. Вронский — студента Березина, Назимова — курсистку Лию, ее подруга Жданова О. П. — горничную Машу, а В. С. Кряжева — старуху Сарру.

Сорганизовавши труппу, мы решили обосноваться где-нибудь, чтоб приступить к работе над ансамблем. Выбрали Ялту. Во-первых, там жили Назимова со Ждановой, а во-вторых, необходимо было достать денег. Те, что заработал я «Привидениями», оказались «призрачными», и ничего от них я не сберег.

Купчую, конечно, я не совершил, и полторы тысячи мои назад мне не удалось получить. Сказали мне: «Найдите покупателя и приведите к нам — тогда мы возвратим вам деньги». Но так как после объявления Японской войны железную дорогу проводить отменили, то и на землю эту охотников не находилось. О, сколько крови испортила мне эта продажа! Приходили комиссионеры, желающие заработать проценты за продажу. Вдруг появляется надежда — еду с покупателями осматривать участок, — он был не отгорожен, — и я в душе молился, как бы мне чужого не продать. Все нервы истрепали назойливые покупатели. Расспрашивали, табак растет ли, виноград, я, ничего сказать им не умея, только раздражался до бешенства.

Помню, раз прибежал ко мне агент — нашел он где-то верных покупателей. Едем на трех извозчиках, все на мой счет, мимо гостиницы «Россия». В. М. Дорошевич кричит с балкона: «Вы куда?» — «Да землю еду продавать!» — {142} «Послушайте, Орленев, на возвратном пути приезжайте ко мне обедать». Я обещал и поехал дальше под проливным дождем. Долго мы бродили по глинистой почве. Один из покупателей до исступленья целый час рассматривал в компас, где солнечная сторона. Поехали назад в грязи все, в глине… Опять увидел нас с балкона Дорошевич. «Ну что же, продали?» — «Да нет, только перемарался весь». — «Послушайте, Орленев, вы хоть иск на них подайте за землю расхищенную вашу, — смотрите, сколько глины на покупательских ногах».

Так землю я не продал, и жили мы где-то на задворках, в разрушенной гостинице без окон и дверей. Питались впроголодь, но духом были бодры и верили в победу. Посоветовали мне у миллионерши Соловьевой, владелицы дивного местечка Суук-Су, сыграть спектакль и постараться ей продать участок, или просто взять под вексель денег. Шильдкрет поехал и устроил в ее дворце маленькую сцену, прекрасно и изящно оборудовал ее, и мы сыграли «Привидения» для ее гостей. Среди них был и Дорошевич, он в первый раз меня видел в Освальде и очень обрадовал, сказав: «Вы посещали, вероятно, Христианию?» — «Нет, не бывал». — «А между тем, ваш Освальд — норвежец, воспитанный в Париже. Как угадали вы это?» Я попросил Власия Михайловича, чтоб он уговорил Соловьеву дать мне денег на поездку в Америку. Она его очень любила, он с нею побеседовал, и вот назавтра пред обедом я должен был прочесть пьесу «Евреи». Это было большой ошибкой. После чтения она сказала, что пришлет ответ Власию Михайловичу. На другой день Дорошевич объявил мне, что Соловьева — черносотенка и не хочет, чтоб заграницей показывали наши погромы, и поддержки оказать не может. Грустный, я пришел к своим актерам. Они жили в двух номерах — один большой, где спали и работали все вместе, другой же маленький, где жил один Орлов. Я часто заходил к нему.

После отказа Соловьевой я несколько дней был очень мрачен, тем более, что получил из Берлина от Назимовой очень тревожное письмо. Я ее успел отправить с О. Ждановой и администратором нашего товарищества Лисовским в Берлин, потому что они своим печальным видом подрывали мою энергию и веру в заграничную поездку. Как-то я зашел к Орлову и слышу рядом в номере веселый беспрерывный {143} смех актеров. Это у голодных-то! Орлов мне объяснил, что это все Семен Захарович Крамской голодающих актеров еврейскими своими анекдотами утешает. Я стал прислушиваться к их рассказам и поражен был голосом и интонациями Крамского, который непередаваемо копировал еврейского ребенка. А мы с Орловым измучились, отыскивая исполнителя для роли Шлойме (мальчика в «Евреях»). Выслушав рассказ, я бросился немедленно к ним в номер и сказал Крамскому: «Сеня, ты говорил, что меня любишь до того, что все готов исполнить для меня». — «Да, Павел Николаевич, и при товарищах вам это подтверждаю». Он приглашен был нами для роли Фурмана и был в ней очень слаб, но мнил себя при очень малом росте серьезным резонером, причем носил громадные усы, которыми очень гордился, считая их неотразимыми. Я говорю ему: «Вот, Сеня, докажи свою любовь — поди и сбрей немедленно свои прекрасные усы…» Он мигом весь как-то осел и растерялся так, что даже побледнел. Товарищи притихли. После мучительной паузы, сорвав с гвоздя фуражку, он вылетел из номера и через полчаса вернулся к нам с расстроенным лицом. Его наружность так изменилась, что все актеры буквально затряслись от хохота, а он стоял и вытирал слезы. Я отвел его к Орлову и там стал отговаривать от роли Фурмана, прося мне сделать роль мальчика Шлойме тем тоном, которым так прекрасно владеет он в своих рассказиках. Через два дня он поразил нас своим прекрасным чтением роли, и опять все загорелись и радостно стали работать, позабыв про голод и нужду. А тут как раз и приглашение получили сыграть гарантированный спектакль для общества каких-то благотворителей. Мы с этой труппою сыграли «Братьев Карамазовых».

На другой день, встретясь с Горьким, я услыхал от него такую похвалу: «Знаете, Орленев, что меня в вашем Дмитрии поражает: это соединение ребенка с зверем[cxxiv]. А труппа ваша не годится никуда. И неужели вы их за границу повезете? Да вы Россию осрамите!» То же и Дорошевич мне сказал. Тогда я объяснил им, что собирал актеров только для исполнения ролей еврейских, и предложил им прочитать пьесу со вставками из Юшкевича и тем тоном, который выработал я для исполнителей «Евреев».

{144} Мы сговорились с Дорошевичем, что первый акт прочтем в гостинице «Россия» у него за кофе, потом поедем в Ливадию и там, позавтракав, прочтем второй акт, и так распределили всю пьесу. На другой день я пришел к нему и стал читать.

После первого акта, прочитанного мною, Власий Михайлович спросил: «Вы не устали?» — «Нет». — «Читайте дальше». Я прочел с еще большим подъемом второй акт, и так ему понравилось, что он мне предложил прочесть всю пьесу до конца. У меня была сделана каждая роль, и я за всех моих актеров читал, подражая тону каждого из них. Дорошевич был очень доволен и предсказал: «Вы будете иметь огромный успех. Но объясните мне, что вставили вы из Юшкевича в пьесу?» Я показал ему все мной взятые монологи, и он сострил: «Ну, знаете, от Чирикова только чирий и остался».

Встретясь с Горьким, Дорошевич рассказал ему, что слышал «Евреев» в моем исполнении. Тогда Горький пожелал, чтобы я и его также познакомил с моею переделкою пьесы. Условились читать мы у доктора Алексина, с которым Горький был дружен и, приезжая в Ялту, всегда жил у него. Я прочел ему всю пьесу разом. Читал я с большим увлечением, и в самых сильных подъемных местах Горький нервно теребил усы, издавая звуки, в которых слышалось: «Да, черт его знает, черт его знает». Это было его привычкой, когда он волновался. Он тоже предсказывал успех. Затем он меня спросил, почему я не хочу вступить в какой-нибудь постоянный театр и там работать в хорошей обстановке и при полном ансамбле… Я ему ответил, что я сам стремлюсь создать идейный театр, что мой театр мне представляется чем-то чудесным, новым. Горький спросил меня: «Ну, объясните мне, каково будет лицо вашего театра», — и этой фразой выбил меня из восторженного настроения. Я ему ответил, что мы, актеры моего театра, ходить все будем с лицом открытым… Горький опять стал теребить усы со звуком: «Да, черт его знает… черт его знает»[cxxv].

А меня, действительно, неудержимо что-то тянуло и толкало, вопреки всякому благоразумию и осторожности, создать поэму человеческого счастья. Всевозможные мечтания господствовали над всеми моими поступками. Я хотел создать группу верующих экстазных людей, чтобы {145} сплотиться всем духовно и разносить по всему миру жгучую и страстную проповедь чистейшего искусства. Театр наш должен быть без денег (кассы), без аплодисментов и даже без фамилий. Для этого мне нужно было, как мне тогда казалось, в Америке нажить большие капиталы и с ними начать строить нечто чудесное. Эта мечта являлась, как луч света, пробуждая и одухотворяя меня. А проза жизни, неудачи рассеивали светлые мысли, как дым, и колебания овладевали мною вновь.

Мы всею труппою решили ехать на «ура». По дороге в Берлин мы собрались давать спектакли, выписали из Москвы артистку Кряжеву для «Привидений» и отправились в Бердянск. В Ялте Дорошевич устроил мне обед «отвальный» с литераторами. Помню, был и Елпатьевский. Когда я приехал на пароход, Орлов объявил мне, что денег у нас осталось два с полтиной, так как пароход-экспресс стоил вдвое дороже и лишил нас последних грошей. У Кряжевой нашлось с десяток вареных яиц, и мы без страха и сомнений отправились в дальний путь. Приехали в Бердянск, остановились на пристани, боясь поехать в гостиницу, — вдруг сбора нет! Орлов пешком пошел в театр, оттуда через час явился на лихаче, объявив: «Висит аншлаг». Все мы просияли, опять надежды полились рекой. А в это время телеграмма из Берлина: «Пришлите денег поскорей, нуждаюсь. Назимова». Послали ей почти весь сбор и поплелись в Ейск и Мариуполь, оттуда в Таганрог и Юзовку и наконец добрались до Житомира[cxxvi].

Повсюду мы играли «Привидения» и отдавали все свободное время «Евреям». Жили коммуной в полном смысле. Если ж я запивал, то бражничали всей труппой. В конце концов денег хватало только на прожитие, и на дорогу до Берлина надежды собрать не было. Орлову пришла мысль пригласить кассира с залогом тысячи в три. Он отправился в Киев, сдал объявление в газетах: «Для поездки с труппой актеров в Америку во главе с Орленевым требуется кассир с залогом в три тысячи». Мы с нетерпением ожидали от него телеграммы. Через четыре дня ответ: «Везу кассира». Мы так обрадовались, что бросились друг друга целовать. Вот наконец является Орлов с кассиром Аникеевым вдвоем.

У меня номер был взят прекраснейший, чтоб бросилась в глаза кассиру обстановка. Вошел почтенный, {146} полный человек, на вид такой красивый, с выхоленною бородою и усами, завитыми вверх. Вид его был важен и надменен. Лицо суровое с проникновенным взглядом. Нас поразил он своей строгостью. Потом он оказался человеком довольно недалеким и очень добродушным. Прежде всего он просил представить ему гарантии, чтобы залог его был обеспечен. Орлов, уговаривая его в Киеве, сказал, что у Орленева имеется земля в Крыму и на нее бумага существует. Я показал ему запродажную, а он сказал, раз купчая еще не совершена — бумага недействительна.

Радостное возбуждение наше сразу оборвалось. Сидели все мы молча, поникнув головами. В. А. Аникеев, попрося позволения остаться в нашем номере до обратного поезда, достал газету и стал ее внимательно читать… А в это время у меня созрело новое решение. Дело в том, что пока Орлов в Киеве искал три тысячи, в гостиницу к нам приходило несколько юношей, желавших уехать от мобилизации в Америку и предлагавших залоги, но не более как по 500 рублей. Тогда казалось это неприемлемым для нас. Теперь же, после разочарования с киевским кассиром, я решил взять нескольких этих юношей и повезти их всех в Нью-Йорк. Решение это меня и рассмешило и окрылило.

Мы начали свою обычную работу. Начавши читать без всяких мизансцен и режиссерских указаний, бессвязно, беспорядочно и даже торопливо, мы постепенно входили в роли, овладевали ритмом. Аникеев уже с начала акта оставил свою газету и присматривался к нам мрачно, с напряженным вниманием; в конце же акта он в возбуждении подошел к столу и, вынув из пакета деньги, сказал: «Вот вам все мои сбережения, без всяких векселей и обязательств, но только дайте мне принять участие в вашем ансамбле, дайте мне роль сыграть хоть из двух слов». А нам как раз был необходим актер для роли мужика, который годился бы в последнем акте для погромщика. Фигурой и лицом он очень подходил. Сейчас же дали ему роль и начали с ним заниматься.

Вечером в тот же день он отправился обратно за своим багажом, а мы поехали в Бердичев играть спектакль и там, благодаря знакомству моему с полицеймейстером, в два дня достали паспорта. Как раз я из Берлина получил телеграмму: «Просите Максима Горького похлопотать у Рейнгардта достать для нас театр. Назимова». В то время {147} Горький находился в Риге, где служила его жена Андреева[cxxvii]. Я телеграфировал ему, и он прислал через десять дней ответ: «Рейнгардт достал для вас театр, телеграфируйте ему, какие дни берете». Мы послали телеграмму Вронскому в Москву, чтобы он выезжал в Брест-Литовск, а также дали знать в Берлин, что по приезде немедленно на месте вырешим, в какие дни играть. Из Брест-Литовска отправились в Лодзь и там на базаре приобрели костюмы для персонала, рваную одежду еврейской бедноты. Когда в таможне осматривали наши корзины, то немецкие чиновники, перебирая наше охоботье и затыкая нос, ворчали: «пфуй, пфуй», а публика смеялась.

В Берлин приехали мы на рассвете. Лисовский встретил нас. Как только привели себя в порядок и напились кофе, все собрались в моей комнате и, пригласив туда Назимову и Жданову с ролями, рассевшись, где попало, полным тоном начали читать пьесу. Назимова была поражена: она не мечтала о таком сыгравшемся ансамбле.

Узнавши о нашем приезде, администрация театра Рейнгардта прислала нам в отель для интервью из всех больших газет десяток репортеров. Я попросил Лисовского принять их в гостиной нашего отеля и объявить, что никаких интервью мы давать не будем, а разошлем на генеральную репетицию билеты для всей прессы.

«Евреи» были назначены два дня подряд. Выпустили афишу, а в прессе полное молчание. Каждый день мы репетировали с раннего утра до поздней ночи. Назимова с администратором Лисовским мне говорили, что я гублю дело, не давая интервью, но я был непреклонен.

Я поступал так потому, что верил в полную победу. Все говорило мне, что мы восторжествуем. Столько любви отдали ролям. В такой радостной работе проводили все время. Помню, как, например, Ледковский и Крамской, — один играл газетчика Сруля, другой мальчишку Шлойме, — не только что в вагонах, а даже на извозчиках старались репетировать. В то время не только каждый из нас роль свою любил, но и всякий удавшийся момент товарища-партнера был нашей общей радостью.

Пьесу из четырех действий я переделал в три и, наполнив ее страстными монологами из Юшкевича, выбросил лишний погром второго акта и несколько бездарных сцен. Когда впоследствии автор «Евреев» Чириков {148} плакался в печати, что я его лишаю авторского гонорара за один акт, я на афише стал ставить: «Пьеса в 4‑х действиях», но добавлял, что между первым и вторым действиями занавес не опускается. Таким образом и чириковский волк был сыт и наши достижения целы.

В одном из больших театров Берлина также были объявлены спектакли «Евреи» с лучшими артистами в главных ролях. Спектакли их должны были начаться после наших через десять дней, но их широковещательные афиши и грандиозная реклама появились еще до наших объявлений. На нас напало уныние, но во время репетиций мы загорались вновь, сейчас же отпадали и сомнения и мрачные мысли, и мы опять воскресали душою.

День приближался. Аникеев весь свой залог уже истратил, заплатив вперед и за театр и за рекламу, и все надежды наши были только на эти два спектакля. Счета в гостинице мы не оплачивали, объявив, что рассчитаемся после спектаклей. Все существование наше было поставлено на карту.

За два дня до спектакля назначена была генеральная репетиция. Билеты, конечно, бесплатные, все разобраны были нарасхват. Я играл почти без грима, наклеил только клочок бороденки, но у меня было такое характерное пальто и специфический картузик, что когда я без стука вошел к Назимовой в уборную, она меня не узнала и спросила: «Кто вы такой, что вам угодно?» Акцентирование, мало заметное, мне очень удавалось, а также национальные мимика и жесты. Помню, в Петербурге, после исполнения роли еврея Нотки в пьесе «Измаил», Суворин подошел ко мне и говорит: «Что же это вы назад тому два года отказались от роли еврея в моей пьеске, сказав, что не владеете акцентом, — да в Нотке вы живой еврей, без всякой посторонней примеси». А я ему ответил, что за это время к нам в театр вступили Быховец-Самарин, Тинский, Степанов и сотрудник Брук. Алексей Сергеевич, не любивший евреев, воскликнул: «Как, да разве они евреи, я и не знал». — «Вот видите, вы даже не заметили, а я их интонации взял, положил на ноты и Нотку вам сыграл». Генеральная репетиция назначена была в час дня. Вряд ли кто из нас накануне спал спокойно. Нервы у всех напряжены были до крайности. Всех угнетала мысль, а вдруг не сможем так сыграть, как мы на репетициях играли! {149} Вдруг не охватит вдохновение! Но вот настал момент. Поднялся занавес; мы все чувствовали себя точно на арене какой-то битвы. С мучительнейшим напряжением, стоя за кулисами во время первой сцены Лейзера и Шлойме, мы прислушивались к тону исполнителей, а главное, как отнесется к ним толпа, привыкшая к напыщенной немецкой фразировке. Театр был совершенно полон. В оркестре все было битком набито. В публике была какая-то торжественная тишина. В первом ряду сидели рядом Бебель, Барнай и Поссарт. Вдруг мы почувствовали какое-то движение в публике: это на монологи мальчика Шлойме, мною вставленные из Юшкевича, смеялась искренно толпа и своим смехом вселила в нас чудеснейшую бодрость. Я помню, у меня перед выходом на сцену вдруг пробежала по телу дрожь, но я волнение поборол, и Нахман мой пошел на сцену со спокойствием полнейшим. Играли мы с чувством радостного душевного волнения. Среди наших монологов раздавались вдруг бурные аплодисменты. Успех был небывалый. Мы все чувствовали себя как бы исцеленными и увенчанными радостной победой. Занавес поднимали бесконечное число раз. Мы видели устремленные на нас взоры и в протянутых руках нам чудилось вместо цветов к нам посылаемые растроганные и умиленные сердца. Поссарт, Барнай и Бебель нам аплодировали, все время стоя у барьера. Радость охватила нас всех. Никогда я не забуду рыданий Алеши Каратаева, игравшего революционера Изерсона; после оваций первого акта он судорожно бросился на грудь к Ледковскому и в страшном возбуждении рыдал, как мальчик. Два спектакля прошли при переполненных сборах[cxxviii]. В антрактах к нам в уборные врывались русские студенты и курсистки и выражали свой пламенный восторг. Я играл сиониста Нахмана, и мне революционеры, студенты и курсистки с упреком говорили: «Зачем так страстно нас в Сион зовете, мы злы на вас за это».

После спектакля, придя домой, мы получили от хозяина отеля приглашение на ужин. Он был в театре всей семьей и был очень доволен нашим спектаклем. За ужином у нас подъем был колоссальный. Будущее нам представлялось освещенным каким-то дивным светом, и мы провели эту чудеснейшую ночь, опьяненные надеждой и вином. На завтра же настал час расплаты. В двенадцать {150} часов дня нас всех перебудил тревожным стуком Аникеев, прося немедленно собраться всех в гостиной для важных разговоров. Когда собрались все, он объявил нам: «Полный крах. Денег в кассе не хватило покрыть расходы по спектаклям, и театр требует уплаты по неоплаченным счетам».

Неожиданной удар угнетающим образом подействовал на всех. Назимова, Лисовский, Жданова совсем упали духом. Аникеев сидел в мрачном унынии. А поданные в эту минуту хозяином счета заставили наши сердца невольно сжаться. Я чувствовал, что настал момент действовать быстро и напролом. Взял переводчиком Лисовского и пошел в контору; хозяина уговорил еще немного подождать, сказав, что выпишу денег из России. Он согласился, обещав нас прокормить еще неделю. А на следующий день хвалебные рецензии, в которых и весь ансамбль и постановку и каждого из нас превозносили до небес, опять нас радостно настроили, и мы, как дети, забыли обо всем на свете.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.