|
|||
Мартен ПАЖ 3 страницаОни были неразлучны. Ас говорил немного, что вполне устраивало Антуана, склонного к бурному извержению слов и мыслей. Ас временами прерывал его разглагольствования александрийским стихом, вмещавшим в свои двенадцать стоп куда больше смысла, нежели красноречие Антуана. Антуану нравился лаконизм и поэтичность высказываний Аса, который, со своей стороны, любил словесные дебри и витиеватые построения Антуана. Шарлотта, Ганджа, Родольф, Ас и Антуан собирались по вечерам в маленьком исландском баре под названием «Гудмундсдоттир» на улице Рамбюто. Там они играли в шахматы, болтали и спорили, поглощая напитки и кушанья с непроизносимыми названиями и загадочными ингредиентами. Они не понимали, едят они рыбу или мясо, не знали, что за диковинные овощи им подают, но им нравилась необычность этих блюд и их удивительный вкус. Этот бар-ресторан был местом встречи живших в Париже исландцев, поэтому и язык, звучавший вокруг, был непривычен для слуха. Антуан заметил, что здесь, по крайней мере, у него есть законное основание не понимать, что говорят люди. В этом экзотическом заведении он проводил с друзьями несколько вечеров в неделю: иногда они играли в «ассоциации», иногда развлекались придумыванием новых стран или тем, что называлось у них «распополамить мир». Игра заключалась в том, чтобы, не повторяясь, предложить как можно больше признаков, по которым можно делить людей на две категории, ибо люди, как ни крути, всегда делятся на тех, кто любит ездить на велосипеде, и тех, кто предпочитает мчаться в автомобиле; на тех, кто носит рубашку поверх брюк, и тех, кто заправляет ее; тех, кто считает Шекспира величайшим писателем всех времен и народов, и тех, кто считает, что величайший писатель всех времен и народов — Андре Жид; тех, кто любит «Симпсонов» и кто любит «Южный парк»; кто любит «Нутеллу» и кто любит брюссельскую капусту. Так, на основе серьезнейшего антропологического подхода, они составляли списки фундаментальных принципов классификации человечества. На одной из таких конспиративных сходок, через неделю после того как он выписался из больницы, в четверг, двадцатого июля, Антуан сообщил друзьям о своем намерении стать идиотом.
* * *
Ресторанчик постепенно заполнялся народом. Из стенных часов выскочил крохотный викинг и десять раз ударил топориком по щиту. Среди громких разговоров на исландском языке и звуков исландской народной музыки столик Антуана и его друзей был изолированным островком, отрезанным от окружающего мира. Пар из кухни, запахи стряпни и пива, смешиваясь, висели в воздухе ароматным туманом. Преображенные в светильники чудовища и боги исландской мифологии лучились над головами посетителей. Официанты сбивались с ног, лавируя между тесно стоявшими столиками, где люди сидели чуть ли не вплотную друг к другу. Антуан достал из сумки большую тетрадь, в которой изложил свое кредо. Он попросил друзей не перебивать его и напряженным от волнения голосом начал читать: «Есть невезучие люди, терпящие фиаско даже при самом благоприятном раскладе. Надень на них кашемировый костюм — они все равно будут выглядеть бомжами; имея миллионы, они умудряются залезть в долги и при двухметровом росте бездарно играют в баскетбол. И я теперь знаю, что принадлежу именно к этой породе лузеров, которые катастрофически не умеют использовать свои преимущества, более того, эти преимущества оказываются для них камнем на шее. Устами младенцев глаголет истина. В детстве нет ничего обиднее, чем когда одноклассники кричат тебе: 'Смотрите, какой умный нашелся! С годами это превращается почти в похвалу. Но это заблуждение: ум на самом деле — большой недостаток. Подобно тому как живые знают, что умрут, а мертвые не знают ничего, я считаю, что быть умным хуже, чем быть дураком, потому что дурак не сознает, что он глуп, тогда как умный человек, даже с самой заниженной самооценкой, не может не сознавать, что обременен умом. В Книге Екклесиаста сказано: кто умножает познания, умножает скорбь, но мне не повезло, я не посещал, как другие дети, уроков катехизиса, и никто не предостерег меня от опасностей, коими чревато учение. Верующим хорошо, их смолоду предупреждают о том, сколь рискованно развивать свой ум, и они потом всю жизнь держатся от наук подальше. Блаженны нищие духом. Те, кто полагает, будто ум возвышает нас, явно не обладают им в достаточной степени, ибо не понимают, что ум — это проклятие. Все мое окружение, однокашники, учителя считали меня умным. Я никогда толком не понимал, почему они вынесли мне такой вердикт. Я часто страдал от этого расизма со знаком плюс, страдал от людей, не отличающих подлинный ум от его видимости, от тех, кто обрекал меня на основании своего якобы благоприятного, но предвзятого мнения играть роль какого-то всезнайки. Как очень красивый молодой человек или девушка вызывают восторги окружающих, раня тем самым остальных, не столь щедро наделенных внешней привлекательностью, так и я всюду слыл ученым умником, что невероятно меня доставало. Как ненавидел я ситуации, когда против воли способствовал унижению одноклассников, считавшихся менее блестящими! Я никогда не увлекался спортом; последними соревнованиями, в которых мне доводилось напрягать мышцы, была игра в шарики на перемене в младших классах. Я был хилый, со слабой дыхалкой, не мог прилично ударить по мячу, в общем, шевелить умел только мозгами. Для спорта я абсолютно не годился, и мне ничего не оставалось, как пускать в ход серое вещество, чтобы придумывать новые игры в мяч. Работать головой за неимением лучшего. Ум — ошибка эволюции. В доисторические времена дети — во всяком случае, так я себе это представляю — гонялись по лесу за ящерицами или собирали съедобные коренья и постепенно, учась у взрослых, становились полноценными членами племени: охотниками, рыболовами, собирательницами… Но если вглядеться попристальнее в эту оптимистическую картину, наверняка обнаружится, что некоторые дети не участвовали в общих работах и играх: они сидели в безопасном месте, у огня, в теплой пещере. Они не могли защититься от саблезубого тигра, не умели охотиться; будь они предоставлены самим себе, они не прожили бы и суток. Они томились целыми днями без всякого дела, но не от лени, нет, они рады были бы носиться вместе со сверстниками, но не могли. Создавая их, природа дала сбой. В племени непременно была какая-нибудь слепая девочка, хромой мальчик и еще один — рассеянный и неуклюжий… Поэтому они весь день торчали на месте стоянки, и поскольку видеоигры еще не изобрели, им только и оставалось, что размышлять, давая полную волю воображению. Всю жизнь они только и делали, что думали, пытались понять окружающий мир, сочиняли разные истории и небылицы. Так и родилась цивилизация — оттого что физически неполноценным детям было нечем заняться. Если бы природа не допускала время от времени брак в своей работе, если бы с ее конвейера всегда сходили безупречные особи, человечество остановилось бы на стадии питекантропов и жило бы себе счастливо без всякого прозака, презервативов и DVD dolby digital. Любопытство, стремление понять, как устроен мир, удовольствие от искусства должны, по идее, быть свойственны всем. Но будь это так, при нынешней организации труда жизнь остановилась бы, потому что все это отнимает время и вдобавок развивает критическое мышление. Люди просто бросили бы работать. Поэтому все любят разное, одних интересует одно, других другое, иначе общество не могло бы существовать, да и не было бы никакого общества вовсе. Те, кого интересует слишком многое — даже то, что, в принципе, их не интересует, а они пытаются понять почему, — расплачиваются за это одиночеством. Чтобы избежать полного остракизма, надо, чтобы ваш ум мог выполнять некую полезную функцию, имел бы, например, научный или общественный уклон или какой-нибудь узкопрофессиональный, в общем, мог бы хоть на что-то сгодиться. Мой ум, если считать, что он у меня есть, не годится ни на что, в том смысле, что его нельзя использовать в университете, на производстве, в редакции газеты или адвокатском бюро. Надо мной тяготеет проклятие ума: я беден, холост, морально подавлен. Долгие месяцы я размышлял над своим дефектом, который я бы назвал дефектом многодумия, и установил бесспорную связь между моими несчастьями и недержанием мысли. Рассуждения, попытки понять, разобраться никогда не приносили мне ничего хорошего, но всегда лишь оборачивались против меня. Думать — занятие неестественное, оно причиняет боль, ранит, царапает, как будто дает жесткую осязаемую структуру растворенному в воздухе битому стеклу и колючей проволоке. Я не в силах остановить работу своего мозга, затормозить ее. Я словно допотопный паровоз, обреченный вечно нестись по рельсам, ибо его неиссякаемое горючее, его уголь, — это наш мир. Все, что я вижу, слышу, ощущаю, автоматически подается в топку моего разума, заставляя его работать на полную мощность. Стремление все осмыслить равносильно общественному самоубийству, ты уже не можешь, как вольная птица, наслаждаться жизнью, не чувствуя себя одновременно стервятником, раздирающим на части предмет изучения. Мы почти всегда убиваем то, что изучаем, потому что в жизни, как в медицине, подлинное знание невозможно без вскрытия — надо увидеть своими глазами вены и артерии, строение скелета, нервную систему, понять внутреннюю работу организма. И вот наступает страшная ночь, когда ученик лекаря оказывается в сыром мрачном склепе со скальпелем в руке: весь забрызганный кровью, борясь с тошнотой, он стоит перед растерзанным трупом. Можно, конечно, потом поиграть в профессора Франкенштейна и попытаться залатать тело, чтобы снова получилось живое существо, но тут, как известно, есть риск создать смертоносного монстра. Я слишком много времени провел в анатомическом театре и уже чувствую, как зреет во мне цинизм, появляется желчность, накапливается убийственная тоска; человек очень быстро приобретает способность к страданию. Невозможно жить, непрерывно все 9смысляя, все пропуская через сознание. Достаточно взглянуть на мир природы: долгий безмятежный век дается вовсе не тем, кто обладает развитым мозгом. Черепахи живут несколько столетий, вода бессмертна, Милтон Фридмен [9] жив до сих пор. В природе сознание — исключение, можно даже утверждать, что оно есть нечто случайное, этакая акциденция, ибо не гарантирует своему носителю ни силового превосходства, ни высокой продолжительности жизни. С точки зрения эволюции оно не является обязательным условием наилучшей адаптации. Настоящими хозяевами нашей планеты — по древности происхождения, по численности, по занимаемым площадям — являются насекомые. Внутренняя организация жизни в муравейнике, к примеру, куда эффективнее, чем в нашем обществе, однако ни один муравей не заведует кафедрой в Сорбонне. Каждый любит поговорить о 'женщинах', 'мужчинах', 'полицейских', 'убийцах'. Мы делаем обобщения, руководствуясь собственным опытом и бессознательными предпочтениями, в соответствии с нашим субъективным взглядом на мир и весьма слабыми возможностями нейронов. Способность человека формировать понятия позволяет ему бы— v стро думать, выносить суждения и позиционировать себя в мире. Эти понятия не имеют самостоятельной ценности, являясь лишь сигнальными флажками, которыми размахивает каждый из нас. И каждый отстаивает превосходство своего пола или профессии, закономерность собственных преимуществ и просто везения. Общие понятия подкупают своей простотой, ими легко оперировать, они доступны и потому очень удобны в споре. Если перевести это на язык математики, то дискуссии с использованием такого рода понятий аналогичны простым арифметическим действиям, вроде сложения и вычитания, которые, в силу своей очевидности, не вызывают вопросов. Тогда как серьезный анализ похож скорее на операции с интегралами, на решение неравенств с несколькими неизвестными, на действия с комплексными числами. Человек умный всегда чувствует во время спора, что он упрощает, ему постоянно хочется сделать уточнения, поставить к некоторым словам звездочки и дать сноску или написать в конце комментарий, чтобы выразить свою мысль во всей сложности. Но в случайной беседе посреди улицы, в застольном разговоре или на газетных страницах сделать это невозможно: тут и речи не может быть о честной и строгой аргументации, об объективности, беспристрастности. Честность и точность — помехи для риторики, они не годятся для дебатов. Некоторые блестящие умы, видя неизбежную тщету всякого рода дискуссий, избрали для себя путь шутки и легкого юмора, прибегая к парадоксам, дабы передать сложность явлений. Почему бы и нет? В конце концов, это способ выжить. Люди склонны все упрощать (тут им помогает язык и структура мышления), благодаря чему мы имеем достоверные знания о мире, а иметь достоверные знания сладостно, это сладостнее радостей секса, богатства и власти вместе взятых. Между тем цена достоверных знаний — отречение от подлинной работы мысли, и человек охотно ее платит, тем более что эти издержки неощутимы для банка его сознания. Посему я, право же, предпочитаю тех, кто не рядится в тогу разума и открыто провозглашает основой своих убеждений миф. Например, людей набожных, признающих при этом, что их мировоззрение зиждется просто на вере, а не на единственно правильной научной теории. Есть такая китайская поговорка, суть которой сводится примерно к тому, что рыба не может знать, когда она писает. Это вполне применимо к интеллектуалам, считающим себя умными потому, что они занимаются умственным трудом. Каменщик работает руками, но у него тоже есть разум, который говорит ему: 'Э, стена-то вышла кривая, к тому же ты положил мало цемента'. Происходит постоянное взаимодействие между его головой и руками. Интеллектуал работает только головой, которая ни с чем не взаимодействует, руки не говорят ему: 'Эй, чувак, опомнись! Земля-то круглая!' У интеллектуала не происходит такого внутреннего диалога, поэтому он воображает, будто способен судить обо всем на свете. Он как пианист, который, исходя из того, что виртуозно владеет руками, решил бы, что может с равным успехом быть и боксером, и нейрохирургом, и художником, и карточным шулером. У интеллектуалов нет монополии на ум. Обычно, когда кто-то говорит: «Не хочу заниматься демагогией, но…», он как раз демагогией и занимается. Вот и я не знаю, как сформулировать то, что намерен сказать, чтобы это не прозвучало снисходительно по отношению к людям из народа. Конечно, я ломлюсь в открытую дверь, но я убежден, что ум присущ всем представителям общества, без социальных разграничений: процент умных людей одинаков среди учителей истории и бретонских рыбаков, среди писателей и машинисток… Мне это хорошо известно, потому что я много общался с высоколобыми, с разными мыслителями и профессорами, короче, с интеллектуалами, глупыми как пробки, и с обычными людьми, весьма умными, хотя у них нет об этом справки с печатью. Вот единственное, что я могу сказать. Это, разумеется, спорно, поскольку получить научно подтвержденные данные тут невозможно. Ум и честность мысли не зависят от дипломов; тестов IQ на здравый смысл не существует. Я часто вспоминаю слова Майкла Херра, сценариста «Цельнометаллической оболочки», приведенные в великолепной книжке Мишеля Симана [10] о Кубрике: «Глупость — это не нехватка ума, а нехватка смелости». Очевидно, пожалуй, одно: чтение великих авторов, усилия мысли, изучение трудов гениальных ученых не обязательно делают человека умным, но риск чрезвычайно велик. Разумеется, есть люди, читавшие Платона и Фрейда, умеющие порассуждать о кварках и отличить сокола от пустельги, но при этом они замечательно сохранились, оставшись полными кретинами. И тем не менее, часто получая подпитку извне, регулярно погружаясь в благоприятную среду, ум приобретает силы для развития в точности так же, как любая болезнь. Ибо ум есть болезнь». Антуан дочитал до конца. Он захлопнул тетрадь и оглядел друзей, словно ученый, который только что представил потрясенным коллегам разгадку величайшей тайны науки.
* * *
Ганджа разразился хохотом и не мог остановиться весь вечер; человек, сидевший за соседним столиком, протянул ему пачку сигарет: видимо, блеющие звуки, которые издавал Ганджа, означали на исландском языке что-то вроде: «Не найдется ли у вас закурить?» И каждый раз, когда на него снова нападал смех, любезный исландец угощал его сигаретой. Родольф обратил внимание докладчика на то, что ему не потребуется чрезмерных усилий, чтобы стать идиотом. Шарлотта сочувственно взяла Антуана за руку. Ас был просто ошарашен и смотрел на него вытаращив глаза. Ища у друзей понимания, Антуан стал оправдываться, объяснять, что он не в силах заставить себя не думать и не пытаться все понять, поэтому чувствует себя очень несчастным. Если бы хоть эти штудии дарили ему радость золотоискателя… Но золото, которое он находил, цветом и тяжестью смахивало на свинец. Мозг не давал ему ни минуты передышки, мешал уснуть бесконечными вопросами, будил среди ночи сомнениями или горькими мыслями. Он поведал друзьям, что ему уже давно ничего не снится, даже кошмары, настолько он и во сне поглощен индукцией и дедукцией. От непрерывной работы голова пухла, и Антуану жилось совсем худо. Вот ему и захотелось на время стать безголовым, легкомысленным и, главное, восхитительно невежественным во всем, что касается истин, причин и подлинной сути… Он изнемог от постоянного невольного наблюдения за себе подобными, из-за чего у него со страшной силой развивается цинизм. Ему хочется жить, не постигать законы жизни, а просто жить. Он напомнил о своем неудачном дебюте в качестве алкоголика и в порыве откровенности рассказал о провалившемся проекте самоубийства. Отныне глупость была его последним шансом. Он пока не знал, как станет действовать, но намеревался собрать волю в кулак и твердо идти к цели. Понизить градус своего интеллектуального хмеля, избавиться от максимализма и от нелепого предрассудка, будто надо во всем докапываться до истины. Антуан не собирался стать полным кретином, он лишь хотел слега разбавить свой разум, развести его здоровой примесью жизни, расслабиться и прекратить анализировать и разбирать по косточкам все подряд. Его ум всегда был быстрым зорким орлом, с цепкими когтями и острым клювом. Пусть научится теперь быть журавлем, величественно парить, отдаваться воле ветров, ценить жар солнца и красоту земли. Антуан затеял такую мутацию небескорыстно: им давно владело желание найти для себя некую форму общественной жизни, но натура не позволяла. Он знал, сколь мала доля подлинно свободной воли в людских воззрениях, и всегда силился постичь, что движет каждым человеком. Его беда отчасти заключалась в том, что он жил под гнетом трагического постулата, сформулированного Жаном Ренуаром: «Несчастье этого мира в том, что все по-своему правы». Словно священному закону, следовал Антуан правилу Спинозы: не осмеивать человеческих поступков, не огорчаться ими, но не клясть их, а понимать, — и старался не осуждать даже тех, кто открыто стремился подмять его или превратить в козла отпущения. Антуан принадлежал к категории людей, готовых сделать зубной протез акуле да еще попытаться его вставить. Однако если он и расположен был к пониманию, то отнюдь не с позиций христианского всепрощения. Под глянцем свободы и псевдовозможности произвольного выбора он ясно видел, быть может даже в несколько гипертрофированном варианте, пресловутую необходимость, описанную Спинозой, и работу неумолимой машины, питающейся человеческими душами. В то же время, желая быть объективным и по отношению к себе, он пришел к выводу, что, силясь все понять и постичь, разучился жить, разучился любить, и его интеллектуальный экстремизм можно, в принципе, расценить как боязнь окунуться в жизнь и занять в ней свое место. — Однако, — добавил он, — истина подобна двуликому Янусу. Как и луна, она имеет две стороны, и я до сих пор жил на темной. Хочу теперь погулять по ее светлой стороне. Не умничать, погрузиться в повседневный быт, верить в политику, стильно одеваться, следить за спортивными событиями, мечтать о последней модели автомобиля, смотреть новости по телевизору, не бояться ненавидеть или презирать какие-то вещи… До сих пор я лишал себя этого, интересуясь всем и не любя ничего. Я не говорю, что это было плохо или хорошо, но хочу причаститься, да-да, причаститься тому единому великому духу, что именуется общественным мнением. Я хочу быть со всеми, не понимать их, а быть как они, среди них, делить с ними их жизнь… — Ты намекаешь, — медленно произнес Ганджа, жуя какие-то целебные семена, — ты намекаешь, что прокололся, став таким умным, что это мимо кассы, а немножко поглупеть будет как раз очень умно… — Нам всем, — сказала Шарлотта, — ты нравишься такой, как есть, ты, конечно, немножко сложный, но… но ты просто супер! Будь я натуралкой… — А я, — ответил Антуан, — если б поменял пол, немедленно попросил бы твоей руки. Слушайте, некоторая асоциальность мне как казалась, так и кажется совершенно нормальной вещью, иметь проблемы с обществом — это даже хорошо. Я вовсе не хочу полностью интегрироваться, но не хочу и быть отщепенцем. — Надо тебе найти какой-то баланс, — изрек Ганджа. — Да, — подхватила Шарлотта, — или дисбаланс, но сбалансированный. Официант принес им миски с густым зеленоватым супом и стаканы с мутноватой жидкостью, на поверхности которой плавали ягоды. Пятеро друзей настороженно склонились над едой. Официант исторг из гортани лавину согласных, означавшую, видимо, «Приятного аппетита!» Ас продекламировал хайку, где спрашивал Антуана, нет ли опасности, что он совсем одуреет и станет в один прекрасный день телеведущим. Антуан ответил, что это приключение, а великие приключения всегда опасны: Магеллан, Кук, Джордано Бруно тому примеры. До сих пор он прятался в убежище, которое было своего рода «глазом циклона» — как известно, это самое спокойное место, когда вокруг бушует буря. Но теперь он решил покинуть свое проклятое логово, прорваться через завесу разрушительных вихрей и выбраться в большую жизнь. Напуганные друзья бросились его подбадривать и утешать, заставили пообещать, что он не станет делать глупостей, и уговорили посоветоваться с его давним другом и врачом Эдгаром. Приемная доктора Эдгара Вапорского располагалась на четвертом этаже красивого дома в XX округе Парижа, на улице Пиренеев, совсем рядом с площадью Гамбетта. Антуан ходил к нему с двух лет и никогда ни у кого больше не лечился. Вообще-то, Эдгар был педиатром, но никто не знал Антуана лучше, чем он. Двадцатитрехлетнее знакомство сближает: они звали друг друга по имени и периодически ходили вместе в кино — оба обожали «Ле Бради», старый кинотеатр на Страсбургском бульваре. После того как Антуану исполнилось двадцать, ему стало неловко сидеть без ребенка в приемной у педиатра. Родители украдкой косились на него, выглядывая из-за развернутых газет, карапузы таращились открыто. Он подсаживался поближе к матерям-одиночкам, но тщетно: его мгновенно разоблачали. Поэтому теперь, отправляясь к Эдгару, он брал напрокат сына соседки или любого ребенка, который слонялся без дела. На сей раз он приволок с собой Корали, дочку консьержа из его дома, которая вовсе не горела желанием служить ему отмазкой. Эдгар в хирургической маске выглянул в приемную и пригласил Антуана с Корали войти. Кабинет выглядел внутри как все врачебные кабинеты: по бежевым стенам были развешаны дипломы, на полках стояли толстенные книги в роскошных переплетах из бычьей кожи — надо думать, эти быки при жизни паслись на золотых лугах. Все здесь подчеркивало компетентность владельца, как будто мало медной таблички на двери; цветовая гамма, мебель, весь антураж дышали солидностью. Входящего мгновенно подавляла торжественность атмосферы, он невольно проникался почтением, осознавая, что вступает в царство всесильной медицины и ему ничего не остается, как склониться перед ее властью. Поход к врачу сплошь и рядом означает капитуляцию и отказ от суверенитета личности: человек больше себе не хозяин, он вручает свое тело со всеми его неполадками могущественным волшебникам, сведущим в науке врачевания. Сходство между традиционным набором предметов в медицинском кабинете и таинственными атрибутами в шатре ясновидящей или африканского колдуна поразительно. При определенном язвительно-скептическом настрое ничего не стоит доказать полную аналогию этих двух типов сценографии, да взять хотя бы запах лекарств в одном случае и ароматических трав в другом — они играют равнозначную роль и оказывают совершенно одинаковое воздействие на психику пациента. Но кабинет Эдгара не вполне укладывался в стандартные рамки, здесь висели детские рисунки и просто листки со всякими каракулями, на полу и на столе валялись игрушки и разноцветный пластилин. Красный Пауэр рейнджер, стоявший на пачке рецептов, нарушал своим присутствием символику врачебного могущества и сводил наваждение на нет. Окно было распахнуто, а в комнате витал легкий запах слезоточивого газа. Оттого Эдгар и вышел к ним в маске. Теперь он снял ее, газ уже почти выветрился. Антуан заметил, что в кабинете странно пахнет, а Корали сморщилась и заткнула нос. — Неуправляемый десятилетний паршивец порывался утащить у меня рецепты. — Ты что, пустил в ход баллончик со слезоточивым газом? — возмутился Антуан. — У него были нунчаку! — воскликнул Эдгар, воздевая руки к небу. — Нунчаку, ты только подумай, Антуан. — Господи, и часто тебе такие детки попадаются? — Слава богу, нет. Привет, Корали, — сказал Эдгар, усаживаясь за стол. — Кто болен: ты или Антуан? — Он, — ответила Корали презрительно. — В его-то возрасте мне все еще приходится водить его к доктору! — Я же тебе плачу, — возразил Антуан. — И довольно неплохо. — Да, две булочки с шоколадом и журнал «Премьера»… Мне следовало бы поднять расценки. Инфляция не может не затрагивать человеческих отношений. — Боже мой, Корали, неужели мама позволяет тебе читать финансовые страницы в газетах? Просто невероятно! — Привыкай, Антуан, это новое поколение! Так что тебя беспокоит? Перерыв всю сумку, где лежал ворох книг, газет и каких-то бумажек, Антуан извлек оттуда отксерокопированную схему человеческого мозга в разрезе и положил на стол. Затем взял у Эдгара ручку «Mont Blanc» и стал показывать: — Высшая нервная деятельность осуществляется корой, так? I — Да… Что ты опять выдумал? К чему ты клонишь? Решил стать нейрохирургом? ! — Лобные доли, они вот здесь, — Антуан обвел интересующий его участок, — аккумулируют информацию о внешнем мире… — Ну хорошо, Антуан. Я врач, и ничего нового для меня тут нет. Все это давно известно. — Ладно, — сказал Антуан, не отрываясь от схемы, — я подумал, что | ты мог бы удалить мне часть коры, например, какую-нибудь лобную долю, чтобы… Эдгар ошарашенно уставился на Антуана, а тот как ни в чем не бывало заштриховывал на схеме области собственного мозга, подлежавшие удалению. Эдгар нахмурился. Корали сидела в глубине кабинета на диване и читала журнал про кино. — О чем ты, черт побери? — резко спросил Эдгар, вставая со стула. —Я тебя не понял. У тебя крыша поехала, ты совсем одурел, или что? — Я и рад бы совсем одуреть, — ответил Антуан очень серьезно, —это и есть моя цель. Я потому и прошу тебя… — Ты хочешь, чтобы я сделал тебе лоботомию? — в ужасе перебил его Эдгар. — Ну, наверно, хватило бы и частичной лоботомии, чтобы я все-таки не разучился зажигать спички и открывать холодильник, не будем повторять «Кукушку»… Впрочем, ты врач, сообрази сам, как лучше. — Лучше всего отправить тебя в дурдом. Что с тобой? — Нет-нет, все совсем не так, как ты думаешь… Я совершенно нормален и прошу об этом в здравом уме. Я тебе дам расписку. Ведь я не с бухты-барахты к тебе пришел. Это абсолютно осознанное решение. Я пробовал другие варианты, сразу говорю. Сначала пытался спиться, потом покончить с собой, но ничего не получилось. — Ты хотел покончить с собой? — Кошмар, полное фиаско. Не будем об этом. Эдгар обошел стол и сел рядом с Антуаном. Он положил ему руку на плечо, полный сочувствия к самому старому, самому любимому своему пациенту, другу, можно сказать. — У тебя депрессия? Что-то не ладится? — спросил он встревоженно. — Да ничего не ладится, Эдгар! Но ты не волнуйся, я борюсь, стараюсь найти выход. Мне кажется, самое лучшее — это стать дураком. —Что? — У меня к тебе просьба. Опиши меня. Если бы ты стал кому-то рассказывать обо мне, что бы ты сказал? — Не знаю… Что ты блестящий мальчик, умный, образованный, любопытный в обоих значениях этого слова, симпатичный, остроумный, немного разбросанный и нерешительный, беспокойный… По мере того как педиатр перечислял качества своего друга, Антуан мрачнел, словно речь шла о тяжких болезнях. — Это все страшно приятно слышать, во всяком случае должно быть приятно, но моя жизнь — чистый ад. Я знаю кучу идиотов, совершенно безмозглых, набитых предрассудками, непрошибаемых, упертых кретинов, которые счастливы! А у меня скоро будет язва и уже есть несколько седых волос… Я не хочу больше так жить, не могу. Я долго и дотошно изучал свой случай и пришел к выводу, что мое неумение приспособиться к жизни происходит от ума, строптивого и вредоносного. Он не дает мне покоя, я не в состоянии с ним справиться, из-за него я как дом с привидениями — мрачный, опасный, пугающий, одержимый распоясавшимся духом. В меня словно вселился бес, и этот бес — я сам. — Даже если у тебя типичный случай горя от ума, я все равно не могу сделать то, о чем ты просишь. Как врач не могу — это противоречит всем законам медицинской этики. А как друг — не хочу. — Я больше не в силах думать, Эд, ты должен мне помочь. Мой мозг бежит марафон каждый день, каждую ночь, он безостановочно вертится как белка в колесе.
|
|||
|