Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





{112} Разлуки и свидания



Глава первая Забота о репутациях — Юбилей МХАТ в Париже и в Москве — Переписка через посредников — Продление заграничных гастролей — Все зависит от Немировича-Данченко — Станиславский отдает доллары — Свидание в Варене

Немирович-Данченко оставался в Москве, но его имя должно было прозвучать в Европе и Америке. Станиславскому и всем это было ясно. Бертенсон наказывал Л. Д. Леонидову проследить, чтобы в изданиях либретто к спектаклям соблюдался строгий порядок расположения портретов создателей Художественного театра. Оба на одной странице. Если же два портрета не помещаются, первым идет портрет Немировича-Данченко, а вторым — Станиславского. Пробыв за границей всего около двух недель, Станиславский уже писал: «Верьте, дорогой Владимир Иванович, что постоянно думаем о Вас, не пропускаем ни единого случая, чтоб напоминать о том, что Вы невидимо присутствуете на каждом спектакле…» Тут же он оправдывался, что, если имя Немировича-Данченко упоминается в прессе не так часто, как хотелось бы, то это вина одних репортеров.

И Немирович-Данченко верил: «Вижу отсюда, как Вы стараетесь, чтобы мое имя не было совсем стерто» [1]. Верил и прощал: «И понимаю, что если это не всегда удается, то тут уже не Ваша вина, а всей суммы слагаемых» [2]. Он знал, что после последнего спектакля в Берлине Станиславский в обращении к публике говорил о нем и разделил с ним берлинский успех.

Кажется, только единожды Немирович-Данченко нашел повод обидеться за свой авторитет — при возобновлении «Братьев Карамазовых». На гастролях спектакль не мог идти два вечера, и, по общему соглашению исполнителей, его сократили до одного вечера сами, а Немировичу-Данченко получившийся {113} вариант текста послали для сведения. «Какой это ужас! — возмутился он. — <…> Такой скверной литературной репутации мне еще никогда не делали. <…> Даже не понимаю, как не хватило чутья и уважения к моему имени! Ничтожный осколок из моего “двухвечернего” текста!» Он не мог успокоиться, что ему «удружили» еще и тем, что приписали этот жалкий вариант его авторству. Успех самого спектакля, сцены в Мокром и Москвина с Леонидовым его ничуть не утешил.

А между тем в Париже Станиславский так старался подтянуть актеров и декорационную часть до уровня, достойного режиссерской славы Немировича-Данченко. И вряд ли кто-нибудь, кроме разве русских эмигрантов, мог судить о литературных недостатках. Зрители попадали во власть сценического воплощения. Так что урон репутации Немировича-Данченко не был столь существен.

В это время в Москве пострадала репутация Станиславского, что было чревато последствиями. Немировичу-Данченко пришлось отражать нешуточные удары, потому что они были политического характера. Он отразил три атаки советской прессы на Станиславского: за интервью американской газете в 1922 году, за благотворительный спектакль в пользу русских литераторов в Париже в 1923 году, за участие в благотворительном базаре в пользу бедных русских актеров в Нью-Йорке в 1924 году.

Интервью, в котором Станиславский с одобрением говорил о советском зрителе, было переиначено и сопровождено карикатурой в журнале «Крокодил». Тема была повторена «Вечерними известиями» и «Накануне». Клевета была сработана так грубо и нелепо, что ей даже не поверили Профсоюз работников искусств и сам нарком Луначарский. Он порекомендовал Немировичу-Данченко проверить, откуда это взялось, и потребовать опровержения.

Немирович-Данченко послал карикатуру Станиславскому и просил его телеграфировать ответ. «Ваше опровержение отличное, напечатал [в] газетах» [3], — писал Немирович-Данченко, получив от Станиславского заверение, что выступление прессы «ложно от первых до последних слов» [4]. Станиславскому казалось, что его известная всем «мечта о народном театре гарантирует от оскорбительных подозрений» [5] на родине. Он ошибался.

Ситуация повторилась в 1924 году из-за того, что мхатовцы участвовали в Нью-Йорке в благотворительном базаре. Фотокорреспондент запечатлел Книппер-Чехову, Качалова и {114} Станиславского рядом с эмигрантом князем Юсуповым, и советская пресса раздула очередной скандал. На базаре якобы продавались «ценности, вывезенные из России».

Полетели телеграммы от Немировича-Данченко в Нью-Йорк Станиславскому и от Станиславского в Москву. Станиславский дважды подтверждал, что не было ценностей, а продавались лишь рождественские пустячки и поделки. Немирович-Данченко опять выступил с опровержением.

Но как в Москве, так и за границей Станиславский не был защищен от подозрений. Опровержение Немировича-Данченко чуть ни отозвалось на его репутации, так как его стали подозревать в «лойяльности» [6] к советской власти, в зарабатывании для нее средств отчислением львиной доли сборов со спектаклей[26].

«Нравственное мое состояние удручающее, — жаловался Станиславский Немировичу-Данченко, — просто руки опускаются, и порой даже является мысль, не бросить ли все» [7].

Немирович-Данченко немного обиделся, что Станиславский жалуется, не оценив хлопот по защите его чести в Москве. В конце концов для этого нужно было мужество и преодоление известных опасений за самого себя. Его беспокоило, что Станиславский ничего не понимает в ситуации. Ему пришлось объяснять, что Луначарский и Малиновская не могли бы защищать Художественный театр, «если бы у них явилась мысль, не сидим ли мы между двух стульев» [8]. Немирович-Данченко пугал возможными последствиями аполитичности Станиславского: раздражение общественного мнения ставит под угрозу субсидии театру, охрану квартир уехавших и даже может привести к отмене почетных званий народных артистов, только что дарованных в связи с 25‑летием МХАТ его основателям.

Сам Немирович-Данченко уже ясно видел, что «полная аполитичность — чепуха!». Такие слова записал за ним Ф. Н. Михальский[27]. А потому, по его мнению, Станиславскому не стоило {115} «принимать» [9] парижские чествования. Последнее привело к новым разоблачительным публикациям в «Жизни искусства» и в «Художественном труде». Немирович-Данченко вырезал и послал Станиславскому самые сильные высказывания. В них уже даже Луначарский был осужден в Москве за то, что утратил самостоятельность, «стал “своим” в среде художественников» [10]. Сообщалось, что по поводу юбилея в Париже в театр явились «милюковцы» и «савинковцы». Из‑за этого надлежит решительно поставить вопрос о «полном объеме» [11] МХАТ в двух частях: московской и гастролирующей. Мнение о том, что Художественный театр един в двух частях, Немирович-Данченко разделял с прессой.

Станиславский объяснял, что отменил празднование юбилея несколькими демонстративными мерами: назначил исполнителями «Трех сестер» дублеров, не пошел в театр, хотя за ним трижды посылали, и запретил «старикам» собираться вместе 27 октября 1923 года. Они его, конечно, ослушались, просидели ночь в «маленьком ресторанчике», где обычно ужинали. Сам же Станиславский сидел у себя один.

Однако юбилей настиг Станиславского помимо его воли вечером 29 октября, после благотворительного спектакля «На всякого мудреца довольно простоты», когда Общество русских {116} литераторов устроило ужин, превратив его в чествование. Организатором был П. Н. Милюков. Станиславский не решился на «политическую демонстрацию» [12], ответил на приветствия, но при первой же возможности вместе с Лилиной уехал.

В Москве «упрекают», за границей «косятся». Станиславский продолжал считать, что участники гастролей «обязаны оставаться строго нейтральными» [13]. Этого не поддержала ни одна сторона. Станиславский писал, что в таких условиях не может работать ни там, ни здесь. Он сообщал Немировичу-Данченко, что имеет предложения работы из Европы и из Америки.

Немирович-Данченко встревожился этим. Он отчеркнул весь абзац в письме Станиславского и поставил на полях вопросительный знак. Выражение Станиславского: «Россия, которая оплевала теперь мою душу» [14], он подчеркнул особо. Вероятно, оно сильно озадачило его.

Оно и понятно. Немирович-Данченко старался, чтобы театр признавали среди моря агитационного и левого искусства. И в этом смысле юбилейные дни в Москве прошли для него очень удачно: и лично, и в общественном отношении. В день празднования толпа театральных людей встречала Немировича-Данченко возле здания Художественного театра. Когда он вышел из автомобиля, его осыпали цветами, подняли на руки и внесли в театр. Оркестр играл марш из «Трех сестер», что не только само по себе трогало до слез, но и было событием смелым. Ведь популярный марш был из царских времен.

В честь 25‑летия МХАТ было объявлено о переименовании Камергерского переулка в Проезд Художественного театра. На фоне того, что в Москве, вообще-то, «радуются каждому случаю, чтоб утопить Х[удожественный] Т[еатр]» [15], это демонстрировало благосклонность властей.

«Интимное собрание прошло шумно, радостно. Я говорил от лица нас обоих» [16], — писал Немирович-Данченко Станиславскому. Он был весьма разгневан слухами, что среди гастролирующих есть недовольные тем, что в Москве праздновали юбилей без них. Действительно, такое отношение как бы ставило под сомнение права московской части и самого Немировича-Данченко олицетворять Художественный театр. В то время, как творческая жизнь этой части во взаимосвязи со студиями и деятельность Немировича-Данченко день ото дня становились весомее и учитывались руководителями искусства в стране. Во втором московском сезоне — без «стариков» и Станиславского — Немирович-Данченко наблюдал «тенденцию» властей {117} в лице Наркомпроса вообще не принимать отсутствующих во внимание при решении всякого рода вопросов.

В том, что удалось организовать полноценную творческую жизнь московской части МХАТ, Немирович-Данченко видел его общее спасение. «Ведь в этом же и есть бесконечная, громадная сила Московского Художественного Театра — об этой силе здесь, в театральных кругах, постоянно и говорят, — писал он, — что вот уехала самая важная и самая сильная артистическая громада Театра, а он так велик и многообразен, что продолжает существовать, потому что вон они, спектакли этого Театра или его Студий, там же в Камерг[ерском] переулке и вон вы там всегда найдете одного из его основателей!»[28] [17]

Но не только для того, чтобы выступать охранителем театра в Москве, Немирович-Данченко хотел быть в курсе всей гастрольной жизни. Этого требовал его директорский авторитет, его «верховная компетенция». Поэтому отсутствие информации он воспринимал как пренебрежение к себе. Обидно было узнавать что-то со стороны, из переписки других лиц, чаще всего из писем обожаемому всеми Федичке, Федору Николаевичу Михальскому.

Тем более что для переписки были официально назначены Подгорный и Бертенсон, которым Станиславский под расписку всей труппы передал свою административную власть на гастролях.

В первом письме к Немировичу-Данченко Бертенсон и Подгорный обязались писать «раз в неделю, по субботам» [18]. Характер их писем должен был отвечать и другому заданию: быть пригодными для публикации в качестве информации в новом журнале, затеянном при участии Немировича-Данченко — «Программы Московских Государственных и Академических театров и зрелищных предприятий».

Станиславский был спокоен: «Не пишу Вам ничего о деловой стороне, так как о ней Вы получаете подробные доклады». Писать же о впечатлениях и творческой стороне у него совершенно не оставалось времени. Все свое отношение к Немировичу-Данченко он мог выразить лишь в словах: «Храни Вас бог. Понимаю, как Вам трудно, и постоянно думаю о Вас и о Москве».

{118} Конечно, к 1922 году потребность переписываться постепенно отмерла в их отношениях. Не было той близости и необходимости общения. Тем не менее кажется, что новые обстоятельства жизни и работы (в разных полушариях!) могли бы ее возродить. Случилось же непоправимое. Вместо того, чтобы переписываться самим, они стали переписываться через третьих лиц. Сами же обращались друг к другу крайне редко.

Немирович-Данченко очень скоро разочаровался в информации, поставляемой ему Бертенсоном и Подгорным. Он стал требовать, чтобы они писали ежедневно. Те же под грузом повседневных дел этого не могли и только заверяли его, что их отказ не означает, что они от него оторвались. Бертенсон просил Немировича-Данченко не верить «слухам» о происходящих «неурядицах» и «дрязгах» [19], но наконец сам сорвался на откровенность, — почти вопль души: «<…> отчего Вы не поехали с нами?! Все, все было бы по-иному… А теперь нехорошо, нехорошо внутренне» [20].

Всю вину Бертенсон возложил на неспособность Станиславского управлять людьми, отчего падает дисциплина и этика. Станиславский, по его мнению, не умеет ценить, не умеет поощрять и только преувеличивает неудачи. «При этом он полон лучших намерений и стремлений, работает, как вол, — но ничего из этого не выходит и выйти не может. Нам бесконечно трудно и бесконечно безрадостно с ним» [21].

Во второй половине сезона 1922/23 года обиженная на Станиславского администрация (Л. Д. Леонидов, Подгорный, Бертенсон и секретарь Бокшанская), по словам Бокшанской, составила союз единомышленников — «мы, как назвал нас Бертенсон, сектанты, обожающие Вас» [22]. Пока еще к ним относилась и Таманцова, заведовавшая Репертуарной конторой.

Несмотря на эту преданность, письма Бокшанской казались Немировичу-Данченко легкомысленно неполными: «Когда я говорю, “сделаю из этого соответствующие выводы”, то это не пустая фраза, а я действительно мысленно многое наматываю» [23]. Временами он упрекал ее в том, что она «ускользает» от ответа на его вопросы, хотя он и понимает, что она «иначе» не может.

Насчет секретарской преданности Немирович-Данченко спрашивал строго, полагая в иные минуты, что Бокшанская недостаточно «его» или, как он писал, «моя».

Между тем Бокшанская писала о многом и не всегда беспристрастно. «Очень я большая сплетница стала, милый Владимир Иванович?» [24] — спрашивала она, зная за собой эту слабость.

{119} Так, к несчастью обоих, и Немировича-Данченко, и Станиславского, креп между ними институт посредничества и рос штат посредников.

Как это ни парадоксально, но гастроли МХАТ в Европе и Америке Немирович-Данченко и Станиславский считали внутренним средством для формирования обновленного театра[29]. Это было продолжением цепи их проектов и преобразований последних лет. Станиславский объяснял Немировичу-Данченко: «Или удастся сплотить первую группу, и тогда можно будет продолжить дело; или это не удастся, и тогда надо его кончать». Результат гастролей рассматривался как перспектива будущего.

Трудность задачи определялась разнородностью участников гастролей: «старики» из Москвы, отвыкшие от них бывшие члены «Качаловской группы» и разная молодежь. Станиславский пытался объединить их общей верой в искусстве, общей этикой, общей дисциплиной.

Немирович-Данченко был с этим согласен, так как считал, что на данном этапе развития на театр изнутри воздействуют не только часто противоречащие друг другу воли его и Станиславского, но еще и воли пяти — восьми самых видных актеров. Вместе с тем проблему будущего МХАТ Немирович-Данченко понимал гораздо многограннее. Для него решение ее наступало не с момента возвращения Станиславского с труппой, но с заблаговременной подготовки, с устройства московских проблем. Однако дело неожиданно откладывалось, потому что Станиславский намеревался продлить заграничные гастроли.

Срок гастролей в командировочном удостоверении определен в один год, и, стало быть, осенью 1923 года следовало вернуться. Станиславский счел исполнение этого предписания «роковой ошибкой» [25]. По его мнению, без продления гастролей МХАТ не сможет существовать в Москве в материальном отношении. Прекратится помощь посылками и переводом долларов, которая поддерживает оставленные в Москве семьи и часть Художественного театра со студиями. На помощь правительства Станиславский не надеялся. «Тянуть лямку с 1‑й группой {120} под насмешки и ругань советс[ких] газет» [26] он считал унизительным, будучи не в силах забыть возведенную на него клевету.

Поэтому Станиславский предложил Немировичу-Данченко оставить I группу в Америке «как насос для долларов» [27], а им в качестве руководителей поменяться местами. Станиславский писал об этом проекте без ложного стыда, объясняя всю материальную выгоду его как для себя, так и для Немировича-Данченко. Он прямо сообщал Немировичу-Данченко, что в Америке тот сможет зарабатывать «помимо театра — читать лекции, писать статьи, давать уроки по 50 долларов за 1/2 часа и т. д.» [28]. Маленькая надежда оставалась у Станиславского на то, что, обеспечив себя, члены I группы «смогут опять стать артистами и поработать для искусства», смогут «играть хорошие спектакли с новыми заданиями — и тогда — удастся сказать новое слово в искусстве» [29].

Немирович-Данченко сразу решил: «Продлению отпуска до февраля я мешать не буду» [30]. Он понял, «что нельзя отказываться от американских долларов», но вместе с тем он думал не переставая, что «надо же наконец выползти из тупика» [31] и в смысле творческого будущего театра. Он принялся изучать письмо Станиславского, отчеркивая важные положения и расставляя вопросительные знаки.

Станиславский писал, что «следует хлопотать» [32] в Москве о гастрольном варианте спасения, и Немирович-Данченко начал хлопотать. Как он описывал потом Бокшанской, «первые попытки были отрицательны = Малиновская, Енукидзе и люди из КП (партии)» [33].

Немировича-Данченко убеждали, что пролонгация гастролей «произведет скверное впечатление» [34]. Опасно, что возникло подозрение о невозвращении Художественного театра вообще. Тень этих подозрений пала и на тонкий вопрос обмена руководителей МХАТ местами: возвращение Станиславского в Москву и отъезд Немировича-Данченко в Америку.

«Я очень нужен, моим административным способностям верят, — и этого довольно, чтоб меня не пускали» [35], — доказывал Немирович-Данченко Станиславскому, что власти их не обменяют. В лучшем случае ему позволят съездить за границу на месяц-другой летнего отпуска. От себя Немирович-Данченко дал Станиславскому понять, что и сам сомневается, сможет ли тот справиться со здешними делами. В дни обдумывания этой проблемы он говорил Михальскому, что «власти не доверят К. С. создание будущего театра» [36].

{121} Похоже, что при этом Немирович-Данченко сам вовсе не хотел меняться местами, хотя вырваться за границу любил всегда. Но тут он еще и не верил в искренность предложения Станиславского. Ему казалось, что из Америки Станиславского гонят, с одной стороны, полное удовлетворение «славой и успехом» [37], с другой — ревность к московской деятельности. «А здесь он чувствует, что Вл. Ив. на что-то решился, и его это беспокоит» [38], — записал откровенные предположения Немировича-Данченко Михальский.

Немирович-Данченко энергично продолжил переговоры с властями и добился невозможного: власти согласились «не чинить препятствий» [39] продлению гастролей. Они положились в этом деле на усмотрение Немировича-Данченко. «Не буду рассказывать подробностей, но получить пролонгацию было не так-то легко, — писал Немирович-Данченко Станиславскому. — Я представил Луначарскому (просидел с ним, у него дома вечер целый) несколько проектов. Всех проектов было 6. Но 3 из них сразу отпали. Среди них и предложение мне ехать в Америку, одному или с К. О.» [40].

Окончательное решение вопроса ставилось в зависимость от того, насколько убедительно Немирович-Данченко спланирует московский сезон 1923/24 года. Вопрос стал ребром: или I группа возвращается, или Немирович-Данченко обещает без нее «сделать сезон, а также наметить реформу Театра» [41]. Немирович-Данченко взялся.

Наиболее реальными казались пока три проекта реформы. Первый: Немирович-Данченко — диктатор труппы из лучших актеров всех студий. Второй: Немирович-Данченко возглавляет Первую студию, объявив ее наследницей дела Художественного театра. Третий: Немирович-Данченко выписывает из Берлина Германову с ее группой и объединяет их с Музыкальной студией[30]. Эти проекты были оценены Луначарским и Малиновской как способные произвести «заметное» [42] впечатление в предстоящем сезоне.

{122} Сам Немирович-Данченко не очень-то в свои проекты верил, что видно по его дальнейшим рассуждениям в письме к Станиславскому, написанном после вечера у Луначарского. Для него все это было способом не дать заглохнуть имени МХАТ в Москве и не вызвать дополнительное «давление властей» [43]. На самом деле он не находит никаких замечательных актеров в студиях, кроме М. Чехова, который, однако же, провозгласил свое «почти религиозное» [44] направление в искусстве. Признать Первую студию способной заменить Художественный театр Немирович-Данченко не мог, видя в ней неоправданные претензии на это, но не видя ни одного достойного спектакля.

Немирович-Данченко сосредоточился на других проектах: не на один ближайший сезон, а с прицелом на будущее, когда Художественный театр вновь сойдется в Москве с имеющимися здесь силами. Предварительные мысли он также изложил в этом письме к Станиславскому. Через несколько месяцев ему представилась возможность высказать их при свиданиях. Сначала Подгорному в Москве, потом всем в Германии.

Станиславский командировал Подгорного в Москву для обсуждения плана нового заграничного сезона и еще одного щекотливого вопроса. Он касался срока продления гастролей. Первоначальный срок был до февраля 1924 года. Об этом сроке Немирович-Данченко хлопотал и его добился. Теперь же Станиславский и «старики» просили увеличить срок до 1 апреля 1924 года. В Чикаго при обсуждении этого срока девять пайщиков из четырнадцати высказались за продление гастролей, но гарантировали вернуться в феврале, если только того потребует Немирович-Данченко.

Вероятно, они понимали, что дополнительные два месяца их отсутствия есть испытание терпения и сил Немировича-Данченко. Поэтому Подгорному был дан наказ, объясняя выгоду такого срока, подчеркнуть, что окончательное решение в руках Немировича-Данченко.

Объяснение между Подгорным и Немировичем-Данченко, очевидно, произошло резкое. Подгорный телеграфировал из Москвы 4 июня 1923 года: «Положение театров критическое. Чтоб продержаться до конца сезона и нести ответственность, Владимир Иванович требует 5 тысяч долларов для приготовления летом новой постановки»[31] [45]. Черновик этой телеграммы написан рукой Немировича-Данченко.

{123} В телеграмме он еще писал: «Если пайщики согласны, можете ратифицировать договор» [46]. Речь шла о подписании договора с Гестом. Потом эту фразу он вычеркнул. Может быть, оттого, что было похоже на торг. Но по телеграфу фраза все-таки была передана.

Пайщики жались, но не потому, что были жадны, а потому, что финансовые результаты гастролей были плачевные: сплошные долги Гесту и Особому комитету. Немирович-Данченко догадывался, что пайщики не склонны идти на жертвы: или ограничивать сезон, или посылать доллары. За это, полагал он, им придется принести в будущем «гораздо большие жертвы» [47].

Однако Станиславский отнесся к делу с пониманием. В записной книжке Подгорного он написал своей рукой:

«Выдать за моей ответственностью — на содержание и охрану театра МХТ в Москве Г[-ну] В. И. Немировичу-Данченко три тысячи долларов. 20 июня [1]923 К. Станиславский Берлин» [48].

Это был, с одной стороны, компромисс, потому что сумма была неполная, с другой — акт солидарности с Немировичем-Данченко. Однако обстоятельства сделались благосклонны: недостающую часть суммы компенсировало советское правительство. Совет Народных Комиссаров своим Постановлением от 22 июня 1923 года ассигновал в честь предстоящего 25‑летия МХАТ на его «дальнейшее развитие» [49] четыре миллиона рублей.

Немирович-Данченко узнал об этом, находясь уже в летнем отпуске за границей. Он разволновался оттого, что гастролирующим «старикам» не только ничего «не дадут из Совнаркомовского подарка, но еще у них взяли 3 т[ысячи] долларов!» [50]. Те самые, что выдал под свою ответственность Станиславский. Тогда Немирович-Данченко пообещал их вернуть «из первых же денег Правительства» [51]. Сам же он решил тратить эти деньги весьма экономно: не пускать сразу на ремонт, а растянуть, чтобы в крайней необходимости можно было брать в долг у самих себя. Главное — театр был спасен!

В Берлине в эти дни стояла превосходная погода. Первые, с кем Немирович-Данченко встретился, ужинал и обсуждал дела, были Лужский, Бокшанская, Таманцова и вернувшийся из московской командировки Подгорный. Станиславский был в это время во Фрейбурге. С некоторыми сообщениями от Немировича-Данченко к нему из Берлина ездили Л. Д. Леонидов и Бертенсон. Единственное свидание основателей МХАТ произошло через два месяца, в один из последних дней отпуска Немировича-Данченко, почти по пути его домой, в Москву.

{124} Местом свидания стал Варен — «довольно приятный чистый немецкий город» [52]. По впечатлению Лужского, достопримечательностью его было «озеро с сильной волной» [53], набережная и окрестности в соснах. Для подготовки нового сезона гастролей был снят театр, имевший в своем здании небольшой ресторанчик — несомненное удобство для бездомных артистов, проживавших без хозяйства по разным виллам. К театру приезжали на моторной лодке через озеро, а Подгорный и Таманцова — другим путем, на велосипедах.

Описание встречи Немировича-Данченко со Станиславским и труппой Художественного театра в Варене нашлось в дневнике Лужского. Все в этом описании передает патриархальность свидания. Лужский пишет 21 августа 1923 года:

«Опять ясное утро. Иду на сборный пункт, чтобы встретить Вл. И. в Tannenhof. Хорошая погода, я пошел и застал всех почти дожидающихся около виллы Dachein, где живут Румянцевы; отсюда пошли к набережной, т. к. кто стал говорить, что едут на пароходе, а кто — на лошадях. Пошли, т[ем] б[олее], что и труба слышна была пароходная. Пришли, но приехала одна Успенская сказать, что едут на лошадях.

Опять пошли к даче Dachein и скоро увидели шагом едут, пара лошадей в ландо, которая остановилась у Rohr, где предполагалась остановка В. И.; К. С. и другие спросили, где же седоки, и узнали, что они идут пешком. Пошли навстречу и скоро увидели фигуру В. И.

Встретились; я успел сказать ему после того, как он попил кофе, о II студии и перекинуться двумя словами о “Карменсите”. Все-таки хочет ставить оперу!

Говорил речь, которая вся была проникнута как будто тем, что надо быть в мире, надо работать и больше вместе, несмотря на ссоры и трудность положения; каждый должен принесть жертву: одни — старым трудом, молодые — неинтересным трудом.

М[ежду] п[рочим], когда шли к помещению, где будут репетиции, то в небе летали двое, хоть, м[ожет] б[ыть], не орлов, то хоть ястребов, а когда В. Ив. говорил, сидя на диване с К. С., то у их ног лежала собака (Верность?).

В 4 1/2 в пансионе, где К. С., Москвин, был чай с сладким пирогом, а после у террасы снимались и группой и группой отдельно — одни бывшие тут в Варене юбиляры[32].

{125} Проводили Вл. Ив., сел он в парусное судно (мотор не ходил, был законтрактован на прогулки), и оно медленно его стало отводить от берега; с ним Успенская, Подгорный, Бокшанская, Рипси, Давыдыч Леонидов[33] и Бертенсон, два‑три из публики. Когда отъехали на расстояние лодки, Вл. Ив. просил Успенскую снять нашу группу на берегу; какие-то немцы просили их взять, чтобы лодка воротилась, но им сказали, что она заказная, и они успокоились, да скоро и пришла другая, а в это время грязно-серый паром почти уже был виден около пристани того берега.

Уезжая, В. И. сказал, на слова Бурдж[алова], что надо в Москву, что да надо уж, а то — не знаю, что ж будет» [54]. (Бурджалов был недоволен краткостью встречи и тем, что «не смогли ничего толком узнать» [55] от Немировича-Данченко.)

Погода начала понемногу портиться, «даже после отъезда В. И. две‑три капли брызнули», а на следующий день было «утро серенькое, принимался уже идти дождь» [56]. Погода, как и аллегории орлов-ястребов и собаки, соответствовала колебаниям, которые поселил в душах оставшихся Немирович-Данченко. То ли их ожидает через год дома победа, то ли поражение и печаль…



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.