Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Чарльз Диккенс 5 страница



— Завтра.

— Ах! Вот, значит, почему мисс Мордстон и вынула сегодня утром из комода мои костюмы, — говорю я.

— Да, они в чемодане, — еле слышно подтверждает Пиготти.

— Неужели я не увижу мамы?

— Увидите, утром, — шепчет Пиготти.

Тут, прильнув к самой замочной скважине, она тихонько говорит со мной с таким чувством, с таким жаром, какие вряд ли проникали когда-либо через замочные скважины.

— Дэви, дорогой мой, если в последнее время я не была так ласкова с вами — это не потому, что я не люблю вас… Нет, я люблю вас попрежнему, и даже еще больше, мой любимый красавчик… Я хотела сделать как лучше — для вас… и еще для кого-то… Дэви, сокровище мое, слышите ли вы меня? Разбираете ли?..

— Да-а-а-а-а, Пиготти… — стараясь заглушить рыдания, отвечаю я.

— Радость моя! — продолжает шептать Пиготти с бесконечным состраданием. — Вот что я хочу сказать вам: никогда не забывайте меня, как я никогда не забуду вас… Я, Дэви, буду так же заботиться о вашей маме, как заботилась о вас… И я не брошу ее… Может, настанет день, когда она снова рада будет положить свою бедную головку на плечо своей глупой, сердитой старой Пиготти… И я буду писать вам, дорогой мой… Хотя я и неученая, но буду… непременно буду…

Тут Пиготти, не имея возможности поцеловать меня, припадает к замочной скважине и целует ее.

— Спасибо, дорогая Пиготти! — со слезами шепчу я. — О, великое спасибо! Обещаете ли вы исполнить одну мою просьбу? Обещаете ли написать мистеру Пиготти и маленькой Эмми, и миссис Гуммидж, и Хэму о том, что я вовсе не такой уж гадкий мальчик, как они теперь могут подумать, и сказать им, что я их всех очень люблю, но больше всего маленькую Эмми… Ну что, Пиготти? Сделаете вы то, о чем я прошу вас?

Конечно, добрая душа обещала мне это, и мы оба, поцеловав замочную скважину с величайшей нежностью (а я, помнится, при этом еще гладил скважину с таким ж чувством, словно это было доброе, славное лицо моей Пиготти), расстались.

С этой ночи у меня к Пиготти появилось какое-то новое чувство, которое мне трудно было даже определить. Понятно, няня не могла заменить мне матушку, никто не мог этого сделать, но она заполнила какое-то пустовавшее в моем сердце место, и я почувствовал к ней нечто такое, чего никогда не чувствовал ни к какому другому существу на свете.

Утром, по обыкновению, явилась ко мне мисс Мордстон и сообщила, что меня отдают в школу; это не было для меня такой новостью, как, наверное, она предполагала. Также она сказала мне, чтобы, одевшись, я шел завтракать в гостиную.

Увидев там матушку, очень бледную, с покрасневшими глазами, я бросился к ней на шею и от всей своей измученной души молил ее простить меня.

— Ах, Дэви, Дэви! — укоризненно сказала матушка. — Как могли вы поступить так с тем, кого я люблю! Постарайтесь же исправиться. Молитесь богу, чтобы он помог вам стать хорошим мальчиком. Прощаю вас, но печалюсь очень, что в сердце вашем гнездится столько дурного.

Повидимому, Мордстонам удалось-таки уверить матушку, что я гадкий, злой мальчик, и это ее огорчало, пожалуй, больше, чем даже самая разлука со мной. Очень больно было мне это. Я старался проглотить свой прощальный завтрак, но слезы капали на хлеб с маслом и скатывались в мой чай. Я видел, как матушка по временам поглядывает то на меня, то на бдительную мисс Мордстон, а затем опускает глаза в землю или начинает смотреть по сторонам.

— Вынесите чемоданы мистера Копперфильда, — приказывает мисс Мордстон, когда у ворот слышится стук колес.

Я оглядываюсь, ожидая увидеть Пиготти, но входит другая служанка. Ни Пиготти, ни мистер Мордстон так и не появились. Мой старый знакомец извозчик стоит у дверей. Служанка выносит вещи и кладет в повозку.

— Клара! — говорит мисс Мордстон, и в тоне ее звучит предупреждение.

— Все готово, милая Джен, — отвечает матушка. — Прощайте, Дэви! Вы едете для своего блага. Прощайте, дитя мое! На праздники вы приедете домой и, надеюсь, будете хорошим мальчиком.

— Клара! — повторяет мисс Мордстон.

— Слышу, милая Джен, — отзывается, матушка, продолжая обнимать меня. — Прощаю вас, дорогой мой мальчик, бог да благославит вас.

— Клара! — еще раз предостерегает ее золовка.

Мисс Мордстон настолько любезна, что, оторвав меня от матушки, провожает до самой повозки. Дорогой она выражает надежду на то, что я исправлюсь. «А иначе, — прибавляет она, — вы плохо кончите!»

 

Глава V

Я ИЗГНАН ИЗ РОДИТЕЛЬСКОГО ДОМА

 

Мы, должно быть, отъехали с полмили, и мой носовой платок успел насквозь промокнуть от слез, как вдруг извозчик останавливает лошадь. Я выглядываю, чтобы узнать, в чем дело, и, к величайшему своему удивлению, вижу Пиготти. Выскочив из-за забора, она влезает в повозку, обнимает меня обеими руками и так крепко прижимает к своему корсету, что чуть не раздавливает мне нос. Но я вспомнил об этом лишь впоследствии: нос долго давал о себе знать. Пиготти не говорит ни единого слова. Высвободив одну руку, она опускает ее по локоть в свой карман и вытаскивает оттуда сначала несколько бумажных кулечков со сладкими пирожками, — ими она набивает мои карманы, — затем кошелек; его она сует мне в руку. И все это, повторяю, проделывает она совершенно безмолвно.

Тут, обняв и прижав меня к себе в последний раз, она соскакивает с повозки и убегает. Нисколько не сомневаюсь, что после этого у нее не осталось ни одной пуговицы на платье. Я подобрал на память одну из валявшихся вокруг пуговиц и долго потом хранил ее. Извозчик посмотрел на меня, как бы спрашивая, не вернется ли она. Я покачал головой и проговорил:

— Не думаю.

— Ну, тогда трогай! — обратился он к своей ленивой кляче, и она снова поплелась.

Выплакав все свои слезы, я начинаю думать, что плакать больше не стану. В этом решении большую роль играло еще то, что герои прочтенных мною книг в самых тягостных положениях никогда не плакали. Извозчик, видя, что я принял такое благое решение, предложил мне просушить мой носовой платок на спине лошади. Я поблагодарил и поручил ему это сделать. Помню, что платок мой на спине лошади показался мне ужасно маленьким.

Теперь, на досуге, я мог хорошенько рассмотреть свой кошелек. Он был из грубой кожи, с щелкающим затвором. В нем лежало три блестящих шиллинга[10], - их Пиготти, очевидно, чтоб доставить мне побольше удовольствия, хорошенько вычистила мелом. Однако, самым драгоценным в этом кошельке были две полукроны[11]. Завернуты они были в белую бумажку, на которой матушка написала: «Дэви — от любящей мамы». Я был так растроган этим, что попросил извозчика достать мне со спины лошади носовой платок. Он на это ответил, что не лучше ли мне обойтись без него. Подумав, я согласился с ним и, утерев слезы рукавом, перестал плакать. Только время от времени из моей груди все еще вырывались громкие всхлипывания.

Мы тащились черепашьим шагом, и через некоторое время я осведомился у извозчика, повезет ли он меня до конца.

— До конца? Куда? — спросил он.

— Да туда! — ответил я.

— А где это «туда»? — поинтересовался извозчик.

— Близ Лондона, — пояснил я.

— Ну, что вы! Эта лошадь протянет ноги, как зарезанная свинья, если сделает хотя половину такого пути, — отозвался извозчик и дернул вожжами, как бы показывая, на что способна его кляча.

— Тогда, значит, вы едете всего до Ярмута? — спросил я.

— Да, как будто так, — отозвался извозчик. — А там я доставлю вас на дилижанс[12], и он уж отвезет вас туда, где это самое и есть.

Так как сказать все это было далеко не легко для в высшей степени неразговорчивого, флегматичного извозчика (звали его мистер Баркис), то я, желая оказать ему внимание, предложил один из моих пирожков. Проглотил он его, словно слон, разом, причем на его толстом лице отразилось это не больше, чем могло бы отразиться у слона.

— Это «она» их печет? — вдруг спросил мистер Баркис, продолжая сидеть с опущенной головой, положив ноги на подножку телеги, а руки на колени.

— Вы спрашиваете, сэр, о Пиготти? — осведомился я.

— О ней.

— Да, это она печет пирожки и вообще все у нас готовит.

— В самом деле?

Тут Баркис сложил свой рот, словно собираясь свистнуть, но не свистнул. Он сидел и смотрел на уши лошади так, как будто открыл в них что-то новое. Просидел он таким образом довольно долго и наконец проговорил:

— А зазнобы, верно, нет?

— Сдобы, мистер Баркис? — переспросил я, решив, что он хочет еще полакомиться и намекает на это.

— Нет, зазнобы… то бишь, никто с ней не гуляет?

— С Пиготти?

— Да, да… с ней…

— О нет, с ней никто никогда не гуляет.

— В самом деле? — откликнулся мистер Баркис.

Опять он сложил губы, как бы собираясь свистнуть, и опять не свистнул, а сидел и смотрел на уши лошади. После долгого размышления он спросил:

— Так, значит, это она печет пирожки с яблоками и все готовит?

Я подтвердил, что именно она.

— Ладно! Тогда вот что скажу я вам, — продолжал Баркис: — быть может, вы будете писать ей?

— Конечно, буду, — отвечал я.

— Ага, — проговорил он, медленно поворачиваясь ко мне. — Так вот, когда будете писать, может быть, не забудете сказать ей, что Баркис согласен. Не забудьте же!

— Так, значит, и написать, что Баркис согласен? — наивно, ничего не понимая, повторил я. — И ничего больше не писать?

— Да-а, — подумав, сказал он, — так и пишите: «Баркис согласен».

— Да ведь вы сами завтра будете в Блондерстоне, так не лучше ли вам самому это сказать ей? — заметил я, и сердечко мое сжалось при мысли, что я-то сам в это время буду уж далеко.

Но так как он на это отрицательно покачал головой и с очень серьезным видом еще раз повторил: «Баркис согласен — вот и все», — я охотно взялся выполнить его поручение.

(В этот же вечер, ожидая в ярмутской гостинице отхода дилижанса, я раздобыл себе лист бумаги, перо и чернильницу и настрочил Пиготти такое послание:

«Моя дорогая Пиготти! Сюда я доехал благополучно. Баркис согласен. Передайте маме, что я ее целую. Любящий вас Дэви.

P. S. Он очень хочет, чтобы вы знали, что Баркис с_о_г_л_а_с_е_н»).

Убедившись, что я берусь исполнить его поручение, мистер Баркис погрузился в глубочайшее молчание, а я, утомленный и измученный всеми переживаниями последнего времени, улегся на дне повозки на какой-то мешок и заснул. Проспал я, как убитый, до самого Ярмута. Со двора гостиницы городок этот показался мне таким незнакомым, что в душе моей угасла таившаяся в ней надежда встретить здесь кого-нибудь из семейства мистера Пиготти и, быть может, даже маленькую Эмми.

Вычищенный дилижанс стоял во всем своем блеске во дворе гостиницы, но лошадей видно не было, а потому казалось совсем невероятным, чтобы он когда-нибудь смог отправиться в Лондон. Я только задумался об этом и о том, что будет с моим чемоданом, который мистер Баркис, уезжая положил во дворе прямо на мостовую, да и со мной самим, когда какая-то дама, выглянув из окна, увешанного битой птицей и кусками мяса, окликнула:

— Не вы ли будете маленький джентльмен из Блондерстона?

— Да, мэм.

— А как ваше имя?

— Копперфильд, мэм.

— Нет, это не вы. На это имя не заказывали обеда.

— Так, быть может, мэм, заказано на имя Мордстона? — сказал я.

— Если вы мистер Мордстон, — возразила дама, — так почему, скажите, сперва вы назвали другое имя?

Я объяснил даме, как могло произойти это недоразумение, и она, позвонив, крикнула:

— Вильям! Проводите их в столовую!

Тут выбежал из кухни, находившейся на другой стороне двора, официант. Узнав, что проводить в столовую надо именно меня, он очень удивился. Столовая была большая, длинная комната, где по стенам висели большие географические карты. Думаю, что если бы эти карты вдруг превратились в изображаемые ими страны, то я не почувствовал бы себя там более затерянным и одиноким, чем здесь в эту минуту.

Робко сняв фуражку, я примостился близ дверей на краешке стула: и это уж казалось мне очень смелым поступком. Когда официант накрывал специально для меня стол, я не переставал краснеть от смущения.

Он принес мне котлет и овощей, причем снимая крышки с блюд, так стучал, что я боялся, не обидел ли я его чем-либо. У меня отлегло от сердца, когда он, подвинув мне стул, очень приветливо сказал:

— Ну, великан, садитесь!

Я поблагодарил его и сел за стол. Мне чрезвычайно трудно было справиться с ножом и вилкой и не обливать себя соусом, в то время как официант этот с таким важным видом стоял напротив, уставившись на меня. Каждый раз, когда наши глаза встречались, я отчаянно краснел.

Видя, что я принялся за вторую котлету, официант сказал мне:

— Для вас заказано полпинты[13] эля[14]. Не хотите ли выпить его сейчас?

Я поблагодарил и сказал «да». После этого он налил эля из кувшина в большой стакан и, держа стакан перед светом, показал мне, какого чудного цвета этот напиток и как он прозрачен.

— А правда, этого эля много здесь? — спросил он.

— Много, — ответил я улыбаясь.

Я был совсем очарован, найдя официанта таким милым. Это был малый с моргающими глазами, прыщеватым лицом и волосами, торчащими на голове, словно щетка.

Официант стоял, подбоченившись одной рукой, а другой держал стакан перед светом. Он, казалось, относился ко мне очень благосклонно.

— Здесь был вчера один господин, — начал он, — такой из себя полный и высокого роста, мистер Топсоэр… быть может, вы знаете его?

— Нет, — ответил я, — не думаю…

— Он носит короткие панталоны, гетры, шляпу с большими полями, серый сюртук, галстук с крапинками…

— Нет, — смущенно пробормотал я, — не имею удовольствия…

— Так вот, этот самый джентльмен, продолжал официант, все разглядывал эль на свет, — как-то зашел сюда. Заказал он себе стакан этого самого эля, и не обратив внимания на мои предостережения, выпил его и тут же упал мертвый. Видимо, эль этот оказался слишком старым для него.

Узнав о таком печальном конце мистера Топсоэра, я очень был потрясен и заявил, что пожалуй, мне лучше выпить воды.

— Видите ли, — сказал официант, продолжая, прищурив глаз, смотреть на стакан, — хозяева не любят, когда гости, потребовав что-нибудь, потом оставляют. Это их обижает, Хотите, я выпью этот эль? Я привык к нему, а привычка, знаете, великое дело. Думаю, если я так закину голову и залпом выпью, то — сойдет… Ну что, пить?

Я ответил, что буду ему очень благодарен, если он выпьет, но при условии, что это ему не повредит. Когда он, закинув голову, залпом опорожнил весь стакан, признаюсь, я дрожал от страха, как бы его не постигла участь злополучного мистера Топсоэра и он не упал бы тут же бездыханным на ковер. Но эль не только не повредил ему, а наоборот, мне показалось, что после него лакей стал даже бодрее.

— Что тут у нас есть? — вдруг проговорил он, тыкая вилкой в мою тарелку. — Не котлеты ли?

— Котлеты, — отозвался я.

— Ах, боже мой! А я и не знал, что это котлеты! Ведь это же лучшее средство против вредного действия эля. Вот так удача!

Тут он схватил котлету за косточку в одну руку, а картофель — в другую и, к моему великому удовольствию, стал уплетать их. Затем он взял вторую котлету и картофель, а потом третью котлету и картофель…

Покончив с котлетами, он принес мне пудинг[15] и, поставив его передо мной, стал что-то задумчив.

— Ну, каков пирог? — словно очнувшись, спросил он.

— Да это пудинг, — ответил я.

— Пудинг! — воскликнул он. — Ах, господи!.

Затем, нагнувшись к пудингу и всмотревшись в него пристальнее, лакей воскликнул:

— Неужели пудинг? Да еще сбитый! — Тут он взял в руки большую столовую ложку. — Ведь знаете, это мой любимый пудинг. Какое счастье! Давайте-ка, малыш, начнем его уписывать наперегонки. Посмотрим, кто съест больше.

Разумеется, официант съел гораздо больше моего. Он то и дело подзадоривал меня одержать над ним верх, по что значила моя чайная ложечка по сравнению с его столовой ложкой, его темпы по сравнению с моими темпами, его аппетит по сравнению с моим аппетитом! Конечно, я остался далеко позади после первого же глотка, и на победу не было никаких шансов. Никогда, кажется, не видел я никого, кто бы так наслаждался пудингом, как он. Покончив с ним, он все еще радостно смеялся, как бы продолжая наслаждаться. Видя, как официант дружески и по-товарищески относился ко мне, я попросил его принести бумаги, перо и чернила, чтобы написать Пиготти то письмо, о котором я уже упоминал. Он не только сейчас же принес мне это, но все время, пока я писал, был настолько добр, что стоял за моей спиной и смотрел на мое писание. Когда я кончил, он спросил, в какую школу я еду.

— Близ Лондона, — ответил я. Больше этого я и сам не знал.

— Ах, боже мой! — воскликнул он с очень опечаленным видом. — Жаль, очень жаль…

— Почему? — спросил я.

— Да потому, что в этой самой школе переломали мальчику ребра, — помнится даже, именно два ребра. Это был маленький мальчик, лет… Постойте-ка: сколько вам лет?

— Девятый, — ответил я.

— Ну, значит, как раз ваш ровесник. Ему было восемь лет с половиной, когда ему переломали первое ребро, и восемь лет и восемь месяцев, когда переломали второе. Тут он и отправился на тот свет.

Я и не был в силах скрыть ни от себя самого, ни от официанта, что такое печальное происшествие как раз с моим ровесником встревожило меня, и спросил, как все это произошло с ним. Ответ его: «Во время порки», был далеко не успокоителен.

Рожок дилижанса, очень кстати затрубивший в этот момент, отвлек меня от печальных мыслей. Я встал из-за стола и спросил, следует ли мне что-нибудь уплатить. Вынимая при этом из кармана кошелек, я испытывал смешанное чувство и гордости и робости.

— Следует уплатить за лист почтовой бумаги, — ответил лакей. — А вам приходилось когда-нибудь покупать почтовую бумагу?

— Что-то не помню, — ответил я.

— Она теперь дорога из-за пошлины, — пояснил лакей — Три пенса[16]. Вот как облагают в нашей стране! А больше, платить нечего, разве только пожалуете мне на чаек. Относительно чернил не извольте беспокоиться, этот расход я уж принимаю на себя!

— Сколько же… вам… Сколько я должен… Пожалуйста, скажите, сколько нужно давать официанту… на чай? — бормотал я, весь красный от смущения.

— Не будь у меня семьи и не болей эта семья ветряной оспой, я не взял бы от вас и шести пенсов… Еще, если бы мне не приходилось кормить престарелую мать и прелестную сестрицу, — говоря это, официант казался очень взволнованным, — я ни за что не взял бы с вас ни единого пенса. А служи я на порядочном месте, где со мной хорошо обращались бы, не только ничего не взял бы от вас, а сам бы подарил вам на память какую-нибудь безделицу. Но здесь кормят меня объедками и спать заставляют в угольном чулане… — и официант залился слезами.

Я почувствовал глубокое сострадание к его бедственному положению и решил, что дать ему на чай менее девяти пенсов было бы жестоко и бесчеловечно. И потому я отдал ему один из моих блестящих шиллингов. Монету эту он взял от меня почтительно, с большим смирением, но тотчас же попробовал ее ногтем большого пальца, чтобы убедиться, не фальшивая ли она.

Когда меня сажали в дилижанс, я был смущен, узнав, что меня подозревают в том, что я один, без посторонней помощи, уничтожил весь поданный мне обед. Это стало мне известно из слов той же дамы, стоящей у окна. Обращаясь к кондуктору, она крикнула:

— Джорж! Присмотрите-ка за этим малышом, а то как бы он еще не лопнул в дороге!

Служанки гостиницы, бывшие по дворе, хихикали, разглядывая меня, как какое-то маленькое чудо. Мой новый злосчастный приятель-официант, снова повеселевший, нисколько не смущаясь, без зазрения совести вместе с другими дивился моему аппетиту. Признаюсь, мне было очень неприятно стать незаслуженно предметом насмешливых шуток кучера и кондуктора. Оба они все уверяли, что лошади из-за меня едва тащат дилижанс и что лучше уж было бы мне ехать в грузовом фургоне. Мои спутники, проведав о моем необыкновенном аппетите, принялись также над ним подтрунивать и приставали ко мне с расспросами, на каких именно условиях принят я в пансион, не будут ли за меня платить вдвое или втрое больше, чем за других мальчиков. Немало и других насмешек в этом роде сыпалось тут на меня. Однако хуже всего было то, что я прекрасно знал, как после всех этих насмешек мне стыдно будет есть и благодаря этому мне, после, в сущности, очень легкого обеда, придется всю ночь голодать; а я тут еще, как назло, в суете позабыл в гостинице все Пиготтины пирожки. Так на самом деле оно и случилось. Когда мы остановились ужинать, у меня нехватало духу сесть за стол, хотя к этому времени я уже очень проголодался. Я примостился у камина и заявил, что есть ничего не буду. Это, однако, не спасло меня от всевозможных новых шуток. Один из моих спутников, с сиплым голосом и грубой физиономией, который в продолжении всей дороги не переставал уписывать бутерброды, делая перерыв только для того, чтобы отхлебнуть из захваченной с собой бутылки, громогласно заявил, что я похож на удава, который столько поглощает зараз, что долго потом не нуждается в пище. Сказав это, сам он набросился на вареное мясо.

Мы выехали, из Ярмута в три часа дня и должны были прибыть в Лондон на следующий день, часов в восемь утра. Был чудесный летний вечер. Когда мы проезжали через какую-нибудь деревню, я старался себе представить, что там делается, в этих домах, и какие люди живут в них. Видя бегущих за нашим дилижансом мальчиков, цепляющихся сзади за рессоры, я спрашивал себя, живы ли у них отцы и счастливы ли эти мальчики дома. Ночью путешествие сделалось менее приятным — стало холодно. Меня, дабы я не вывалился, усадили между двумя пассажирами (один из них был джентльмен с грубой физиономией). Заснув, они оба навалились на меня и едва не раздавили. Временами они так притискивали меня, что я не мог удержаться, чтобы не закричать: «Ах, пожалуйста, поосторожнее!» Это им не правилось, так как будило их. Напротив меня в большой меховой шубе сидела пожилая леди, до того закутанная, что в темноте она походила на копну сена. Она везла с собой корзину и долго не знала, куда ее пристроить. Наконец, найдя, что мои ноги коротки, она подсунула ее под них. Корзина страшно стесняла и мучила меня. Когда же я осмеливался чут-чуть шевельнуться, какая-то склянка в корзине позвякивала, и пожилая леди в шубе пребольно толкала меня ногой, ворча при этом:

— Эй, вы! Не вертитесь! Кости ведь у вас молодые — не болят, надеюсь!

Наконец взошло солнце, и сон моих двух соседей сделался спокойнее, а когда солнце поднялось несколько выше, они, один за другим, проснулись.

Каким удивительным местом показался мне Лондон, когда я увидел его издали! Помнится, мне пришло тут в голову, что приключения всех моих героев происходили именно здесь, и еще бродили какие-то неясные мысли о том, что в Лондоне больше, чем во всех городах мира, и чудес и пороков. Но на этом не стану останавливаться.

Подвигаясь мало-помалу, мы наконец въехали в город и добрались до гостиницы, находящейся в Уайт-Чепельском квартале, где была контора дилижансов. Не помню уже теперь, как звалась эта гостиница, — не то «Голубой бык», не то «Голубой кабан», только знаю, что на вывеске был изображен какой-то голубой зверь и что на задней стороне кузова дилижанса красовалось такое же точно изображение.

Вылезая из дилижанса, кондуктор посмотрел на меня, а потом, подойдя к дверям конторы, спросил:

— Ждет ли здесь кто-нибудь молодого Мордстона, приехавшего из Блондерстона в Суффолке? Он прислан сюда «до востребования».

Никто не отозвался.

— Попробуйте спросить, сударь, о Копперфильде, — попросил я, беспомощно озираясь кругом.

— Ждет ли здесь кто-нибудь юнца, записанного под фамилией Мордстон, но который зовется Копперфильдом? Он приехал из Блондерстона в Суффолке и должен здесь ждать, пока за ним не явятся, — еще раз объявил кондуктор.

Нет, никого не было. Я продолжал робко оглядываться. На вопросы кондуктора никто из присутствующих не обратил внимания, за исключением одноглазого джентльмена, который посоветовал надеть на меня медный ошейник и привязать к стойлу в конюшне.

Принесли лестницу, и я спустился по ней на землю вслед за дамой, похожей на копну сена. Я не осмелился встать, пока она не забрала своей корзины. К этому времени все пассажиры уже вышли из дилижанса. Богаж был очень скоро выгружен. Лошадей отпрягли еще раньше, и, наконец, самый дилижанс конюхи откатили куда-то в сторону, а за запыленным юнцом из Блондерстона в Суффолке все еще никто не являлся.

Я чувствовал себя более одиноким, чем Робинзон Крузо, — на того, по крайней мере, никто не посматривал и не видел его одиночества. Я вышел в контору и там, по приглашению писца, сел позади конторки на весы, на которых взвешивали багаж. В то время как я сидел здесь и смотрел на тюки, ящики, конторские книги, вдыхая в себя запах конюшен (он навсегда остался неразрывно связанным с этим утром), самые ужасные мысли стали бродить в моей голове. Что, если вдруг никто за мной так и не явится? Долго ли согласятся держать меня здесь? Позволят ли, по крайней мере, остаться до тех пор, пока я не израсходую своих семи шиллингов? Смогу ли я ночевать в одном из этих деревянных ящиков среди другого багажа и по утрам мыться во дворе у помпы, или же меня станут выгонять каждую ночь на улицу и впускать только утром, когда откроется контора, где я должен буду сидеть и ждать, пока за мной кто-нибудь не придет? А что, если здесь нет никакого недоразумения, а просто мистер Мордстон все это придумал, желая избавиться oт меня, — что тогда мне делать? Наконец, если мне и разрешили бы здесь оставаться до тех пор, пока я не истрачу своих семи шиллингов, то меня, наверное, выгонят, когда я начну умирать от голода. Несомненно, такое зрелище было бы совсем неподходящим и неприятным для посетителей гостиницы, да к тому же, «Голубому быку», или «кабану», пожалуй, еще пришлось бы и хоронить меня на свой счет. А если мне уйти сейчас и попробовать вернуться домой, — мелькало у меня о голове, — то как я найду туда дорогу? Буду ли я в силах пройти такое расстояние пешком? Но даже если бы мне удалось добраться домой, могу ли я рассчитывать, что меня кто-нибудь, кроме Пиготти, хорошо встретит? Можно было бы, конечно, обратиться к местным властям с просьбой записать меня в солдаты или матросы, но ведь я такой еще маленький, что вряд ли согласятся принять меня на службу. От таких и множества других подобных мыслей меня бросало в жар и кружилась голова. Это лихорадочное состояние все росло и росло, когда наконец в контору вошел человек и стал шептать что-то на ухо писцу, а тот, ни слова не говоря, поднял меня с весов и толкнул к пришедшему человеку, словно я был вещью, купленной, взвешенной и оплаченной.

Когда мы с этим человеком вышли из конторы, держа друг друга за руку, я решился украдкой взглянуть на своего нового знакомого. Это был сухощавый молодой человек с болезненно бледным лицом, впалыми щеками и почти с таким же черным подбородком, как у мистера Мордстона. Но на этом сходство с ним и ограничивалось, ибо бакенбарды свои молодой человек брил, а волосы его были не гладкие и не блестящие, а сухие и грубые. На нем был черный костюм, грубостью своей материи как-то напоминавший его волосы. Рукава костюма и панталоны были слишком коротки, а белый галстук далеко не отличался чистотой. Я не думал и не думаю, что этот галстук заменял собою все белье на моем новом знакомом, но, кроме галстука, никаких признаков белья не было заметно.

— Вы новичок? — спросил он.

— Да, сэр, — ответил я.

В сущности, я хорошо не понимал, что значит «новичок», но предположил, что это должно относиться ко мне.

— Я один из учителей Салемской школы, — пояснил он. Я поклонился ему и так страшно оробел, что не посмел сказать этому ученому мужу, преподавателю Салемской школы, о такой простой, житейской вещи, как мой чемодан, и, уже пройдя порядочное расстояние, я наконец решился на это. Когда я смиренно заявил ему, что чемодан может мне иногда и понадобиться, мы повернули назад, и учитель предупредил писца, что за моим чемоданом будет прислано в полдень.

— Позвольте спросить, сэр, это далеко? — обратился я к нему, когда мы отошли от конторы приблизительно на такое же расстояние, как и в первый раз.

— Возле Блекгиса, — ответил он.

— А «это» далеко? — робко опять спросил я.

— Да, порядочно. Мы поедем туда на дилижансе. Это будет миль шесть.

Я был до того утомлен и так ослабел, что мысль ехать еще шесть миль просто привела меня в отчаяние. Я решился сказать учителю, что всю ночь ничего в рот не брал и буду ему чрезвычайно благодарен, если он разрешит мне купить себе чего-нибудь поесть. Это его как будто удивило. Он остановился и посмотрел на меня, а затем, подумав немного, сказал, что ему надо зайти к одной старушке, живущей здесь по соседству, и всего лучше будет мне купить хлеба или чего-нибудь другого по моему выбору и позавтракать у нее. Там, к тому же, можно будет получить и молока.

Мы подошли к окну булочной; здесь глаза мои разбежались, и я захотел закупить все, что видел сдобного, по учитель был против этого, и мы наконец сошлись с ним на маленьком пеклеванном хлебце, стоившем три пенса. Затем в мелочной лавке мы купили одно яйцо и кусочек свиной грудинки, после чего у меня от второго моего блестящего шиллинга осталось, на мой взгляд, столько мелочи, что жизнь в Лондоне показалась мне очень дешевой.

Взяв купленную провизию, мы продолжали наш путь среди такого шума и грохота улицы, что это вконец затуманило мою и без того усталую голову. Помнится, проходили мы по мосту, который, очевидно, был Лондонским мостом (кажется, учитель и сказал мне об этом, но я был в полусонном состоянии). Наконец мы дошли до жилья старушки, которая, судя по надписи над воротами дома, была в богадельне для двадцати пяти бедных престарелых женщин.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.