Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Крыло бабочки 1 страница



II

 

Каждый раз, когда я работаю над редкой красивой вещью, первое прикосновение вызывает во мне странное ощущение необыкновенной силы. Это одновременно похоже на прикосновение к оголенному проводу и поглаживание темечка новорожденного.

Сто лет до этой рукописи никто не дотрагивался. У меня все было готово. Поколебавшись на секунду, я уложила книгу в пенопластовую колыбель.

Обычный человек, увидев книгу, не удостоил бы ее второго взгляда. Во‑первых, она была маленькой, ее спокойно можно было читать за праздничным пасхальным столом. Переплет изготовлен из обычного материала девятнадцатого века, засаленного и потертого. Столь великолепно иллюстрированная рукопись заслуживала более роскошного переплета. Любовно приготовленное филе миньон никто не станет укладывать на бумажную тарелку. Переплетчик мог бы использовать золотой лист или серебро, возможно, сделал бы вставки из слоновой кости или жемчуга. Но эту книгу за ее долгую жизнь переплетали, должно быть, неоднократно. Только о последнем случае можно что‑то сказать, поскольку сохранились документы. Произошло это в Вене в 1890‑х годах. К несчастью, с книгой обошлись просто ужасно. Австрийский переплетчик сильно обрезал пергамент и снял старый переплет – то, что никто, особенно профессионал, работающий для большого музея, никогда не сделает. Невозможно сказать, какая информация пропала в тот раз. Он переплел рукопись в простую картонную обложку с совершенно неподходящим турецким цветочным орнаментом. С тех пор рисунок выцвел. Только уголки и корешок были обтянуты телячьей кожей, но они потемнели и обтрепались, обнажив серую картонную подкладку.

Я осторожно провела средним пальцем по расслоившимся уголкам. С ними я поработаю в ближайшие дни.

Палец ощутил что‑то неожиданное. Австриец сделал в переплетной доске два пропила и проколол маленькие отверстия для застежек. В книгах с пергаментными страницами часто используют застежки, чтобы страницы не загибались. Однако в этом переплете застежек не было. Я пообещала себе выяснить эту загадку.

Я открыла обложку и наклонилась разглядеть порванные уголки бумаги. Надо починить их с помощью мучного клейстера и кусочков подходящей бумаги. Я сразу увидела, что нити, использованные венским мастером, обтрепались и едва держали переплет. Значит, мне нужно разделить дести [2] и снова их прошить. Я сделала глубокий вдох и перевернула страницу, чтобы увидеть саму рукопись. Именно в ней скрывался ответ на главный вопрос: что сделали четыре года с книгой, пережившей четыре столетия.

Свет из окна упал на страницу. Голубизну, яркую, словно небо в зените лета, подарила ей пудра драгоценного лазурита, а привез его караван верблюдов из афганских гор. Белизна – чистая, кремовая, мерцающая. Менее блестящая, не такая сложная, как голубая краска. В то время белила получали способом, изобретенным древними египтянами. Свинцовые пластины обрызгивали старым вином и закрывали в хлеву, заполненном навозом. Я однажды проделала это в теплице моей матери в Белвью‑Хилл. Ей доставили навоз, и я не устояла. Виноградный уксус взаимодействует со свинцом. А выделяющаяся из навоза двуокись углерода взаимодействует с уксуснокислым свинцом и в результате получается соль углекислого свинца. Мама, разумеется, закатила скандал. Сказала, что несколько недель не подойдет к своим призовым орхидеям.

Я перевернула страницу. Ослепнуть можно. Иллюстрации были прекрасны, но я не позволила себе любоваться ими. Еще не время. Сначала должна понять их с точки зрения химии. Желтая краска получена из шафрана. Этот прекрасный осенний цветок, Crocus sativus Linnaeus, каждый с тремя крошечными драгоценными рыльцами, был тогда настоящей роскошью, впрочем, остается таковым и до сих пор. Хоть мы и знаем теперь, что яркий цвет обеспечивается структурой молекулы каротина, состоящей из 44 атомов углерода, 64 атомов водорода и 24 атомов кислорода, нам до сих пор не удалось синтезировать заменитель, столь же сложный, сколь и прекрасный. Тут использован зеленый малахит, а красный цвет, интенсивно красный – на иврите «тола эт шани» – получили из живущих на деревьях насекомых. Их размяли и сварили в щелоке. Позже, когда алхимики узнали, как приготовить такую же краску из серы и ртути, они по‑прежнему называли этот цвет «червячок». Некоторые вещи не меняются: мы до сих пор называем эту краску из сульфида ртути «вермильон». Перемены – это наши враги. Книги сохраняются лучше всего, когда температура, влажность, окружающая среда остаются неизменными. Трудно представить, что выпало пережить этой книге. Ей довелось побывать в чрезвычайных условиях, без всяких приготовлений и предосторожностей она переносила дикие температурные скачки. Я боялась, что пергамент сморщится, краска растрескается и отслоится. Но цвета остались столь же чистыми и яркими, как и в первый день. В отличие от блеклого облезлого корешка, золото на иллюстрациях было свежим и блестящим. Позолотчик, живший полтысячи лет назад, лучше владел своим мастерством, чем более близкий нам по времени венский переплетчик. Последний применил серебряный лист. Как и следовало ожидать, он окислился и стал темно‑серым.

– Вы это замените? – обратился ко мне худой молодой музейщик, указывая пальцем на тусклое пятно.

Он стоял слишком близко. Человеческие бактерии легко могут повредить пергамент. Я выставила плечо, так что он поневоле убрал руку и сделал шаг назад.

– Нет. Ни в коем случае, – сказала я, не поднимая глаз.

– Но ведь вы реставратор. Я думал…

– Я консерватор, – поправила я. Не хватало мне сейчас вступать в долгий философский разговор на тему о консервации книг.

– Послушайте, – сказала я, – мне сказали, что вы будете здесь, однако попрошу, чтобы вы не мешали моей работе.

– Понимаю, – голос его звучал мягко, несмотря на мой резкий тон. – Но вы тоже должны понять, я – хранитель. То есть, я отвечаю за книгу.

Хранитель. Я не сразу поняла. Повернулась и посмотрела на него.

– Неужели вы Озрен Караман? Человек, который спас книгу?

Представитель ООН, Саджан, подскочил, рассыпался в извинениях:

– Прошу прощения, я должен был вас представить. Но вы были так настроены начать работу. Я… Доктор Ханна Хит, позвольте представить вам доктора Озрена Карамана, главного библиотекаря Национального музея и профессора библиотековедения Национального университета Боснии.

– О, простите мне резкость, – сказала я. – Мне казалось, что главный куратор такой большой коллекции должен быть намного старше.

Не ожидала я и что человек, занимающий столь высокое положение, может быть таким неопрятным. Поверх мятой белой рубашки на нем была потрепанная кожаная куртка, а о джинсах и говорить нечего. Волосы, похоже, он никогда не стриг и не причесывал. Они торчали над очками, оправа которых была склеена посредине куском скотча.

Озрен вскинул брови:

– Да, конечно, вы столь умудрены годами, что имели полное право так подумать.

Проговорил он это с совершенно серьезным лицом. Думаю, ему было около тридцати, как и мне.

– Я был бы очень доволен, доктор Хит, если бы вы уделили мне одну драгоценную минуту и сказали, что собираетесь делать.

Он бросил мимолетный, но весьма многозначительный взгляд на Саджана. ООН считала, что делает Боснии честь – спонсирует работу, чтобы Аггада могла быть достойно представлена миру. Однако когда дело доходит до национальных сокровищ, никто не хочет, чтобы посторонние правили бал. Озрен Караман явно чувствовал себя обойденным. Последнее, чего мне хотелось, это быть вовлеченной в такого рода разборки. Я приехала сюда позаботиться о книге, а не об оскорбленной душе библиотекаря. И все же у него было право знать, почему ООН выбрала меня.

– Я не могу точно сказать об объеме своей работы, пока не исследую тщательно всю рукопись, однако должна предупредить: нанимали меня сюда не для того, чтобы я проводила химчистку или глубокую реставрацию. Я написала много работ, критикующих такой подход. Реставрация книги до состояния, в котором она была написана, равнозначна неуважению к ее истории. Я считаю, вы должны принять книгу такой, какой она досталась от прежних поколений, со всеми повреждениями, оставленными ее судьбой и временем. Мои обязанности заключаются в том, чтобы сделать ее пригодной для дальнейшего использования и изучения. Я исправлю только то, что абсолютно необходимо.

– Вот здесь, – сказала я, указывая на страницу с ржавым пятном на пламенеющем шрифте иудейской каллиграфии, – я сниму микроскопический соскоб волокон, мы их проанализируем и, возможно, поймем, из чего состоит это пятно. На первый взгляд, это похоже на вино. Однако необходим полный анализ: нужно узнать, где находилась книга в тот момент, когда это произошло. И если не сможем сказать этого сейчас, то через пятьдесят, сто лет, когда лабораторная техника шагнет вперед, это сделает мой будущий коллега. А вот если я химическим путем удалю это пятно – так называемое повреждение, – мы навсегда потеряем шанс узнать это, – добавила я и глубоко вдохнула.

Озрен Караман смотрел на меня с изумлением. Неожиданно я смутилась.

– Прошу прощения, вы, конечно, все это знаете. Но для меня это вроде наваждения, и стоит мне начать…

Кажется, я усугубила впечатление, а потому замолчала.

– Дело в том, что мне дали всего неделю, поэтому я дорожу каждой минутой. Хотела бы приступить… Сегодня она будет в моем распоряжении до шести?

– Нет, не совсем. Мне придется взять ее за десять минут до наступления этого часа, до пересменки банковской охраны.

– Хорошо, – сказала я и подвинула стул ближе к книге.

Мотнула головой в другой конец длинного стола, где сидела охрана:

– Может, несколько человек убрать отсюда?

Он помотал лохматой головой:

– Боюсь, нам всем придется остаться.

Я невольно вздохнула. Моя работа имеет отношение к предметам, а не к людям. Мне нравятся материалы, из которых делают книги. Я их знаю: блеск и структуру бумаги, и природные минеральные пигменты, и смертельные токсины древних красок. Мучной клейстер… Да я за него порву любого. Я полгода провела в Японии, училась его составлять.

Особенно я люблю пергамент. Он такой прочный, может прожить несколько столетий, и в то же время такой нежный, что его можно уничтожить одним неловким движением. Одна из причин, по которой мне досталась эта работа, заключается в том, что я написала уйму статей о пергаменте. По одному размеру и расположению пор на лежащем передо мной пергаменте я могу сразу сказать, изготовлен ли он из шкур исчезнувших на настоящий момент испанских горных овец, отличавшихся густой шерстью. В Арагоне или Кастилии можно сделать датировку рукописи, если знаешь, какая порода овец была в то время на рынках.

Пергамент – это в принципе кожа, но по виду и на ощупь он отличается от нее. Все дело в кожных волокнах, изменившихся при натягивании. Намочите его, и волокна вернутся в прежнюю трехмерную форму. Меня волновали конденсация внутри металлического ящика и проблемы, вызванные транспортировкой. Кажется, мои тревоги были напрасны. Я заметила несколько страниц, подвергшихся некогда воздействию воды. Под микроскопом увидела россыпь кубических кристаллов, которые узнала: солянокислый натрий, всем известная поваренная соль. Вода, испортившая книгу, вероятно, была соленой. Такая вода во время седера символизирует слезы египетских рабов.

Конечно же, книга – это нечто большее, чем сумма материалов, из которых она изготовлена. Это – творение рук человека и его разума. Позолотчики, огранщики камней, писцы, переплетчики – все это люди, с которыми я чувствую себя легче всего. Иногда без слов эти люди обращаются ко мне. Они позволяют мне увидеть, каковы были их намерения, и это помогает мне в работе. Я беспокоилась, что хранитель, с его честностью и добросовестностью, или полицейские, тихо переговаривающиеся по рации, не пустят ко мне моих дружелюбных духов. А мне нужна была их помощь. У меня было столько вопросов.

Прежде всего, большинство книг, таких как эта, с иллюстрациями, выполненными дорогими красками, изготовлялись для дворцов или соборов. Но Аггадой пользовались только дома. Слово образовано от еврейского корня hgd – «говорить» и произошло оно от библейской заповеди, которая учит родителей рассказывать детям историю Исхода. Этот «рассказ» сильно разнится: на протяжении столетий каждая еврейская община рассказывает на семейном празднике собственный вариант.

Никто не знает, почему эта Аггада проиллюстрирована многочисленными миниатюрами: ведь большинство евреев считали изобразительное искусство нарушением закона. Кажется невероятным, что еврей способен обучать живописи. Стиль напоминал работы христианских иллюстраторов. Тем не менее на большинстве миниатюр библейские сцены изображены в соответствии с иудейским богословским толкованием и Мидрашом.

Я перевернула страницу и всмотрелась в иллюстрацию, возбуждавшую у ученых больше всего вопросов. Это была домашняя сцена. Еврейская семья (испанские евреи, судя по платью) сидит за седером. Мы видим ритуальную еду: мацу, олицетворяющую пресный хлеб, который в спешке испекли евреи накануне бегства из Египта, жареную ногу, заставляющую вспомнить о пролитой на пороге крови ягненка, после чего ангел смерти вошел в еврейские дома. Отец, по обычаю, полулежит, и эта поза показывает, что он свободный человек, не раб; мелкими глотками пьет вино из золотого кубка, а подле него поднимает чашу маленький сын. Мать, в красивом платье и украшенном драгоценными камнями головном уборе, спокойно сидит за столом. Возможно, эта сцена была списана с семьи, заказавшей Аггаду. Но за столом сидит еще одна женщина. Ее черную кожу оттеняет платье цвета шафрана, она держит кусок мацы. Одета она слишком хорошо для прислуги, и наравне со всеми она участвует в ритуале. Эта африканка целое столетие приводила в недоумение ученых.

Медленно, целеустремленно изучала я книгу и делала заметки о состоянии каждой страницы. Каждый раз, переворачивая страницу, проверяла и поправляла раму, удерживающую книгу. Не повреди книге – закон консерватора. Но люди, владевшие этой книгой, пережили немало страданий: погромы, преследование инквизиции, изгнание, войны.

Дойдя до конца текста, написанного на иврите, увидела запись, сделанную на другом языке и другой рукой: «Revisto per mi. Giovanni Dom. Vistorini. Anno Domini 1609». Латынь, написанная в венецианском стиле, переводится как: «Просмотрено мною. Джованни Дом. Висторини. В год Господа нашего 1609». Если бы не три слова, помещенные туда официальным цензором папской инквизиции, то книгу уничтожили бы в тот год в Венеции, и она никогда не пересекла бы Адриатику и не оказалась на Балканах.

– Почему ты спас ее, Джованни?

Я озадаченно нахмурилась и подняла взгляд. Передо мной стоял доктор Караман, библиотекарь. Он смущенно пожал плечами, извиняясь за непрошенное вмешательство, но удивилась я тому, что он вслух произнес то, что я подумала. Никто не знал, как и что происходило и почему книга пришла в этот город. Согласно товарному чеку 1894 года библиотеке ее продал некто по имени Коэн. Но никто не догадался расспросить продавца. И со Второй мировой войны, когда две трети евреев в Сараево были убиты, а их квартал разграблен, в городе не осталось никого из тех Коэнов, так что и спросить было некого. Библиотекарь‑мусульманин спас книгу от нацистов, но подробности ее истории немногочисленны и противоречивы.

После предварительного осмотра я включила широкоформатную камеру и начала фотографировать каждую страницу, чтобы сделать точный отчет о состоянии книги и только потом приступать к консервации. После того, как с консервацией будет закончено, но прежде, чем сделают новый переплет, я снова сфотографирую каждую страницу. Негативы отправлю Амитаю в Иерусалим. Он напечатает высококачественные фотографии для музеев мира и организует факсимильное издание, которым смогут любоваться обычные люди. Как правило, такие фотографии делает специалист, но ООН не хотела искать другого эксперта: это вызвало бы проволочку, поскольку его кандидатуру должен был рассматривать город. Потому я согласилась сделать все сама.

Я расправила плечи и потянулась за скальпелем. Села, подперев подбородок ладонью, другую руку занесла над переплетом. Перед началом работы каждый раз испытываешь минутное сомнение. Солнечный луч отразился от стального лезвия, и я вдруг вспомнила о матери. Если бы она промедлила, как я сейчас, пациент умер бы на столе. Но моя мать, первая в истории Австралии женщина – заведующая отделением нейрохирургии никогда в себе не сомневалась. Ей было плевать на условности ее времени: она выносила и родила ребенка, не удосужившись выйти замуж за его отца, и даже имени этого человека ни разу не упомянула. До сих пор я не знаю, кто тот человек, которого она любила? Человек, которого использовала? Последнее было более вероятно. Она думала, что воспитает меня по своему образу и подобию. Ничего похожего. Мать светлокожая и загорелая, как теннисистка. Я смуглая и бледная, как гот. Она любит шампанское, я предпочитаю пиво из банки.

Я давно поняла, что не заслужу ее одобрения, потому что предпочитаю возвращать к жизни книги, а не тела. Для нее мои диссертации по химии и древним языкам Ближнего Востока – бумажки вроде одноразовых носовых платков. Магистр химии и доктор в искусстве консервации – эти научные звания не производили на нее ни малейшего впечатления. Мои пергамента, краски и клейстеры она называет «детсадовскими игрушками». «Ты бы уже интернатуру закончила», – сказала она, когда я вернулась из Японии. «В твоем возрасте я была старшим ординатором», – вот и все, что я услышала, вернувшись домой из Гарварда.

Иногда я чувствую себя персонажем с одной из персидских миниатюр, над которыми работаю, крошечным человечком. С высоких галерей на него смотрят неподвижные лица, либо подглядывают из‑за решетчатых ширм.

Но в моем случае это всегда одно лицо, лицо моей матери. У нее неодобрительный взгляд и недовольно поджатый рот.

И вот мне тридцать лет от роду, но тем не менее мама все еще может встать между мной и моей работой. Воспоминание о ее нетерпеливом, неодобрительном внимании наконец встряхнуло меня. Я подвела скальпель под нить, и рукопись развалилась на драгоценные листы. Взяла первый, из‑под переплета выскочило что‑то крошечное. Осторожно, с помощью тонкой кисточки из собольего волоса, я переместила его на стекло и положила под микроскоп. Эврика! Это был маленький фрагмент прозрачного крыла насекомого. Мы живем в мире членистоногих. Возможно, крыло принадлежит обычному насекомому и ничего нам не скажет. А что, если насекомое было редким и обитало в ограниченной географической зоне? Или это уже исчезнувшая разновидность? В любом случае, оно добавит информацию к истории книги. Я положила его в конверт и наклеила ярлычок.

Несколько лет назад сенсацию вызвал крошечный фрагмент птичьего пера, обнаруженный мной в переплете. Книга, над которой я работала, представляла собой очень красивый маленький молитвенник, составленный из кратких обращений к разным святым. Вероятно, это была часть утерянного «Часослова». Владельцем молитвенника был известный французский коллекционер. Центр Гетти так им восхитился, что выложил за него целое состояние. У коллекционера имелись документы, согласно которым миниатюры в молитвеннике были созданы мастером Бедфордом примерно в 1425 году в Париже. В отношении мастера у меня остались некоторые сомнения.

Обычно птичье перо немного вам скажет. В инструмент для письма можно превратить любое сильное перо, в этом случае экзотическая птица вам не нужна. Мне всегда хочется рассмеяться, когда вижу, как в исторических фильмах актеры водят по бумаге роскошными страусовыми перьями. Во‑первых, сомнительно, чтобы по средневековой Европе расхаживали толпы страусов. Во‑вторых, писцы всегда обрезали перо по бокам, так что оно больше походило на палочку: не хватало еще, чтобы на бумагу во время работы падали пушинки! Но я настояла на проверке пера у орнитолога, и что, вы думаете, он сказал? Перо принадлежало мускусной утке. Сейчас эти утки водятся повсюду, но в 1400‑х годах они не выходили за пределы Мексики и Бразилии. В Европе они появились лишь в начале 1600‑х годов. Оказалось, что французский «коллекционер» много лет подделывал рукописи.

Осторожно приподняв второй лист Аггады, я вытащила поддерживавшую его истрепанную нить и заметила тонкий белый волос, длиною около сантиметра. Он запутался в нити. Посмотрев в микроскоп, увидела, что волос оставил слабую бороздку возле переплета на странице, изображавшей испанский семейный седер. Осторожно, хирургическим пинцетом, я распутала его и положила в отдельный конверт.

Мне не следовало беспокоиться, что люди в комнате меня отвлекут. Я даже не замечала, что они рядом. Люди приходили и уходили, а я не поднимала головы. Только когда свет стал тускнеть, поняла, что доработала до вечера без перерыва. Неожиданно почувствовала, что устала и страшно проголодалась. Я встала, и Караман немедленно оказался передо мной со своим ужасным металлическим ящиком наготове. Я осторожно положила туда книгу с разделенными листами.

– Мы непременно должны все исправить. Тотчас же, – сказала я. – Металл – наихудший вариант и для жары, и для холода.

Я положила на книгу кусок стекла, а сверху придавила маленькими бархатными мешочками с песком, чтобы пергамент оставался плоским. Озрен завозился с воском, штампами и бечевками, а я в это время чистила и раскладывала инструменты.

– Как вам наше сокровище? – спросил он, кивая головой на книгу.

– Замечательно для стольких лет, – ответила я. – На первый взгляд, повреждений от неподходящего хранения нет. Сделаю тесты на нескольких микроскопических образцах. Посмотрю, что они скажут. Надо зафиксировать ее состояние и починить переплет. Как вы знаете, переплет – работа конца девятнадцатого века, и он, как и следовало ожидать, изношен.

Караман нажал на библиотечный штамп, вогнал его в воск. Встал в сторонку, и банковский чиновник сделал то же самое со своим штампом. Сложное переплетение бечевок и восковые печати означали, что несанкционированный доступ к содержанию ящика будет немедленно обнаружен.

– Я слышал, вы австралийка, – сказал Караман.

Я подавила вздох. Сюда я приехала работать, а не поддерживать светские разговоры.

– Странное занятие для человека из молодой страны – ухаживать за древними сокровищами других народов.

Я ничего не ответила, и он продолжил:

– Вероятно, живя там, вы изголодались по культуре.

Поскольку вначале я нагрубила, то теперь сделала над собой усилие. Явно недостаточное усилие: не слишком ли много говорят о культурном запустении молодой страны? Художественная традиция Австралии имеет самую длительную историю в мире. За тридцать тысяч лет до того как люди из Ласко [3] задумались над первым мазком кисти, аборигены явили образцы великолепного искусства на стенах своих жилищ. Я решила прочитать ему лекцию:

– Видите ли, – сказала я, – в этническом смысле, иммиграция сделала нас самой разнообразной страной в мире. Корни австралийской культуры глубоки, широки и протяженны. Поэтому мы причастны ко всему мировому наследию. Даже к вашему.

Я добавила, что с детства помню югославов как единственную эмигрантскую общину, умудрившуюся привезти с собой проблемы своего прежнего мира. Все остальные быстро успокаивались под нещадными лучами австралийского солнца, но сербы и хорваты взаимно громили футбольные клубы и лупили друг друга даже в таких забытых богом дырах, как Кубер Педи.

Мою тираду он воспринял добродушно. Улыбка у него, надо признать, очень хорошая, как на картинках Чарльза Шульца [4].

Охранники встали, чтобы проводить Карамана и его книгу, и я последовала за ними по длинным нарядным коридорам к мраморным ступеням, ведущим в хранилище. Пока ждала, когда отопрут главные двери, Караман обернулся и окликнул меня:

– Могу ли я пригласить вас на обед? Я знаю одно место в Старом городе. Месяц назад оно снова открылось. Если совсем честно, качество еды не гарантирую, зато она будет боснийская.

Я чуть было не отказалась. Это у меня рефлекс такой. А затем подумала: «Почему бы и нет? Лучше, чем вежливое, безликое обслуживание в маленьком унылом гостиничном номере». И раз уж Караман спас книгу и стал частью ее истории, так почему бы не узнать об этом побольше.

Я подождала его на лестничной площадке, прислушиваясь к пневматическому шуму, доносившемуся из хранилища, затем раздался лязг металлических засовов. Звук был окончательным и обнадеживающим. По крайней мере, ночью книга будет в безопасности.

 

III

 

Мы вышли на темные городские улицы, и мне стало не по себе. За день снег почти растаял, но снова похолодало, и тяжелые тучи скрыли луну. Освещения на улицах не было. Когда я осознала, что Караман предложил пойти в Старый город, на душе вновь заскребли кошки.

– А вы уверены, что все будет в порядке? Может, пригласить с собой людей из ООН?

Он поморщился.

– Броневики, на которых они ездят, не влезут в узкие улицы Башчаршии, – сказал он. – Да и снайперов здесь уж больше недели не видели.

Прекрасно. Замечательно! Я втянула его в перепалку с «викингами» из ООН. Надеялась, что те не разрешат мне уйти без эскорта. К сожалению, он оказался умелым переговорщиком – во всяком случае, упрямым – и мы пошли пешком. Ноги у него были длинные, быстрые, и я вынуждена была ускорить шаг, чтобы не отстать. Пока шли, он принялся изображать из себя гида, описывал разбитые городские строения.

– Это президентский дворец в стиле неоренессанс, любимая мишень сербов.

Прошли несколько домов.

– Это руины Олимпийского музея. А здесь когда‑то была почта. Это собор. Неоготика. В прошлое Рождество здесь служили мессу, а сейчас служба бывает только днем, потому что, само собой, по ночам никто на улицу не выходит, разве только самоубийцы. Слева от вас синагога и мечеть. Справа – православная церковь. Все они расположены очень удобно, в ста метрах одна от другой.

Я попыталась представить, каково мне было бы, если бы вот так же вдруг пострадал Сидней, а знакомые с детства улицы и дома были бы разрушены. Если бы, проснувшись утром, я вдруг обнаружила, что жители северных районов Сиднея построили баррикады перед Харбор‑Бридж и начали обстреливать оперный театр.

– Просто отменная прогулка по городу, пережившему четыре года снайперского обстрела! – заметила я.

Он шел чуть впереди и сразу же остановился.

– Да, – сказал он, – весьма.

В эти два слова он влил всю горечь своего сарказма.

Широкие проспекты австро‑венгерского Сараево постепенно уступили дорогу узким брусчатым мостовым города оттоманского периода. Казалось, вытянешь руки, и коснешься зданий на противоположных сторонах улицы. Дома тоже были маленькие, словно их построили для подростков, а потом сдвинули так плотно, что они напомнили мне подвыпивших приятелей, поддерживающих один другого по пути домой. Большая часть этого пространства не попадала в зону сербского обстрела, а потому и повреждений было меньше, чем в современном городе. С минарета муэдзин призывал верующих на вечернюю молитву. Этот звук я привыкла связывать с жаркими местами: Каиром, Дамаском, а не с городом, в котором под ногами хрустел иней, а между мечетью и окружающим ее каменным забором высился сугроб. Я вспомнила, что мусульмане однажды донесли слово Пророка до ворот Вены. Аггада была написана, когда обширная мусульманская империя была светлым лучом во мраке Средневековья, единственным местом, где процветали наука и поэзия, только здесь могли найти покой гонимые христианами евреи.

Холодный ночной воздух далеко разносил сильный и прекрасный голос муэдзина этой маленькой мечети, уже старика. На призыв откликнулась лишь горстка стариков: шаркая ногами, они шли по мощенному булыжником двору и омывали лицо и руки ледяной водой из фонтана. Я остановилась на минуту, посмотрела на них. Караман шел впереди, но тут он обернулся, проследил за моим взглядом.

– Вот они, – сказал он, – свирепые мусульманские террористы, волнующие воображение сербов.

Ресторан, который он выбрал, был теплым, шумным, наполненным восхитительным ароматом жареного мяса. У двери висела фотография владельца, в военной форме, с огромной базукой в руках. Я заказала порцию бараньих котлеток чевапчичи, а он – салат из капусты и йогурт.

– Не слишком ли аскетично? – спросила я.

Он улыбнулся.

– Я с детства вегетарианец. В блокаду это оказалось весьма кстати, поскольку мяса не было. Да и зелень, годная для употребления в пищу, была обыкновенной травой. Суп из травы стал моим обычным блюдом.

Он заказал два пива.

– Вот пиво можно было купить даже во время блокады. Единственным заведением в городе, которое тогда не закрывалось, была пивоварня.

– Австралийцы бы это одобрили, – заметила я.

– Я подумал о том, что вы сегодня сказали, о людях нашей страны, эмигрировавших в Австралию. Перед войной к нам в библиотеку приезжали австралийцы.

– В самом деле? – рассеянно сказала я, потягивая пиво, которое, на мой вкус, было недостаточно пенным.

– Да, они были хорошо одеты и говорили на ужасном боснийском. Из США тоже приезжали до пяти человек в день. Хотели проследить историю своей семьи. В библиотеке мы дали им прозвище по имени того чернокожего человека из американского телевизионного шоу – Кинта Кунте.

– Кунта Кинте, – поправила я.

– Да, мы прозвали их Кунта Кинте, потому что они искали свои корни. Они спрашивали газеты с 1941 по 1945 год. Никто не искал в своей родословной партизан – не хотели быть потомками левых, зато все пытались найти фанатиков националистов: четников [5], усташей [6] – убийц времен Второй мировой войны. Подумать только: хотеть быть родственниками таких людей! Жаль я тогда не знал, сколько горя это предвещает. Мы и представить не могли, что сюда придет такое безумие.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.