Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Суд над хозяином и его дичью. 4 страница



И думает Лёха, и думает Аблакат, сидя сутками на колпаке – на что соглашаться, а на что нет? Хотя все кругом талдычат только одно: очнись, ты из Матрицы оказался в реале! Опомнись, какие надежды? Оставь надежду всяк сюда входящий – кругом может быть зло: и в стелющих мягко следаках, и во внимательных, выслушивающих твои нелепые аргументы, твой лепет, судьях, и в рассудительных чисовских уверенных в себе адвокатах – трудягах, получивших копейки за роспись, что они будут тебя защищать – вести, как ослика, постоянно мотающейся впереди морковного цвета свободой-призраком.

Вот и формируется правило, правда не у всех, конечно, но у многих: лучше думать, что здесь все против тебя, кроме тех, кто спит на соседних шконках и делится с тобой дачками, и советует, в тысячный раз – не унывай Лёха; Аблакат, хорош грузиться, Бог, в натуре, есть…

Пусть грубо, зато от чистого сердца, лишь сокамерники не осудят тебя: это радует, хоть кто-то не против. Лишь сокамерники-товарищи будут слушать обрывки твоих мыслей и возмущение явными противоречиями в следственных действиях, которые судья не счёл нужным заметить. Лишь они, случайные попутчики в этом вселенском поезде, точно не имеют ни корысти, ни умысла тебя засадить, а значит – судят объективно.

Их суд прост – Копиш выхватывает доминошку наугад, и сует Лёхе – пусто-пусто, мальтийская капуста! Нагонят тебя малыш – скажи спасибо дяде Копишу, богу азартных игр… – Это не пусто, это двадцать пять! – мрачно замечает Хмурый. Копиш, зная все коцки на полустёртых костяшках, на этот раз раздражается – Я всегда прав! Хмурый – держи сам! Пять четыре! Пять лет и четыре сверху, за побег!..

Хмурый – Это не считается… Я сам знаю, сколько у меня будет. Давай лучше курить бросать, Копиш. С двенадцати – кто закурит, тому торба… Сто отжиманий.

– Сто? Это на одной ноге… Пятьсот. Ладно?

– Я не боюсь, давай штуку!

– Не, давай сто, ладно, согласен.

– Давай в нарды. Я выиграю – делаем сто, проиграю – штуку.

– В нарды, так в нарды – десять партий подряд…

Здесь должны сидеть другие, и за другое – я не устану повторять не дожидаясь Страшного Суда, на который пойдут все. Здесь, на земле, в России – думаю, очень многие согласятся, что после процесса, подобного Нюрнбергскому – должны сидеть те, кто уничтожал наши производства и лишил Лёху с Аблакатом возможности заработать те крохи, которые им нужны. Те, кто захватил страну, её земли и города – в собственность, кто алчно разгромил деревни, просившие у государства самый мизер – чуть внимания и небольшого послабления, чтоб бензин, солярка стоила хоть раза в два дешевле молока. Те, кто вогнал народ в рабство, в бесконечные собесовские очереди за подачками, в ковыряние лыжной палкой у мусорного бачка вчерашнего уважаемого ветерана, которому стыдно просить милостыню, не может он перешагнуть наворачивающиеся слёзы от нестерпимой обиды: за что? за что отдана вся жизнь? за какие заслуги всё это?

Этот суд пройдёт просто – не надо писать особых законов. В сердце русского человека жив очень простой неписаный закон – закон справедливости. Конечно, никому не пожелаешь мук вечных, адовых, но многие души, того не замечая, горят ими уже при жизни. И может, суд народа, приговор народа тем, кто ещё не безнадёжен – это благо и лекарство.

Думаю, после народного простого суда – те, кто будет отделён от судивших праведно, защищавших искренне, не сажавших из прихоти – вот те, левые – они, должны испытывать на себе всё то, на что обрекли миллионы – ежедневные издевательские шмоны: когда переворачиваются все вещи; обрываются все канатики, на которых висят безобидные полотенца; все заготовки для "коней", долгими ночами сплетённые – строенные, спятерённые дорожниками, из носков, свитеров, шапок, ручек от баулов – безжизненно валяются на продоле; все личные вещи – перевернуты, прощупаны какими-то чужими руками, шоколадки, хранившиеся кому-то из друзей на днюху – разломаны, обёртки вскрыты; даже ширма на парапет – и та оторвана и оборвана, не говоря уже о запрещённых резках и заточках – опять ломай голову: хлеб ещё можно разломать, а вот одиноко торчащий на решке кусок сала в газетке – чем ты разрежешь, пальцем? или чем ещё?

Они, осужденные за дело, пусть попробуют помыться в своей бане, которую они уготовили остальным – четверть часа тёпленькой водички, и тазиков на половину переполненной хаты. Пусть они испытают изжогу от серой чисовской пайки, дрожжи на которую, вероятно, не меняли ещё с гулаговской эпохи. Пусть они на своей шкуре почувствуют долгое, годами, ожидание разрешения на свиданку от следователя, вымучивающего показания, тупые, негодные ножницы для волос, выпрошенные, выклянченные с боем. Дай то Бог выдержать им не недели, а сутки в трюмах, в изоляторах, где кровать без матраса – железная маленькая полка, холоднющая в морозы – поднимается с утренним подъёмом – и делай, что хочешь сутками. Даже если эти, новенькие, захотят тут покипешевать – вряд ли они смогут объявить голодовку – потому что их тюрьма, тюрьма из таких же, как они – вряд и их поддержит. Они даже вряд ли смогут держать связь – и через решку, и "по мокрой", через долину, и отрабатывать тем, что в трюме – малявки и груза с сахаром и чаем – или по прогулке скидывать мульки через вмиг свернутую из газетки духовушку, прямо в решку, за доли секунды между первым в группе и последним, заговаривающим зубы охраннику-провожатому – ума не хватит, воли, желания. Брезгливость одолеет – как это – вчера банки и приёмы, обложки журналов и яхты! – а сегодня – мокрый конь, который тянешь через долину, и тебе брызгает оттуда на одежду, на лицо, человеческая жижа – ради одной малявки? Ради чего? Сказать кому-то – "Как ты, родной? не горюй – живи, кайфуй, козявки жуй… Больше пока послать нечего – высохли. Завтра закинем рандоликов и "Балканки". Рву строку, Волчара…"?

Смогут ли они прожигать по швам матрасы вновь прибывших с ИВС или командировки – чтоб избавиться от вшей, паразитов? Выдержат ли заразные болезни сокамерников, цензуру писем, отобранные и положенные "на вещи" фотографии родных?

Вряд ли. Уже тем более вряд ли им придётся выдержать избиения при задержании, многочасовые, методичные, которые прошёл Безик. Вряд ли им пробраться сквозь лес сфабрикованных улик, как у Волчары или Зуба.

Не смогут они пройти и через элементарное – раздевание догола, приседание, ощупывание Юрой-Х…чиком всех интимных мест, которое каждый раз испытывают дорожники, закабырившись так и не отосланными "контрольными грузами", запрятав по укромным местам запрещённые котлы, точковки… С кремом, без крема – эти не смогут. Они могут другое, но не это.

Им не испытать самого сложного и простого испытания – слёз матерей, бессилия перед уходящим молодым временем молодой жены Геныча или Дениса, перед тающими в неизвестности движениями ума, глубинных безжалостных ударов сердца, отмеряющих уходящую жизнь.

Это дано выдержать только верующим и правильным – Зубу, например, или Мишане, вздыхающем больше о жене с сыном, чем о себе.

А тем, метросексуальным пассажирам, этого не выдержать. Они судили тем судом, которого сами всячески старались избежать. Они прекрасно знают – посади их вместе в одну хату, в тех условиях, в которые они сегодня в России загнали многих, очень многих – они не будут отдавать всё до исподнего, на то, чтоб жила дорога, они не оставят поесть тем, кто спит даже не во вторую, в третью смену, они не будут делиться последней одеждой с теми, кто едет далёким этапом из ниоткуда в никуда, с далёкого юга на ещё более далёкий север. Просто в их мире этого не было – делиться последним. Отбирать последнее – да отбирали, последних сыновей у одиноких матерей, так и не дождавшихся их из неоправданно длинных лагерных сумерек. Даже если в какой-то мере они приспособятся и вынуждены будут делать что-то из вышеприведенного, по необходимости, но годами они не смогли бы так жить. Они бы по людоедской привычке, сожрали бы в конце концов, одного, другого, третьего – здесь выступает сущность, глубинная сущность человека – добр ты или зол, смиренен или по-живодёрски активен. Все бы они были не арестантами, а арестованными, волнующимися о своём, пекущимися о себе – вряд ли кто из них спокойно брякнется досыпать ещё хоть десять минут, как Копиш, которого называют с вещами на выход.

Те, кто добровольно служил маммоне, кто сжился с ней, практически умерев при жизни – маниакальные богоборцы, уничтожавшие, сжиравшие Россию с равнодушием саранчи – как они могут стать иными, сочувствующими и верующими, и хоть в чем-то исправить свою хамелеонски-инопланетную сущность?

Заключи их на годы в один дом, в одну камеру – и из них выварилась бы самая мерзкая, адская квинтэссенция их сущностей: всё за деньги. Думаю, это и есть тот ад, который их ждёт и по смерти, и который они уже носят под своими накрахмаленными манишками и лоснящимися и "приятно благоухающими" смокингами, скрывающими всякими отдушками бесконечную, мерзкую вонь их безделья и властолюбия.

Не сковородки, не насаживания на кол, а кипение в котле одной камеры с себе подобными – вот ад в котором все, что они благостненько считали добром для ближних, окончательно выварится и улетучится. На их лоснящихся ныне от фетальных препаратов физиономиях наконец-то проступят отпечатки сотен миллионов погубленных русских людей, десятки тысяч воспетых Буниным, Пушкиным, Аксаковым, Тургеневым, опустошенных деревень, миллионы ограбленных, искалеченных душ – всё это напоказ выступит наружу. Это лишь вопрос времени – когда настанет истинный суд, который ждёт каждого, от которого не откупишься, не отмахнешься.

Конечно, они с грехом пополам, смогут скрутить "технички" (туалетной бумаги) в длинный фитиль и прожечь швы матрасов и подушек от вшей, скорее всего после нескольких экспериментов, удастся им сделать и чопики из бумаги и полиэтиленовых пакетов для затыкания отверстия долины. Через какое-то время постигнут и науку скручивания "таблетки" из полиэтиленового пакета и всё той же "технички", чтобы можно было на ней вскипятить кружку воды на чай или на чифир. В бытовом смысле привыкнуть они, думаю, смогут. Каковы только будут их охранники? – будут ли позволять им втихаря, за деньги разумеется, затаскивать что-нибудь нужное – закинуть машинку для стрижки волос, сотовый телефон или телевизор, предупредить о надвигающемся шмоне или решить вопрос с человеком, которого бы хотелось поселить в камере, или наоборот, от которого бы хотелось избавиться – махновца, не признающего никакой иерархии или просто "наседку", проколовшуюся на ушковании…

С трудом, с полезным трудом, лечащим души, они может и преодолели бы часть этих передряг и невзгод. Но вот то, чего никогда не выдержать – это то, на что они обрекли русский народ за последние девяносто лет. Всех тех истязаний, пыток, унижений – которые прошла русская элита начиная с революции 1917 года – публичных казней, тайных издевательств, глумления над близкими, над всем, что свято – перечислить всего этого просто невозможно – вот этого им не выдержать никогда. Но им это предстоит, если не сейчас, то в будущем, если не на земле, то на будущем суде – просто испытать на себе то, на что они обрекли сотни миллионов.

Это гораздо невообразимо страшней, хотя, кто из людей, кроме опять же их самих, мог бы такое придумать – расставлять столики, как в театре, пить кофе, чай, подвесив на крюки на сцене какую-нибудь несчастную жертву – белого офицера, несогласного русского студента, наследницу великой аристократической фамилии – и спокойно, между блюдами, постреливать в жертву, превращая её между омарами и тонким шампиньоновым соусом – в окровавленный безжизненный кусок мяса. Или кто кроме них способен спокойно наблюдать, как в богатейшем краю от голода гибнут десятки миллионов людей. Кто способен на то, чтоб с особой тщательностью, изуверством, изо дня в день пытать молоденьких офицеров, как не кровавая "Розочка" или "Идочка" в лёгкой кожанке?

Мне отмщение, Аз воздам...

За то, что совершено со страной – ещё никто не ответил, хотя этот день гнева близок, при дверях, уже распускаются первые почки этой последней весны человечества.

Так что пауки в банке – это мягко, это милость, сверх-милость. Скорпионы, змеи – неважно кто они по своей адской, ядовитой, убивающей сути – лишь слабое подобие истинного дьявольского лика нынешних респектабельных правителей и правительниц жизни, забравшихся на самый верх русской пирамиды не гнушаясь ничем – раскидывая ноги, как Вавилонская блудница, перед всяким прохожим, или подставляя свои содомские задницы, давно продав душу и получив за это маленькую временную возможность помучать своей мерзкой "властью" городок, райончик, республику – сотни тысяч и миллионы душ и жизней…

Обо всем этом, конечно, не думает человек, склонившийся над своим маленьким приговором, но тем не менее все это витает в воздухе тюряжки – закон, по которому сейчас опять сидит русский человек, и переполняет камеры централов – уже более, чем в сталинские времена, когда сажали за колосок, за десять минут опоздания на работу – этот закон всего лишь очередной фронт неутихающей русской войны. И насколько он, этот железобетонный, состоящий из маленьких пунктов, эпизодов, "примов", – закон далёк от справедливости, от граней добра и зла – знает каждый. По сути – каждый здесь действительно ни за что. Потому что он осужден судом неправедным, потому что те, кто сюда их привёл – привели путём зла, но не путём правды, и не для исправления, а только ради наказания, а значит всё это – тюрьма, приговор, который очень многие слушают как бы во сне, как будто не с ними происходящее, не имеющее к ним никакого отношения – всё это действительно не относится к ним, поскольку не имеет ничего общего со справедливостью, её неписанными законами.

Только из справедливой руки, незапятнанной рукопожатиями со скорпионами и пауками – можно воспринять и тюрьму, и приговор – да, согрешил, каюсь.

Все это неуловимо, и осязаемо. Человек чует это как-то вскользь, без особых слов, духом – и как бы инстинктивно делает отметки напротив тех мест, где усиливается неправда, где униженная и презренная правда вопиет об отмщении, о защите, где подельник, полностью дав заднюю, совсем уже завирается, спасая свою задницу, ценой твоей головы, головы твоей девушки, твоей матери, ребёнка:

– … Вот дичь! Встречу после приговора – там же в воронке, или в боксике – все хлебало разобью! – Мишаня листает дело то рывками, то обстоятельно, возвращаясь к предыдущим показаниям "дичи", написанным "собственноручно" нетрезвой граблей с ржаво-выцветшими волосами на холёном, никогда не напрягавшемся запястье, "прочитанными вслух" еле заплетающемся от страха и пьянства языком – подельником Мишани был дядька его жены, втравивший его в нелепую историю, и теперь пытавшийся выкрутиться – сидевший, во время отсидки бывший "козлом", сотрудничавшим с администрацией, "замочившим рога" – теперь опять повторявшим этот путь. Кого-то зона учит никогда не писать никаких заявлений, разбираться по-свойски, без участия "органов" – а кого-то проводит через цепь последовательных предательств…

Мишаня яростно грызёт ручку, потом с отвращением захлопывает листы дела, вскакивает, ходит по пятаку, из угла камеры в угол – дело уже не интересно. С ним можно еще погодить – а завтра, придёт моя или нет? Хотя бы увидеться на суде на несколько мгновений… И ещё одно дело, и уже другое, местное, но даже более важное – нужно затянуть сюда, для соседней хаты, зарядное для мобильника (местно название "плюс-минус", и еще лучше "жизнь") – как сделать, чтоб или в суде его незаметно пацаны перекинули, или в коридоре сунули, а может, они с кем из ментов договорятся? Но те боятся – недавно они помогли, и их же сдали. Тех, кто сдал, потом долго держали в трюме – и их ходили бить и менты днем, и свои же, зеки, втихаря, ночью – ну зачем, зачем, если человек согласился помочь, зачем его было сдавать? После этого все опасаются этих тем: и красные, и черные. Есть же суки, идущие по головам – что для них воля? Своя жопа в тепле, и брюхо в сытости, и сам во хмелю – и всё?

Ладно, если его перекинут, это зарядное – как дальше суетиться, чтоб не отшмонали, когда будут подымать с подвала? Хорошо, если малолетка какой попадется – ему легче. Закабырится, и ищи свищи, а потом по дороге тусанёт… Надо, значит, крем с собой взять, для рук, вазелиновый…

С утра, если тебя назвали – тоже спускают в подвал. Подвал – ряд камер, практически неотапливаемых, обустроенных по минимуму: шконки, общак, парапет (в некоторых подвальных хатах даже этого нет – голые шконки, железные, мертво-холодные, да и окрашенные в мёртво-серый цвет – терпи до утра, если привезли вечером, а поднимут только завтра, лежи, или ходи, читай всё те же надписи: "Мама, бабушка, простите меня", "привет ворам, хрен мусарам", "Пацаны хачу сорваться", "Сэм с Морозова, прости, я тебя люблю и обожаю, Арина, 158, ч.3" – и так далее, бесконечное – прости, простите, и еще – "Бог с нами", "Господи, помилуй" и кресты, и свастика – "отрицалово!"…) Поскольку в подвале все временно – кто несколько часов, максимум сутки – то и прибираются там баландёры по минимуму – макнут пару раз тряпкой, оставив чёрные разводы и разогнав под шконки и по углам шелуху от семечек, или наоборот – кто-то совсем бесчувственный бухнет столько хлорки, что потом в этом боксике несколько суток – кумар, туман от испарений – кто туда попал на пару часиков, выходят как пловцы после бассейна – с красными слезящимися глазами от испарений и невольных слёз. Какие уж там удобства – матрасы, подушки – этапные здесь ждут подъема до бани, а вполне возможно, что они – или с ИВС, или особенно кто с дальних районов – могут оказаться и обросшими грязью, как бомжи, и вшивыми, с рыженькими юркими тварями на шее, на спине, с гирляндами маленьких, как будто пластмассовых, гнид-яичек по изнанкам швов одежды, пахнущей еще Достоевской каторгой – и ведь зачастую вовсе не по своей вине. Если ты, положим, сидел где-то в приемнике неделю-другую – пока суд да дело, пока санкция да вновь открывшиеся обстоятельства – кто же там тебе обязан давать мыться? – Конвоя нет! душ сломан!.. распорядком предусмотрено раз в десять дней! – кому какое дело, что ты с этапа на этап, и там чуть не успел, и здесь не дали оправиться… Это вам не Запад, не гостиничные номера под названием тюряжка, – Это, брат, Россия, великая страна, гордись! Вдыхай запах истории – со времён Екатерининских централов, всё то же, только усовершенствованное после революции в одну сторону – всё для унижения человека, всё против человека… При минимальных изменениях, за три движения! – легко превращается в стандартную мясорубку, только канавку для стока крови продолбить…

Волчару назвали с утра. Он спрашивает – с вещами, или как, по сезону? – прекрасно зная, что его сегодня заказали спецэтапом в район, на очную ставку с терпилой. Сегодня, понедельник, мало того, что день тяжёлый – два дня ни спецчасти, ни "законок", ни следователей – так ещё "Конь-голова" дежурит, особенно вредный мент, прозванный так за соотношение черт лица, фигуры и характера. – Волков, ты ещё жив?

– Я говорю – с вещами, нет? – Волчара бычит. Это может плохо обойтись всем, но самоуважение, достоинство – дороже. – Ты скажи, а то может вовсе на расстрел?

– Расстрелять всегда успеем. Давай, бери всё с собой, – Конь-голова делает нетерпеливые движения, будто собраться – раз плюнуть, хотя у Волчары вещей – действительно немного.

– Да я же туда – и обратно, сегодня же! Сам знаешь!

– Ничего не знаю. Бери всё, я сказал. Или неприятностей хочешь? – Конь-голова прищуривается, и холодно, как статуя кентавра из дешевого японского мультика, без эмоций, работая одной только нижней челюстью, цедит. – Будут тебе неприятности, непременно. Волков, все взял?

– Ищи.

– И ведь найду, – кентавроподобный робокоп механически сообщает. – Так, хата, через 15 минут все с вещами на выход. Волкову скажете спасибо.

Начинается шум, гам, кипеж, но вмешиваться уже бесполезно – Конь-голова закусился с Волчарой не на шутку, может кентавриха вчера не дала, или конь-дети в школе опять получили по шее от нормальных – уже не разберёшь. Он испытывает обычный свой излюбленный приём – отыграться за одного на всей хате, чтоб потом ещё и сокамерники, может, "поблагодарили" Волка за его бычку – Через полчаса чисовский шмон. Волк, идём…

Волк, готовый в одиночку пустить кишку этому лошаку, молча, специально неаккуратно, с презрением сворачивает матрас в чисовский рулет, хватает сумку – и к выходу. Безик едва успевает выхватить из "колхозного" пакета – сигареты, чай, рандолики – и в последний миг молча сунуть Волчаре, который демонстративно проходит мимо Конь-головы, кричит – Спасибо, вечером ждите…

И уже объясняется с кем-то другим из конвоя, полегче, но поменьше званием – Ну зачем, зачем? Всё равно в подвале ещё несколько часов сидеть, пока воронок не придёт! Всё равно ведь вечером обратно подыматься!..

– Ладно, ладно, ступай, скажи спасибо, могли и вчера вечером спустить в трюм, сам знаешь… – кто-то лениво его успокаивает, пока Конь-голова, медленно, как в амбразуре, оглядел хату, а потом вышел.

В хату действительно, через полчаса после утренней поверки входит конвой. Но шмон поверхностный, можно сказать, чисто формальный – просто в наказание всем, чтоб в следующий раз не устраивали кипеж на ровном месте. В коридор летит всё запрещённое – лишние литровики с парапета, шлёмки, забытые под матрасами, не спрятанные глубоко заготовки для коней, удочки дорожников, обрывки контролек, на которых висели полотенца на передней линии (на задней можно) – закрывавшие спящих от постоянно горящего, никогда не выключающегося света. Туда же летят самодельные пепельницы из шоколадной фольги и пустых спичечных коробков, почтовый ящик, вырезанный из пакета из-под сока, лишние чеклажки, припрятанная пластиковая кефирная бутылочка – для тех, кто едет на весь день, взять чифиру или чаю…Всё, что сделано, нажито, каким-то образом просочилось сюда – грудой лежит на продоле. И ведь всё равно, через очень короткое время всё это будет восстановлено – конь нужен, дорога нужна – тем, кто будет кататься по судам с раннего утра до вечера – что-то ведь нужно – кормить-то никто не собирается, где это предусмотрено? – одно, единственное подспорье – что сунешь в карман – конфеток, семечек, жвачку – тоже помогает…

Волчару подняли под вечер. Прежде, чем конвой открыл дверь, он, видимо, долго стоял снаружи – посмотрел в глазок, пару раз щелкнул, выключателем, чем мгновенно всполошил дорожников, берегущих своих коней. – Вода! Вода! Контора!

Антоха мигом взлетел на решку, стал пробивать "воду" вверх дробью – цинковать, что у нас гости. Остап воинственно, едва спросонья очухавшись, выскочил между Антохой и дверью, чтобы в случае чего задержать вошедших и дать Антохе время отправить коней – как раз тот отрабатывал до этого "строгий контроль" – то есть маляву, идущую по централу непосредственно смотрящему или от него. А отдать такую почту в руки ментам для дорожника не то чтобы позор, а гораздо хуже – и хлебало разобьют нешуточно, и на продол выкинут, отправят в шерсть. Да и на всей хате будет пятно – как это, строгая хата, "строгий режим", не албанцы какие-нибудь, не по объявлению набранные, а дядьки солидные, с такими же солидными статьями – и контроль проморгали!.. Это еще в наркоманских хатах с грехом пополам более-менее может быть понятно, и то с натяжкой – хотя нарики разные бывают, есть и те, кто на все реагирует через минуту-две – короче, овощи…

Лязгнул замок, все кто не спал – выстроились с напряжением. Показался черный матрас, а затем и сам Волчара, бурый, как всегда резвящийся грубо, по-звериному, без особых нежностей:

– Ну что, арестанты, тунеядцы, алкоголики, опорожнили свои чеплажки? Что, пасту давим из себя? – он вошёл, брякнул на пол чисовский рулет, упёр руки в бока, как Леонов из "Джентльменов удачи". – Что нового, кого не так назвали? Будем определяться?

Дорожники расслабились, а хата обрадовалась – опять Волк вразвалочку ходит по пятаку, опять раздаёт подзатыльники молодым невменяшкам – без него как-то немного тоскливо, скучновато, без его звериной силы:

– Ну что, Шматрица! Хата два один! Просветлённый снова в бою!

Безик, снова рисовавший очередное "Оно твоё" – сердце, тоже улыбнулся. – Ну как там, Саш, все удачно?

Хмурый, уже закатавшийся в одеяло, тоже повторяет сквозь надвигающийся очередной сон – свидание, правда пока неизвестно с кем, или с ней с другой. – Что там, удачно?

– Это кто там бизонит, Хмурый, ты что ли? У меня всё всегда хорошо. Терпила – идиот круглый, круглейший, я бы даже сказал шарообразнейший полный идиот: на очной ставке сказал, что меня не узнает, а вот двух ментов, рядом, понятых – припоминает. Следаки в шоке. Все в шоке, вот они теперь вспотеют!.. – Волчара становится серьезным. – Теперь нужны правозащитники. Ментовский беспредел, оборотни в погонах – что-нибудь из этой оперы…

– Я знаю одного, – поднимает голову Лёха от доминошек. напротив него сидит Копиш, на четвереньках на трамвайке. Пока Лёха оборачивается к Волку, он бесцеремонно смотрит его доминошки, и те, что остались нетронутыми, в "магазине". – Он с моим папкой водку пил постоянно. Сейчас что-то там по реабилитации невиновных он там двигает…

– Кукусик, заткни свою обиженку, пока я её не закабурил… – не верит Волчара Лёхе и осаждает его, вечно разбирающегося во всех вопросах, от дантистов до юристов, и вечно лезущего со своими сентенциями, к месту или нет. Лёха обижается, и отворачивается к Копишу, держа по полной руке набранных доминошек. – Ну, как знаете!.. Я не вру.

– Ходи, я не вру! – Копиш давно уже всё посчитал, и теперь только руководит. – Давай свою пустышку…

Лёха тянет доминошку, хочет сыграть по-своему, но Копиш, не терпящий плохой игры, сердится. – Ну что ты лепишь? Что ты лепишь? Ты посчитай сначала, потом лепи! Пустышку давай!

Лёха, как зачарованный, почти обречённо выковыривает из середины своих доминошек пустышку, и неловко кладет её. Копиш скучает. Вообще он напоминает чуть уменьшенного, нетерпеливого Дениса Давыдова – те же усато-кошачьи черты лица, только чуть уменьшённые. Копиш, нетерпеливый игрок-гусар, выкатывает глаза, пугая Лёху – Убью-на!

Лёха немного пугается, хочет взять доминошку обратно, чуя какой-то подвох, но уже поздно. – Куда?! Всё, карте место! – и Копиш выкладывает два дубля: "шесть-шесть" и "пусто-пусто" по обоим краям. – Семьдесят пять, кукусик! Убью-на! – И делает страшное лицо, что впрочем в исполнении Копиша не очень страшно – только на мгновение напоминает жест летучей мыши перед тем, как сорваться и поймать жертву…

Волчара берёт листок с записью их игры, внимательно просматривает все дневные достижения, потом чуть-чуть расчищает себе стол, подвигая Лёху с Копишем поближе к Безику.

Он смиренно хлебает холодный чисовский суп, за полдня превратившийся практически в студень с разбухшими макаронами и соевыми чопиками, также не протестуя, закидывает пару ложек вечного рыжего капустно-картофельного рагу, делает несколько глотков неестественно-флуоресцирующего местного киселя – и валится спать, чтоб очнуться через несколько часиков, посреди ночи и уже тем, кто сидит на ночной движухе, обстоятельно поведать всё – начиная от глупейшего поведения терпилы и кончая тем, сколько он видел девчонок, и что они делали, не видя его, спрятанного в глубине воронка, но занявшего самое лучшее место – с которого видно кусочек улицы, и прохожих, останавливающихся на перекрёстке, и сумрачное зимнее северное небо цвета серого чисовского одеяла. Девчонки, девушки, женщины – их действия всегда ожидаемы и непредсказуемы. Грустная мелодия их сейчас независимых путей – самая тревожная и манящая здесь музыка. Что эта свора свидетелей, оперов, уставших судей и вечно недовольных лукавых по призванию прокуроров! – это вечные старые актёры почти одной и той же драмы, с одним и тем же концом, под гамлетовским названием – "Мышеловка".

Быть или не быть? – здесь каждый давно решил. Конечно, быть и видеть сны одновременно. Арийский вопрос чести и мести раздельно не существует. Офелии на воле давно уже ездят по ночным клубам с другими, и их краса давно уже заставила добродетель стать притворной невинностью… – Эти вечные мысли как нигде горячи здесь. Эти помыслы для большинства и мука, и реальность, и ожидание веры – а вдруг всё не так. Конечно, век не то что бы распался и смердит, он не просто распался и не слегка пованивает – он до мельчайших нано-частиц, до микро-микро-уровней, где ещё может гнездиться у человека целомудрие и отпор разврату – до этих границ уже практически уничтожен злой стаей недочеловеков, не несущих в себе ни единого признака длящегося времени – офицеры в нарядных мундирах с позолотой, не имеющие ни малейшего понятия о чести, судьи в мантиях, по уши в делах, в бумагах, в файлах, где нет ни единого упоминания и в названии и в тексте слов "милость" или "справедливость", и так далее – век разложился, отсмердил, сгнил, и еще раз уничтожился, подошел к своему концу уже на уровне вещества, которое прогнило – ткни, и все обращается в прах, тронь любую грань мира и не найдёшь опоры в ощущении вселенской катастрофы: Россия, как Атлантида, готова вот-вот рухнуть в небытие, в пучину, поглощенная потоками иных, враждебных миров. Она клонится всё ниже, её народ всё больше подламываясь, мычит на суде неизвестно что, в то время как вся его плоть, не желающая умирать вместе с духом, вопиет: да! это я, я хотел застрелить жену, и имел грязные мысли по отношению к Жанне Фриске… – мычит, губя и себя и все вокруг, как Адам впервые – это не я, это она, они… – пытаясь оправдаться и окончательно падая.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.