Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





 ЧАСТЬ ПЯТАЯ 6 страница



 Канвейлер покупал мои картины по ставке тысяча восемьсот франков за двести квадратных сантиметров; рисунки по тысяче восемьсот каждый; цветные по две тысячи пятьсот. Продавал их, как и работы других художников своей галереи, втрое дороже. К примеру, холст размером в двадцать пунктов, примерно два на на два с половиной фута, он купил за тридцать шесть тысяч франков, в то время это составляло около ста долларов, и продал за сто тысяч франков или триста долларов. Как однажды заметил с мрачной иронией Андре Боден, когда мы вели разговор о Канвейлере: «Галерея Лейри – храм искусства и одно из самых подходящих мест для художника умирать с голоду».

 Торговцы картинами из других стран, которым требовался Пикассо, были вынуждены приобретать определенное количество картин других художников галереи – Массона, Бодена и прочих, включая теперь и меня. Таким образом Канвейлер приобретал и продавал картины с ритмичностью и бесперебойностью фордовского конвейера.

 Оказалось, что мои работы приносили ему неплохой доход, и через два года он удвоил мне ставку. У мало писавших художников он брал все по определенной цене за пункт. У тех, кто писал много, забирал все и платил им ежемесячное пособие. В то время я делала много рисунков, однако не больше двадцати‑двадцати пяти картин в год, так что Канвейлер не особенно рисковал, заключая контракт на все мои работы.

 Осенью пятьдесят первого года я устроила демонстрацию рисунков в галерее «Ла Юн» в Париже, а следующей весной полномасштабную выставку у Канвейлера. Вечером накануне вернисажа мы с Пабло пошли в галерею, располагавшуюся тогда на улице д’Асторг, посмотреть, как развешивают картины. Пабло был в хорошем настроении. Помимо Канвейлера и супругов Лейри там было несколько художников, связанных с этой галереей, Массон, Боден, Мари‑Лора де Ноэль и еще несколько знакомых. Когда мы уходили, Пабло сказал:

 ‑ Мне завтра нет смысла приходить. Во‑первых, я все это видел, во‑вторых, мое присутствие будет отвлекать от тебя внимание. Люди начнут подходить, интересоваться моим мнением обо всем этом, так что иди одна.

 На другой день он никак не мог решить, идти ему или нет. Все тянул и тянул с принятием решения. Вернисаж был намечен на четыре часа. Пабло терпеть не мог ходить в кино, но тут сказал:

 ‑ Нельзя там появляться так рано. По крайней мере, до шести часов. Пошли в кино.

 Он повел меня на фильм о Летучем Голландце. Там было несколько сцен боя быков, и это приободрило его настолько, что он принял решение. Около половины шестого подвез меня к галерее и высадил из машины. Кое‑кто из моих знакомых счел, что с его стороны было не очень любезно оставлять меня одну в день моего вернисажа, но я, напротив, считала проявлением заботы и понимания с его стороны.

 Когда мы жили в Гольф‑Жуане у месье Фора, у нас была няня, которую я привезла из Парижа для присмотра за Клодом, а местная женщина по имени Марселла занималась стряпней. В соответствии с местными понятиями Марселла находила для себя унизительным обслуживать няню, садившуюся за стол со мной и Пабло. С этими женщинами у меня было много беспокойств, а однажды, возвратясь домой, я увидела, что они носятся друг за другом по всему дому, няня со сковородкой, а кухарка с большой крышкой от кастрюли и длинной двузубой вилкой. Пытаясь разнять этих фурий, я получила по голове крышкой и сковородкой.

 После этого я решила смотреть за Клодом сама и отправила няню в Париж во избежание кровопролития. Однако едва няня уехала, оказалось, что Марселла не желает терпеть ничьего вмешательства: она будет смотреть за Клодом, властвовать на кухне и никому, особенно мне, не позволит вторгаться в свои владения. Я согласилась. По утрам я была загружена работой Пабло, во второй половине дня собственной, и Марселла была предоставлена сама себе. Однако вскоре до меня стали доходить тревожные слухи. Пауло, сын Пабло, когда не гонял на мотоцикле, проводил много времени в местных кафе и барах. Он сообщил мне, что всякий раз, когда появлялся в одном из своих обычных заведений, бармен или официантка выкрикивали: «Вот брат Клода». Поскольку Клод тогда был малышом, мне показалось странным, что Пауло, взрослого молодого человека, известного всему городу своими подвигами, так называют. Выяснилось, что Марселла не водит Клода на пляж, а торчит большую часть послеобеденного времени в том или ином бистро. Поскольку оставить Клода было негде, она сажала его на стойку рядом со своим стаканом.

 К мальчику Марселла была очень привязана, рассказывала ему сказки, смешила его и в общем трудилась довольно усердно. Однако помимо недовольства скверным воздухом, которым дышал Клод, и сомнительной атмосферой, которую он впитывал в себя, у меня были серьезные опасения, что Марселла, возвращаясь под вечер домой, спьяну угодит с ним под машину. С тех пор я оставляла ее дома и после обеда водила Клода на пляж сама.

 Переезд в «Валлису» дал мне хороший повод от нее избавиться. Там я наняла супружескую пару, жившую напротив, месье и мадам Мишель, мужа в садовники, жену в кухарки и прислуги. Мадам Мишель очень выгодно отличалась от Марселлы. Она не ленилась, прекрасно управлялась с тяжелой работой. Мне хотелось бы еще только взять для Клода няню, но Пабло сказал, что не вынесет еще одного чужого лица в доме, а когда я заикнулась об этом мадам Мишель, она заявила, что если появится еще кто‑то, тут же уйдет. Больше я на эту тему не заговаривала.

 Мадам Мишель являлась образцом французской бережливости. У меня были льняные простыни для постели Клода, но она никогда их ему не стелила. Вырезала квадраты из пришедших в негодность простыней и скатертей и пользовалась ими. Когда я велела ей использовать то, что куплено для этой цели, она ответила, что это расточительство и процитировала местную поговорку, гласящую, что графы и бароны росли почти без присмотра.

 У Клода было много костюмов для игр, и я их часто меняла – иногда по два‑три раза в день – чтобы он всегда выглядел чистым, опрятным. Когда я попыталась заставить мадам Мишель соблюдать тот же порядок, она сурово взглянула на меня и вновь и вновь процитировала поговорку о графах и баронах. Мальчик у нее был постоянно одет в линялый, похожий на приютский клетчатый комбинезон. Пабло, видя его, всякий раз говорил: «А вот и наш сиротка». Я хотела хотя бы по воскресеньям видеть сына в белом, однако ничего поделать было нельзя. Графы и бароны.

 Однажды мадам Мишель сказала мне, что не сможет подать обед в полдень; ей нужно уйти пораньше, «сделать зелени» для кроликов, что на местном наречии означает накосить для них травы. Я высказала предположение, что кролики могли бы поесть в другое время, но она так не считала. Потом это стало случаться чаще и занимало так много времени, что я думала, кроликов у нее как минимум двести. Впоследствии выяснилось, что их всего пять или шесть.

 Вскоре она то и дело не могла подать ужин, по еще более странным причинам, чем деланье зелени. Как‑то вечером в начале зимы она подошла ко мне часов в шесть с очень трагическим видом и. сказала:

 ‑ Мадам, я должна немедленно уйти. В квартале Фурна агония.

 В переводе это означало, что в том районе, где находится мастерская Пабло, кто‑то умирает. Я сказала, что мне печально это слышать, но почему из‑за этого ей надо уходить?

 ‑ Так заведено, мадам. В этой части страны никто без меня не умирает.

 Я не представляла, что она имеет в виду, но рассмеялась, потому что это заявление показалось мне очень странным. Мадам Мишель неодобрительно посмотрела на меня. Я перестала смеяться и спросила, почему это никто не может без нее умереть. В конце концов, она не приходской священник.

 ‑ Мадам не знает, что говорит, – ответила она. Эта женщина питала очень мало уважения к нам с Пабло и обычно разговаривала со мной, как со своей непослушной дочерью. Я сказала, что она совершенно права: разумеется, я не знаю, о чем говорю, и буду рада, если она объяснит мне, чтобы я знала.

 ‑ Так вот, мадам, – сказала она, – я плакальщица; лучшая в Валлорисе.

 В моей памяти всплыли старые легенды о Корсике, и тут я сообразила, что местные жители в большинстве своем итальянского происхождения.

 ‑ Человек не подыхает, как собака, – продолжала мадам Мишель. – Если он не очень беден, то приглашает трех плакальщиц помочь ему расстаться с жизнью.

 Я сказала, что буду отпускать ее на агонии, если она расскажет, что там происходит, потому что мне это интересно. Упрашивать ее не пришлось.

 ‑ Так вот, – стала рассказывать мадам Мишель, – приходя, мы первым делом плотно наедаемся. Работа у плакальщиц тяжелая, ее нельзя вести на пустой желудок. Потом придвигаем свои стулья к кровати. Главное – продлить агонию, чтобы помочь бедняге вспомнить все важное, что было в его жизни. Я могу спросить: «Эрнест, помнишь день своего первого причастия, и как маленькая Мими дергала тебя сзади за волосы?» Видите ли, я росла вместе с ним и помню эти вещи. «Да, помню», – всхлипывает он, и все мы, трое плакальщиц, стонем и плачем вместе с ним. Затем наступает черед другой плакальщицы. «Помнишь тот день, когда уходил на военную службу, и что испытывал, прощаясь с родными?» Если он отвечает «да», значит, теперь черед третьей, но если говорит «нет», мы не отстаем, добавляем все больше подробностей, пока не вспомнит. Иногда воспоминания бывают очень печальными, например: «Помнишь, Жюли, как твоя трехлетняя дочь умерла от крупа?» Пока Жюли выплакивает сердце, мы вторим ей, словно хор. Если воспоминания радостные, все смеемся. И так перебираем всю жизнь умирающего.

 Я сказала, что подвергать такому испытанию и без того страдающего человека довольно жестоко.

 ‑ Совсем наоборот, – возразила мадам Мишель. – Если он сможет припомнить все важное, что происходило с ним на земле, радостное или печальное, то начнет загробную жизнь счастливым и свободным. Только это не так просто, как выдумаете. Я обычно успеваю пробудить все воспоминания и потому я здесь лучшая плакальщица. Иногда нам приходится работать быстро. Иногда, если можно, избираем более долгий путь, и так продолжается два‑три дня. Но главное – ничего не упустить. Потом, когда бедняга чувствует, что конец близок, то больше не отвечает и поворачивается лицом к стене. – Мадам Мишель подалась ко мне поближе и понизила голос. – Это важнее соборования, – прошептала она. – Потом мы едим снова и расходимся по домам. Остальное дело похоронного бюро.

 Мне ничего не оставалось, как позволять мадам Мишель следовать своему призванию. К счастью, в Валлорисе люди не мерли, как мухи. Однажды вечером после долгого перерыва она вдруг отправилась оплакивать кого‑то, лежавшего при последнем издыхании в квартале Фурна. Пабло купил там мастерскую совсем недавно и еще не полностью приспособил ее для своих нужд. Поскольку раньше в том помещении находилась установка для перегонки парфюмерных эссенций, там были трубы, отводившие отходы в канализацию. Посередине переднего двора находился колодец с люком, ведущим в этот подземный комплекс. Уходя, мадам Мишель сказала мне, что обогнет мастерскую Пабло, дабы не проходить мимо дома очень бедной итальянской семьи, известной в квартале как «калабрийцы». Большинство осевших в Валлорисе итальянцев было из Пьедмонта, но последующая волна явилась из гораздо более бедной провинции, Калабрии. Пьедмонтцы смотрели на калабрийцев свысока, обвиняли их в том, что они едят кошек, и что у них дурной глаз. Когда им приходилось проходить мимо дома калабрийца, они непременно делали жесты, оберегающие от дурного глаза. Но если можно было обойти дом, обходили.

 ‑ Будь я такой, как вы, говорящие резко, – сказала мадам Мишель, имея в виду людей с севера, – в этом не было б необходимости. Но мне надо принимать меры предосторожности.

 Наутро мадам Мишель не вернулась к завтраку. Я не беспокоилась, потому что привыкла к агониям, которые тянулись по несколько дней. Ее муж, садовник, тоже нисколько не волновался. После завтрака я, как обычно, отправилась в мастерскую затопить для Пабло печи. Когда шла по двору, мне показалось, что из‑под земли доносятся стоны. Наслушалась рассказов мадам Мишель, сказала я себе. В мастерской стоны показались громче. Я снова вышла во двор, огляделась и увидела, что крышка люка не на месте. Подбежала туда и заглянула внутрь. Там, на глубине двенадцати футов, сидела, прислонясь спиной к стенке колодца, мадам Мишель. Я сбегала за лестницей, и когда она с трудом вылезла, окоченевшая от холода и ушибов, но по счастью без переломов, то объяснила мне, что после долгого плача вечером, усталая, рассеянная, пошла напрямик и вдруг полетела в словно бы бездонную яму. После этого ее пристрастие к агониям заметно поубавилось.

 Однажды вечером, когда она мыла посуду, я сказала ей, что мы, говорящие резко, не любим агоний, не сидим возле умирающих, если это не кто‑то из наших родных, и что чрезмерное увлечение агониями в конце концов не принесет ей пользы. Поскольку я была проповеднически настроена, сказала также, что ей нужно поменьше читать свой любимый «Детектив», бульварный журнал, посвященный преступлением. Она возмущенно взглянула на меня.

 ‑ Мадам, только здесь и пишут правду. В том, что вы читаете в газетах, может, и есть чуточка правды, а в основном сплошное вранье. Но когда кто‑то выхватывает пистолет и убивает другого, тут сомневаться не приходится: это правда.

 Для мадам Мишель «Детектив» был настолько правдивым, что затмевал все другие периодические издания. К примеру, она знала, что работает у человека, о котором постоянно пишут во всех журналах и газетах, но в «Детективе» о нем ни разу не писали, и она находила это очень странным. Значит, он не мог представлять собой ничего особенного. Вызывало у нее недоумение и еще кое‑что.

 ‑ Не понимаю, почему мадам и месье не одеваются как леди и джентльмены, – сказала она однажды.

 Я спросила, как следует одеваться, дабы заслужить ее одобрение.

 ‑ Да у вас же достаточно денег, – сказала она, – чтобы одеваться как люди в Париже, но вы этого не делаете.

 Я объяснила, что поскольку мы большую часть времени занимается живописью, нам удобнее в джинсах и свитерах, чем в парижских нарядах.

 Мадам Мишель недовольно буркнула, что понимает, но, видимо, огорчилась. Сказала, что ее племянница работает второй горничной на вилле Ага‑Хана, и что там люди одеты подобающе.

 Недели через две она появилась очень довольная. Сказала, что на вилле «Мимозы», расположенной на той же улице, поселился некто одетый по‑джентельменски. И добавила:

 ‑ Я хотела бы работать у него.

 Я сказала, что не возражаю. Она все‑таки осталась, но время от времени указывала мне на того человека, шедшего по улице, выглядел он настоящим денди с Сэвил‑роуд.

 Несколько недель спустя полицейский комиссар, друг Пабло заглянул к нам как‑то утром выдать еженедельную порцию новостей. Он под собой ног не чуял от радости.

 ‑ Мы только что взяли Пьера‑Шута Второго. Это был марсельский гангстер, в то время во Франции враг общества номер один.

 ‑ Искали его несколько месяцев, – продолжал комиссар. – И представьте себе, жил почти рядом с вами, на вилле «Мимозы», купленной несколько лет назад через подставное лицо, чтобы служить убежищем. Все принимали его за богатого парижского бизнесмена. Одевался он под стать этой публике.

 Мадам Мишель восприняла это с огорчением. И поскольку она вечно шпыняла меня своими южными поговорками, я решила, что теперь настал мой черед.

 ‑ Не одежда красит человека, – сказала я ей. Она нашла это совершенно не смешным.

 Забавным не казалось ей еще многое. Пабло хотел, чтобы я по крайней мере в теплое время ходила голой по дому и саду. Во‑первых, часто бывая на пляже в бикини, я очень загорала, но когда снимала купальник, обнажались белые участки кожи, и Пабло находил это непривлекательным. Он предположил, что если я буду разгуливать дома без купальника, этот недостаток скоро исчезнет.

 ‑ К тому же, – сказал он, – как мне писать обнаженных, если я никогда не вижу ни единой?

 Я напомнила, что иногда видит.

 ‑ Ну, если и вижу, то лежащую, а если хочу писать обнаженную идущей или стоящей, проку от этого никакого. Мало того, мне нужно видеть тебя обнаженной вне четырех стен, в естественном окружении.

 Я понимала, что он прав, но выполнить это было трудно из‑за месье и мадам Мишель. Мадам была ханжой, и начни я расхаживать при ней без одежды, она заявила бы, что немедленно увольняется, а потом закрыла бы лицо передником и с воплями выбежала бы из дома. Поэтому когда она находилась на работе, это было немыслимо. И столь же неосуществимо по другой причине, когда месье работал в саду. Если я пыталась загорать на краю плавательного бассейна, держа под рукой громадное махровое полотенце на всякий случай, месье Мишель непременно улучал момент подойти ко мне, посоветоваться, какие цветы сажать, хотя ни одного цветка ни разу не посадил и делал все, не советуясь ни с кем. Однако в такие минуты ему вдруг срочно требовались долгие консультации. И хотя при его приближении я всякий раз закрывалась полотенцем, весь его вид выражал отвращение и негодование, словно одна лишь мысль о нашей вульгарности была почти невыносимой. Но отделаться от него было почти невозможно. Иногда он читал мне небольшие нравоучения. «Мадам нельзя находиться в таком виде. Что, если придет почтальон?» Если я говорила, что почтальон уже давно приходил и ушел, заговаривал о возможности неожиданной телеграммы. «А если разносчик телеграмм увидит мадам в таком виде, что станут говорить в Валлорисе?» Если он бывал в усадьбе, я нигде не могла от него спрятаться, поэтому загорать, не навлекая на себя нападок кого‑то из них, могла только в полдень, когда мадам уходила «делать зелень», а месье устраивал послеполуденную сиесту. Это устраивало и Пабло, так как весной и летом обычно бывало достаточно тепло, чтобы обедать на воздухе. Поскольку он не хотел, чтобы еще кто‑то видел меня в костюме Евы, мы ели на закрытой веранде. Так что теоретически, особенно когда поблизости не было Мишелей, у меня не имелось особых причин одеваться. Иногда я попадала из‑за этого в неловкое положение.

 Однажды приняв душ, я собралась выйти из ванной и услышала в комнате шум. Решила, что это дети вернулись с пляжа. Ступила за дверь и оказалась лицом к лицу с матадором Домингином. Что делать? Остаться и приветствовать его как вежливая хозяйка или повернуться, побежать накинуть что‑нибудь, хотя это и будет выглядеть неучтиво? И вдруг поняла, что не годится ни то, ни другое. Он уже видел меня спереди, тут уже ничего не изменишь, но поворачиваться к нему еще и задом не имело смысла. Поэтому я чинно попятилась в проем, закрыла дверь, оделась и снова вышла в комнату, Домингин ждал. В одежде я чувствовала себя почти так же неловко, как без нее. Он извинился, что не постучал в парадную дверь, и объяснил, что обошел дом, надеясь повстречать Пабло, увидел, что ведущая на веранду дверь открыта, вошел, и вот тебе на! Я проводила его к мастерской на улице де Фурна.

 Потом, когда рассказала Пабло. как Домингин наткнулся на меня или наоборот, он рассмеялся:

 ‑ Тебе не грозила никакая опасность. В конце концов, ты не бык.

 Кажется, Пабло и я были вместе с Полем Элюаром в тот день, когда он познакомился с Доминикой, которая полтора года спустя стала его женой. Мы приехали на несколько дней в Париж перед открытием первой выставки керамики Пабло в «Maison de la Pensée Française». С нами была мадам Рамье. Она захотела зайти в небольшой магазин керамики на улице дель Аркад. Мы зашли туда вместе с нею и Полем. Обслуживала нас Доминика.

 Несколько месяцев спустя Поль отправился в Мексику прочесть серию лекций и повидаться кое с кем из испанских писателей‑эмигрантов, в том числе и Мачадо, живших тогда там. На собрании одной из литературных групп он второй раз встретился с Доминикой. Она приехала туда в отпуск. Потом они вместе путешествовали по Мексике и месяца через два вернулись во Францию. Мы тогда ничего об этом не знали.

 В феврале пятидесятого года, находясь в Валлорисе, мы однажды утром получили от Поля письмо, где сообщалось, что он приедет к нам на несколько дней «со своим шофером». Мы с Пабло знали, что машину он не водит, так как после перенесенной в шестнадцать лет болезни у него дрожали руки, и что его скудные доходы не позволяли ему роскоши, иметь шофера. Сочли это шуткой. Через несколько дней Поль позвонил Рамье, сказал, что приехал и приглашает нас на обед в «Cher Marcel» в Гольф‑Жуане. Приехав туда, мы обнаружили его поджидающим нас вместе с шофером, привезшим его из Парижа. То была Доминика. Мы узнали в ней продавщицу из магазина на улице дель Аркад, и они рассказали нам о своей второй, встрече в Мексике и обо всем, что последовало за этим. Вскоре после этого они уехали обратно в Париж, но в июне вернулись на юг пожениться и написали нам, прося приехать в Сен‑Тропез, быть свидетелями на церемонии бракосочетания.

 В июне в Сен‑Тропезе проходит празднество, именуемое «Бравада». Местные жители разгуливают, паля из древних ружей с воронкообразным дулом, называемых «тромблон». Их заряжают черным порохом, и они производят оглушительный грохот. Бракосочетание состоялось в ратуше сразу же после празднества. Нервы мэра, видимо, были сильно расстроены шумом. Он был мрачным и даже не смог заставить себя сказать несколько дружелюбных банальностей, обычно произносимых по такому случаю. Мы расписались в книге, вышли, и все. Потом небольшой группой, в которую входили Роланд Пенроуз со своей женой Ли Миллер и супруги Рамье, отправились на обед в небольшую гостиницу «Мавританская».

 Поль с Доминикой стали вести семейную жизнь в славной квартире, которая была у Доминики в Сен‑Тропезе, над кафе под названием «Горилла», владелец его, волосатый, похожий на гориллу человек, обслуживал посетителей за стойкой голым до пояса. Полю хотелось, чтобы мы почаще навещали их там, потому что в Париже редко оказывались в одно время с ними. Квартира у них была просторной, и мы могли останавливаться там, если б дети оставались в Валлорисе, но Пабло не хотел оставлять их даже на один день, поэтому мы могли встречаться только по приезде Поля с Доминикой в Валлорис. Но в «Валлисе» было недостаточно места, так что им приходилось останавливаться в гольф‑жуанском отеле.

 В один из приездов Доминика слегла с какой‑то заразной болезнью. Мне пришлось уложить ее в подвальной комнате. Впоследствии она говорила, что поняла тогда – Пабло ее недолюбливает, так как, судя по всему, был рад видеть ее больной в сырой, мрачной комнате, где никому не захотелось бы находиться даже в добром здравии.

 Они привезли с собой собаку, и она у нас взбесилась. Носилась кругами, ловя собственный хвост, была совершенно неуправляемой. Для Пабло это было невыносимо, и собаку пришлось усыпить. Поль воспринял это очень тяжело, да еще Пабло подлил масла в огонь, сказав ему:

 ‑ Ты женишься, и твоя жена заболевает. Покупаешь собаку, и она бесится. Твое прикосновение к чему бы то ни было губительно.

 Доминика была крупной женщиной со скульптурными пропорциями – именно такие нравились Пабло. Он считал, что она была бы хорошей женой ему, но не совсем подходила Полю, и это его раздражало.

 ‑ Когда жена друга мне не нравится, это уничтожает всякое удовольствие от встреч с ним, – говорил он. – Сама по себе она в полном порядке, но их союз никуда не годится. Полю нужно не такую жену.

 ‑ Из нее вышла бы хорошая жена для скульптора, – сказал он как‑то Полю, – но для тебя, мой бедный друг, она слишком массивна. К тому же, ты поэт. Находящаяся внизу женщина массивна, как Гибралтарская скала, поэту она не очень подходит. В конце концов ты не сможешь написать ни строчки. Тебе бы вздыхать и томиться по бледной юной девушке, а эту прогнать.

 ‑ Понятно, – ответил Поль. – Только ты один имеешь право на счастье. И хочешь, чтобы все остальные были несчастны, так ведь?

 ‑ Естественно, – ответил Пабло. – Художник не должен страдать. Во всяком случае, не таким образом. Я страдаю от присутствия людей, а не отсутствия.

 Когда Доминике стало лучше, они с Полем хотели вернуться в Сен‑Тропез, но Пабло им не позволил. Пребывание в «Валлисе» являлось испытанием их любви к нему. «Никакой любви нет, – часто говорил Пабло. – Существуют только ее доказательства». Доминике было недостаточно любить мужа; она должна была любить еще и Пабло. И не в отвлеченном смысле. Это должно было проявляться конкретным образом, потому что если ей больше, чем от болезни, приходилось страдать от заключения в темницу – что ж, это доказывало, что она любит Пабло на тот извращенный лад, каким умерщвляющие плоть доказывают свою любовь к Богу.

 Вот такие были у Пабло понятия. Первое платье, которое он купил мне, когда я стала жить вместе с ним на улице Великих Августинцев, было приобретено случайно, на уличном рынке. Найти более безобразное было бы нелегко. Но своей готовностью носить его я доказывала, по мнению Пабло, что стою выше таких мелочных соображений женского тщеславия как желание быть хорошо одетой или боязнь насмешек. Время от времени Пабло подвергал всех друзей испытаниям такого рода. Иногда он делал ювелирные украшения из золота и серебра методом вытапливания воска с помощью доктора Шатанье, одного из валлорисовских дантистов. Таким образом он сделал несколько ожерелий. Доминике хотелось бы получить одно из них. Поняв это, я предложила Пабло подарить ей ожерелье. Он подумал над этим и согласился.

 ‑ Только вначале, – сказал он, – подвергну ее испытанию.

 И отправился в одну лавочку, где продавались керамические ожерелья в самом отвратительном вкусе, купил два наиболее безобразных, из трех кусочков черной керамики с нарисованным на каждом зеленым Буддой. Одно дал мне, другое Доминике. Я надела свое и не снимала весь день. Доминика же была очень разочарована и решила, что у Пабло нет никакого вкуса. Поэтому сняла свое, не поносив и пяти минут. На другой день Пабло дал мне одно из серебряных ожерелий, а Доминике нет.

 В общем, Пабло с помощью доктора Шатанье сделал около десяти ожерелий. Некоторые были из чеканного золота. На двух были портреты Клода и Паломы, одно представляло собой солнце в серебре. Другое – поразительную женскую голову на фоне голубки.

 Я считала, что все они замечательные, кроме одного, серебряного, с массивной головам сатира. Пабло хотел отдать все их, но я сказала, что голова сатира не нравится мне совершенно. Он был потрясен.

 ‑ Ты смеешь считать что‑то вышедшее из‑под моих рук безобразным?

 Я ответила, что не считаю так; просто мне это ожерелье нравится меньше остальных. Поскольку желания носить его у меня не было, предложила подарить его кому‑нибудь. Тогда с нами была Луиза Лейри, она сказала, что была бы очень рада получить его. И Пабло подарил ожерелье ей.

 Вскоре к нам приехала дочь Пабло и Мари‑Терезы Майя, и я дала ей примерить ожерелья. Увидела, что они девушке очень понравились, и предложила Пабло сходить к Шатанье, сделать ожерелье для нее.

 ‑ Нет, – ответил он, – больше не хочу с ними возиться. Надоело.

 Я спросила, не будет ли он возражать, раз так, если я подарю Майе одно из своих. Его это возмутило.

 ‑ Хочешь отдать вещь, которую подарил тебе я? Чудовищно.

 Я сказала, что это дело семейное, могу же я что‑то подарить его дочери, не причиняя ему обиды.

 ‑ Тебе еще какое‑то не нравится? – саркастически спросил он.

 Я ответила, что наоборот. Хочу подарить то, которое нравится мне больше всех – женщину с голубкой – чтобы у нее было что‑то поистине замечательное. Майя пришла в восторг, но ее отец долго сердился.

 Время от времени, приезжая в Сен‑Тропез к Полю с Доминикой, мы встречали Жана Кокто. Обычно он останавливался у мадам Вейсвеллер. Иногда мы вчетвером сидели в кафе «Chez Seneguié», мимо проплывала вейсвеллеровская яхта, и Кокто, завидя оттуда нашу четверку, потом отыскивал нас. Элюар недолюбливал Кокто и пытался уклониться от встречи с ним, но хотелось того Полю или нет, Кокто вынуждал его к рукопожатию. Холодность Поля отчасти передавалась Пабло. и в его присутствии он бывал с Кокто несколько резок. Кокто вечно искал повода появиться у нас, но поскольку Поль относился к нему с неприязнью, а Пабло Поль был ближе, то лишь после смерти Элюара в ноябре пятьдесят второго года старания Кокто увенчались успехом. Он знал, что не является особо желанным гостем, поэтому зачастую приставал к какой‑нибудь группе, ехавшей к нам с какой‑то определенной целью. Незадолго до больших выставок Пабло в Милане и Риме у нас крутились всевозможные итальянцы. В том числе и Лучано Эммер, намеревавшийся снять фильм о Пикассо. Кокто знал Эммера, так как Эммер по его сценарию снимал фильм о Карпаччо. Кокто явился с этой группой, и поскольку итальянцы большие любители поговорить, был в своей стихии. Они привезли книгу, из которой якобы следовало, что по матери, чья семья происходила из Генуи, Пикассо наполовину итальянец; что некогда существовал другой Пикассо, художник и чистокровный итальянец, и по какому‑то геральдическому ухищрению выходило, что семья Пикассо состояла в родстве с семьей Христофора Колумба. Приехавшие были готовы сделать Пабло почетным гражданином Италии. Они даже привезли мэра Генуи, чтобы он рассказывал эту историю, а большую книгу нес под мышкой Пьетро Ненни. Никто по‑настоящему в это не верил, но история получилась занимательной, создала доброжелательную атмосферу и облегчила путь к решению насущной проблемы – организации выставок в Риме и Милане.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.