Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





 ЧАСТЬ ПЯТАЯ 2 страница



 Пабло неизменно придерживался и других суеверных обрядов.

 Спустя годы всякий раз, когда Клод и Палома уезжали к Пабло провести каникулы, он забирал у сына по крайней мере один предмет одежды. Первой была новая тирольская шляпа Клода, затем последовала целая серия других. Можно возразить, что Пабло просто любит шляпы. Но он давал Клоду другие взамен. Как‑то забрал светло‑голубой поплиновый плащ, шедший молодому человеку гораздо больше, чем старику. Однако Пабло настоял на своем. Всякий раз, когда Клод возвращался с юга, я замечала, что отец забрал у него пижаму, один или несколько галстуков.

 В результате я уверилась, что Пабло хотел таким образом омолодиться юностью Клода. В переносном смысле это является присвоением чужой сущности, и полагаю, таким образом он хотел продлить свою жизнь.

 До того, как мы приобрели «Валиссу», она принадлежала двум престарелым дамам. Несколькими годами раньше они сдали жилье над гаражом у въезда в усадьбу пожилой мадам Буасьер. Ей было не меньше семидесяти пяти лет, официально она считалась художницей, но обладала и другими талантами, например, обучала юных танцовщиц из Валлориса, они исполняли свои ритуалы в саду за гаражом одетыми в развевающиеся уборы в стиле Айседоры Дункан. Мадам Буасьер была крохотной, с очень голубыми глазами и вьющимися седыми волосами, обрамлявшими лицо. Одевалась по высокой моде двадцать пятого года, носила широкополые нарядные шляпы, расклешенные брюки и длинный пиджак, отделанный потускневшими вставками из золотой, парчи, броские и довольно грязные.

 В тот день, когда нас с Пабло пригласили впервые осмотреть «Валиссу», мадам Буасьер в своем поблекшем наряде сидела у себя на балконе, глядя на дорогу. И шумно приветствовала нас. Она, разумеется, слышала, кто собирается купить виллу, и сказала:

 ‑ Очень рада, что этот дом покупает художник. Я ведь тоже художница.

 Ее наряд и наигранные манеры мне не понравились, но она держалась очень приветливо и все время твердила, как рада, что здесь будет кто‑то жить.

 Когда мы поселились в «Валиссе», я заметила, что мадам Буасьер ходит с большим трудом. И вызвалась подыскать ей дом в городе, где она могла бы с легкостью ходить за покупками, не будучи вынуждена подниматься на холм по узким, извилистым тропинкам. Для нас это было бы тоже удобно, мы предпочли бы, чтобы Марсель жил над гаражом, а не в одном из гольф‑жуанских отелей. Но мадам Буасьер не желала об этом слышать. «Я здесь живу и хочу здесь умереть», – отвечала она всякий раз, когда я заводила разговор на эту тему. Однажды я повезла ее на машине показать очень уютный, просторный дом, выходящий на рыночную площадь Валлориса, который подыскала ей, но преимущества этого жилья впечатления на нее не произвели.

 ‑ Вам не удастся меня выжить, – заявила она. – Я намерена умереть там, где живу.

 С того дня мадам Буасьер прониклась ненавистью – не ко мне, а к Пабло. Приколотила к внешней стене гаража объявления, гласящие: «Здесь живет мадам Буасьер. Здесь живет не месье Пикассо. К тому же, месье Пикассо отвратительный художник» и прочие в том же духе. Они всех забавляли. Каждому, кто бывал у нас, приходилось выслушивать ее выступления. Завидя, что кто‑то читает ее письмена, она выходила на балкон и говорила что‑нибудь вроде: «Месье Пикассо очень скверный художник. Не тратьте на него время».

 Сама мадам Буасьер писала в символическо‑религиозной манере, возможно, сложившейся под влиянием Мориса Дени. Она вбила себе в голову, что Пабло Антихрист, и всякий раз, когда он проходил мимо, творила мистические жесты для изгнания злого духа. Пабло это очень веселило. Нам обоим было ее жаль, поэтому мы не мешали ей развлекаться по‑своему, полагая, что рано или поздно, как ей явно хотелось, она там умрет. Почти так и вышло.

 Несколько лет спустя я отправилась с друзьями из Парижа провести в «Валиссе» Рождество. Мы подъехали к дому в полдень сочельника. Когда машину ставили в гараж, я услышала доносившиеся сверху звуки. Мадам Буасьер было уже около восьмидесяти пяти, она по‑прежнему жила там одна в грязи и беспорядке. Я хотела нанять людей, чтобы они убрали и покрасили ее жилье, но она никого к себе не пускала. Сперва я подумала, что старуха бранит Пабло, она так и не оставила этой манеры, но когда мы прислушались, стало ясно, что она стонет. У нее была злая собака, огромная дворняга, и мне вовсе не хотелось знакомиться с ее зубами. Я перешла через улицу и позвала садовника. Мы взобрались на балкон и заглянули внутрь. Собака залаяла и принялась скрести когтями большое окно. Мы спустились, я вошла в дом и позвонила в антибскую больницу с просьбой прислать «скорую помощь». Когда сказала о собаке, мне заявили, что я должна о ней позаботиться; в противном случае персонал туда не войдет. Я поехала к ветеринару в Канн. Он дал мне двойную порцию таблеток для усыпления собаки, я купила фарш, напичкала его снотворным и поехала обратно. Открыла черный ход, бросила фарш в ту сторону, где находилась собака. И естественно, та вскоре уснула.

 Мадам Буасьер обрадовалась мне больше, чем я или она могли вообразить. Утром, поднимаясь с постели, она упала и сломала бедренную кость. Сказала, что теперь, раз я здесь, спокойно умрет у меня на руках. Взяла с меня обещание, что пристрою ее собаку в хороший дом, а не просто выгоню. Когда скорая уехала, я позвонила в местное общество защиты животных, и оттуда приехали за собакой, все еще крепко спящей. Недели через три мадам Буасьер скончалась в больнице. Я заплатила, чтобы о собаке заботились несколько недель, пока не найдут для нее дом, которым мадам Буасьер была бы довольна. Возможно, я оказывала будущим хозяевам пса дурную услугу, но успокаивала свою совесть мыслью, что по крайней мере исполнила последнее желание мадам Буасьер.

 Когда мы переехали в «Валиссу», я старалась поменьше думать о «других женщинах» Пабло и нынешнем их положении, но временами это было нелегко. Дора Маар изредка напоминала о себе, но в общем казалась основательно отдаленной. Ольга тоже не показывалась на глаза, но продолжала бомбардировать нас оскорблениями по почте. Мари‑Тереза также неустанно писала, однако письма ее, разумеется, были полной противоположностью Ольгиным. Пабло находил их приятными; я нет. На отдых Мари‑Тереза с Майей ездили в Жуан‑ле‑Пен, это менее, чем в десяти милях от «Валиссы» и поэтому, несмотря на их географическую и историческую отдаленность были все же частью нашей с Пабло жизни. Пабло часто говорил обо всех моих предшественницах, но лишь со временем я стала осознавать истинную роль каждой в жизни Пикассо.

 Пабло рассказывал, что познакомился с Мари‑Терезой, когда ей было всего семнадцать, на улице, возле галереи «Лавайет». Она стала светлым видением юности, всегда находившимся на заднем плане, но в пределах досягаемости, питавшим его творчество. Интересовалась она только спортом и никоим образом не соприкасалась с его деловой или общественной жизнью. В обществе Пабло бывал с Ольгой; а когда возвращался тоскливым и раздраженным, Мари‑Тереза неизменно служила ему утешением. Зачастую находясь в Буажелу с Ольгой и друзьями семьи, он рисовал в воображении Мари‑Терезу, купающуюся в Сене под Парижем. На другой день он мог возвратиться в Париж, чтобы повидаться с ней, и узнать, что она уехала на велосипеде в Жисар, чтобы быть поближе к нему. В поэтическом смысле она озаряла его жизнь, не соприкасаясь с нею, но в практическом, едва его сны начинало тревожить ее отсутствие – становилась досягаемой.

 В ней не было грубой реальности; она представляла собой отсвет космоса. В погожий день ясное голубое небо напоминало Пабло ее глаза. Полет птицы символизировал для него свободу их отношений. И за восемь‑девять лет ее образ нашел свое отражение во многих его картинах, рисунках, скульптурах и гравюрах. Он освещал их, придавал им совершенство.

 Мари‑Тереза очень много значила для Пабло, пока он жил с Ольгой, была мечтой, в то время как реальностью являлась другая. Он продолжал любить ее, потому что, в сущности, она не принадлежала ему; жила отдельно, была убежищем от неприятной реальности. Но когда он, расставшись с Ольгой, стал жить вместе с Мари‑Терезой ради более полного обладания ее прелестями, к которым питал такую пылкую страсть, реальность внезапно преобразилась. То, что было фантазией, мечтой, стало действительностью, отсутствие стало присутствием – двойным, так как Мари‑Тереза ждала ребенка. И в результате она заняла место Ольги, стала той, от кого в соответствии с логикой Пабло, нужно искать убежища. Появилась Дора Маар, стала фотографировать его, и он очень заинтересовался ею.

 Пабло постоянно говорил мне, что питал сильную привязанность к Мари‑Терезе и не особенно тянулся к Доре, но она была очень умной.

 ‑ Дело вовсе не в том, что Дора была так уж для меня привлекательна, – сказал он. – Просто я понял, что наконец‑то нашел женщину, с которой есть о чем говорить.

 Очевидно, Дора стремилась занять место в интеллектуальной жизни Пабло и на этом пути не считала Мари‑Терезу серьезной соперницей, поскольку он никогда не появлялся с нею среди друзей.

 Пабло говорил мне, что на отдых всегда ездил с Мари‑Терезой и Майей, а не с Дорой. Но Дора рано или поздно появлялась неподалеку, понимая, что Пабло хочет этого, и тогда он блаженствовал в обоих мирах. Большую часть времени проводил в обществе Доры, оно было занимательнее, но если настроение менялось, всегда мог вернуться к Мари‑Терезе.

 Непрестанная драма, которую порождал этот конфликт между Мари‑Терезой и Дорой, нисколько не беспокоила Пабло. Наоборот, служила мощным творческим стимулом. Обе женщины по своей сущности и характеру были совершенно противоположны. Мари‑Тереза была ласковой, послушной, очень женственной, с пышными формами – являла собой свет, покой, радость. Дора по натуре была нервозной, беспокойной, раздражительной. У Мари‑Терезы не было никаких проблем. С ней Пабло мог безотчетно следовать инстинктам, тогда как жизнь с Дорой являла собой союз двух умов и подпитывалась удовлетворением запросов интеллекта.

 Этот контраст возникает во многих картинах и рисунках того периода: одна женщина оберегает сон другой; две женщины совершенно противоположного типа смотрят друг на друга и так далее. Лучшей его работой тех лет является серия двойных портретов, на которых одна из женщин очень радостна, другая очень драматична. Мари‑Тереза и Дора были почти неразделимы, как пластические компоненты. Хотя Мари‑Тереза вошла в его работы раньше Доры, в этой фазе его творчества, где счастье словно бы чередуется с несчастьем, для содержательности требовались они обе. Например, в «Гернике» образ женщины, чья большая голова высовывается из окна, и рука которой держит лампу, явно навеян Мари‑Терезой. Остальная часть картины и предварительные наброски сосредоточены вокруг фигуры плачущей женщины. А Пабло часто говорил мне, что Дора Маар была по своей сути «плачущей».

 Пабло понимал, как много значит и для Мари‑Терезы, и для Доры, что он их пишет. Обе прекрасно сознавали, говорил он мне, что обеспечивают себе бессмертие, становясь существенной частью его творчества. Это сознание обостряло соперничество между ними, но вместе с тем заставляло каждую закрывать глаза на те стороны создавшегося положения, которое в ином случае волновали бы их больше.

 Когда Мари‑Тереза с Майей приезжали на юг, Пабло регулярно навещал их дважды в неделю. Летом сорок девятого года я спросила его, почему, раз они в Жуан‑ле‑Пене, он не привезет их к нам. Мое предложение объяснялось не наивностью. Я считала, что Майе надо познакомиться со своими единокровными Пауло, Клодом и Паломой. Поскольку она видела отца лишь два дня в неделю, и Пабло никуда не ходил с ней и ее матерью, девочку воспитывали в сознании, что отца отрывает от нее работа. Теперь, в тринадцатилетнем возрасте, ей достаточно было взять в руки номер журнала «Матч» или одну из газет, чтобы увидеть фотографию отца на пляже в Гольф‑Жуане в окружении нынешней семьи. К тому же мне казалось, Пабло создает у Мари‑Терезы впечатление, что не может видеться с ней чаще, потому что я не позволяю ему.

 Мое предложение Пабло сначала не понравилось, однако несколько недель спустя он согласился с ним. Когда он впервые привез их в «Валиссу», мне показалось, что я действительно служила удобным козлом отпущения. Но когда Мари‑Тереза поняла, что я буду рада видеть их время от времени, отношения наши стали менее натянутыми. Пабло вначале выглядел глуповато, но справился с собой.

 Внешне я нашла Мари‑Терезу очаровательной. Поняла, что это определенно та женщина, которая пластически вдохновляла Пабло больше, чем любая другая. У нее было очень привлекательное лицо с греческим профилем. Блондинки на целой серии портретов, написанных Пабло с двадцать седьмого по тридцать пятый год, являются почти точной ее копией. В манекенщицы ее, возможно, не взяли бы, но поскольку она увлекалась спортом, на щеках ее горел приятный румянец, какой часто видишь у шведок. Формы ее были скульптурными, их рельефность и четкость линий придавали лицу и телу необычайное совершенство.

 Если говорить о том, в какой мере натура предлагает идеи и стимулы художнику, существуют формы, которые ближе других его собственной эстетике и потому служат трамплином его воображению. Мари‑Тереза много дала Пабло в том смысле, что ее внешний облик требовал признания. Она была великолепной натурщицей. Пабло не работал с натурщицами в обычном смысле, но то, что он видел ее, давало ему отчасти ту натуру, которая была для него особенно привлекательна. Умна Мари‑Тереза или нет могло иметь лишь третьестепенное значение для художника, вдохновленного ее внешностью.

 Майя была блондинкой с бирюзовыми, как у матери, глазами и телосложением как у отца, на которого очень походила. Лицо ее напоминало мужское, хотя она была очень хорошенькой. Фигурой она уже походила на мать, однако запястья ее были очень тонкими, а кисти рук изящными, как у Пабло.

 Во время их первого визита, когда Пабло повел Клода и Майю в сад показать, девочке жившую там большую черепаху, Мари‑Тереза сказала мне холодно, но не враждебно: «Не думайте, что когда‑нибудь сможете занять мое место». Я ответила, что не собираюсь; я просто заняла свободное.

 Многочисленные рассказы и воспоминания Пабло об Ольге, Мари‑Терезе и Доре Маар, а также их постоянное присутствие за кулисами нашей совместной жизни постепенно привели меня к выводу, что у Пабло своего рода комплекс Синей Бороды, вызывающий желание отрубать головы всем женщинам, собранным в его маленьком личном музее. Но он не отрубал голов полностью, предпочитал, чтобы жизнь шла дальше, и все женщины, жившие с ним в то или иное время, все‑таки чуть слышно попискивали, издавали возгласы радости или страдания, делали какие‑то жесты, словно расчлененные куклы. Это давало ему ощущение, что жизнь в них еще теплится, что она висит на ниточке, и другой конец этой ниточки у него в руке. Время от времени они придавали ходу вещей комический, драматический или трагический оттенок, а ему только этого и было нужно.

 Я видела, как Пабло отказывался выбрасывать что бы то ни было, даже пустой спичечный коробок. И постепенно поняла, что ту же политику он проводит с людьми. Хоть уже не питает никаких чувств к той или иной женщине, ему невыносима мысль, что она будет жить собственной жизнью. Поэтому каждую нужно удерживать, прилагая минимум усилий, в своей орбите.

 Размышляя об этом, я поняла, что в жизни Пабло дела идут почти так же, как на бое быков. Пабло был тореадором и размахивал мулетой. Для торговца картинами мулету представлял собой другой торговец, для женщины – другая женщина. В результате тот, кто исполнял роль быка, бодал красное полотно, а не подлинного противника – Пабло. Поэтому Пабло, избавленный от необходимости противостоять быку, обладал возможностью в любой миг нанести тебе удар шпагой в уязвимое место. Я стала очень подозрительно относиться к этой тактике, и когда видела возле себя трепещущий кумач, заглядывала за него. И неизменно обнаруживала там Пабло.

 Пабло в соответствии с испанскими понятиями давал такое определение идеального воскресенья: «Утром церковь, днем бой быков, вечером публичный дом». Без первого и третьего он обходился спокойно, но бой быков был одним из величайших удовольствий в его жизни, и мы часто ездили на корриду, главным образом в Ним и Арль. Билеты приходилось заказывать заранее дней за пять‑шесть, обычно через его приятеля по фамилии Кастель, он жил в Ниме и питал страсть к Испании и всему испанскому.

 Задолго до первой корриды сезона, она устраивается где‑то в середине апреля, Пабло при мысли обо всех будущих удовольствиях приходил в веселое расположение духа. Сохранялось оно до той минуты, когда требовалось звонить Кастелю в Ним, заказывать билеты. В этот день Пауло утром приезжал из Гольф‑Жуана для участия в неизбежном ритуале. Он не любил встречаться с отцом с глазу на глаз, поэтому посылал вперед меня и входил следом. Пабло обычно сидел в постели с газетами, письмами и собакой, боксером по кличке Ян.

 ‑ Папа, уже пора заказывать билеты на корриду. Сколько нас там будет? – спрашивал Пауло.

 ‑Вот‑вот, – отвечал Пабло. – Все вы хотите помучить меня.

 ‑ Нет, мы не хотим тебя мучить, – отвечал Пауло. – Нам все равно, поедешь ты или нет. Но если хочешь ехать, билеты надо заказывать сегодня. Во всяком случае, можно сегодня их заказать, а потом, если не поедем, отменить заказ. Но сколько заказывать? Поедут с нами друзья или нет?

 Пабло вскидывал руки, разбрасывая письма по всему полу.

 ‑ Ага, теперь я должен брать с собой друзей.

 ‑ Нет, папа, – урезонивал его Пауло, – ты не должен, но если мы не закажем им билетов, а потом возьмем их с собой, они останутся без мест.

 Так продолжалось все утро. В конце концов, когда количество билетов бывало скрупулезно подсчитано, и заказ передан по телефону Кастелю, Пабло начинал приглашать первых встречных – парикмахера Ариаса или даже рабочих из «Мадуры», людей, которые совершенно не интересовали его – ехать с нами на корриду. Возвратясь домой и осознав, что наделал, он напускался на нас за то, что мы «позволили» ему разбрасываться приглашениями.

 Следующий день выдавался столь же беспокойным. Мы звонили в Ним, меняли заказ, добавляли на всякий случай два‑три билета, а потом держались стоически, понурив голову и расправив плечи, готовые ко всему, поскольку с того дня Пабло находился в отвратительном настроении и без конца твердил, что мы тащим его на корриду. Разумеется, если б посмели не заказать билеты, он пришел бы в еще худшее настроение и утверждал бы, что мы стараемся не пустить его туда. Все оставшееся время нам приходилось по два раза на день звонить в Ним: сперва для отмены заказа, потом для возобновления, или с просьбой уменьшить количество билетов. Работа у Пабло в этот период шла через пень колоду, потому что эта история изматывала и его, и нас.

 Утром в день открытия корриды Пабло не желал покидать постель. Этому испытанию Пауло и я подвергались регулярно. Мы входили в спальню и вновь приводили ему все доводы для участия в том, что являлось для него праздником. Упрашивали его не избирать путь наименьшего сопротивления. Втолковывали ему, что это, в конце концов, несравненное представление, очень важное для его работы, и всем нам оно очень нравится. Пауло коррида действительно нравилась, но я ездила туда главным образом дабы угодить Пабло. Эстетически это очень впечатляющие зрелище, но оно всегда причиняло мне мучительные страдания и, едва начавшись, угнетало меня. К тому же, тогда в машине я часто плохо себя чувствовала, потому что после рождения Паломы здоровье мое стало ухудшаться. Вряд ли кто‑нибудь станет утверждать, что я увлекалась боями быков и таскала Пабло на них.

 Наконец, неспешно, лишь в угоду нам, Пабло поднимался, и мы выезжали с большим опозданием. Марсель бывал вынужден гнать, как сумасшедший, потому что до Нима сто пятьдесят миль, до Арля чуть меньше, а нам требовалось приезжать туда заблаговременно, чтобы Пабло до обеда осмотрел быков в загоне, поприветствовал нервничающих матадоров в их комнатах и непременно обсудил с владельцем ганадерии[ 26 ] достоинства каждого быка.

 Владелец обязательно сопровождает быков. Он становится за барьером непосредственно позади матадоров, чтобы наблюдать все происходящее на арене и видеть, до какой степени быки оправдали его ожидания. Быка называют «ручным», когда он отказывается сражаться и вместо того, чтобы бросаться на плащ, роет копытом землю, а потом пятится. Раньше на такого натравливали собак, но теперь просто уводят с арены. Для владельца ганадерии это считается тяжелым ударом. Но когда бык сражается «гордо», по выражению афисионадо[ 27 ], ему полной мерой воздаются почести в поражении – в смерти. Для владельца ганадерии это свидетельство, что он вывел поголовье с наилучшей комбинацией боевых качеств.

 Так что на осмотр быков, приветствие матадоров и разговор с владельцем ганадерии у Пабло уходило много времени. Все это типично испанские ритуалы, без которых коррида не коррида, и приезжать на место нам требовалось задолго до полудня.

 Поэтому мы всегда старались выехать пораньше, но поскольку это нам когда не удавалось, приходилось мчаться сломя голову, чтобы как‑нибудь успеть. А затем устраивался еще один ритуал. Мы усаживались за обильный обед со всеми друзьями, приходившими в дом Кастеля – писателями Мишелем Лейри и Жоржем Бателем, племянниками Пабло Ксавьером и Фином Вилато и еще десятком людей. К этому времени Пабло сиял. Мы приехали на бой быков, и все шло прекрасно.

 Однажды мы поехали в Арль посмотреть не только, как обычные трое матадоров убивают шестерых быков, но и Кончиту Синтрон, восемнадцати‑двадцатилетнюю чилийку, она была рехонеа‑дора, сражалась с быками, сидя в седле. Когда матадор садится на коня, не бывает ни пик, ни бандерилий. Все эти начальные фазы корриды заменяются маневрами верхового матадора. Когда бык пытается атаковать коня, матадор отъезжает и всаживает ему в спину деревянные дротики около пяти футов длиной с восьмидюймовым стальным наконечником. Называется такой дротик «рехоне». Если матадор достаточно искусен, то убивает быка. Если нет, через десять‑пятнадцать минут он спешивается, берет шпагу, красную мулету и сражается с быком в обычной манере. Именно это произошло в тот день с Кончитой Синтрон: она спешилась, убила обоих быков шпагой и сделала это великолепно. Кончита была примерно моего роста, зеленоглазая, с каштановыми волосами. Мы познакомились с ней перед корридой, потому что, как обычно, пошли поговорить с матадорами. После корриды мы сидели в маленьком кафе небольшой группой – Пабло, я, Ксавьер, Кастель и владелец ганадерии, привезший в Арль из Испании восемь быков. Одет он был в костюм людей его профессии – узкие брюки, сапоги, кожаный передник, короткую андалусскую куртку и андалусскую шляпу. Других языков, кроме родного, он не знал, и мы говорили с ним по‑испански. Я была в коротком польском пальто, которое Пабло привез из Вроцлава. Ко мне подошла компания из нескольких человек и попросила автограф. Я сочла это странным. И сказала, указав на Пабло: «Это он дает автографы». Они ответили: «Нет‑нет. Нам нужен ваш». Пабло сказал: «Не спорь. Раз они хотят получить твой автограф, напиши». Я написала, и они все ушли очень довольными. Тут же подошла другая компания и обратилась с той же просьбой. На сей раз удивился даже Пабло. Я спросила людей, зачем им мой автограф. Один из них, лукаво поглядев на меня, ответил: «Можете это скрывать, можете подписываться другой фамилией, но мы знаем, что вы Кончита Синтрон». Пабло восхитился тем, что меня приняли за рехонеадору, и рассказывал об этом направо и налево.

 В тот день на корриду приехали художник Домингес и Мари‑Лаура де Ноэль. Для Пабло бой быков был не менее священным – а может, и более – чем для католика месса. Мы сидели в первом ряду, в тени, откуда открывался лучший вид на арену, и как всегда хранили по требованию Пабло благоговейное молчание. Увидев, что Домингес и Мари‑Лаура сели у нас за спиной, он начал браниться. Домингес пьяно покачивался, они принесли с собой бутылки вина, колбасу и громадную ковригу хлеба. Пабло держался дружелюбно, но внутри у него все бурлило. Он негромко обратился ко мне:

 ‑ Терпеть не могу никаких помех на корриде. Похоже, тут наконец‑то приличная программа, а теперь эта парочка позади нас все испортит. Отвратительно. И я ничего не могу сказать. Ну и жизнь у меня? Все во всем пакостят. Ни единого удовольствия без привкуса горечи.

 И действительно, в тот день Домингес превзошел, себя и всех прочих криками, аплодисментами, шипением в самые неподходящие минуты. Когда матадору настало время получать знаки восхищения зрителей, Домингес под крики «оле!» бросил вниз ковригу, затем колбасу, а потом бутылки с недопитым вином. Однако сделал это с такой живостью, что Пабло не смог долго сердиться на его святотатство.

 Домингес страдал акромегалией, череп у него увеличивался в объеме, давил на мозг, что превращало его в полубезумца и, в конце концов, довело до самоубийства. У него была кошмарно‑огромная голова, совсем как на офортах Гойи. Мари‑Лаура пробором посередине головы, челкой и спадающими по бокам кудрями слегка напоминала королеву Марию‑Луизу. Одета она была в черное кружевное платье совершенно в духе Гойи, с оборками и испанскими помпонами. Поскольку тем летом она слегка располнела, между корсажем и юбкой оставалось пространство, открывающее широкую полосу тела. Пабло это слегка подбодрило, и, несмотря на свой прежний пессимизм, он решил, что присутствие этой пары добавило пикантности прочим удовольствиям того дня.

 Пауло иногда причинял Пабло много неприятностей, но я чувствовала, что к отцу он привязан искренне, не в пример иным сыновьям, расчетливо старающимся угодить отцам. Впервые я увидела Пауло на большой фотографии, висевшей в длинной комнате на улице Великих Августинцев, где работал Сабартес. Мне нравился его прямой, открытый взгляд, представляющий его в ином свете, чем неприятности, в которые он иногда попадал, и гневные реакции на них Пабло. Всякий раз, когда я расспрашивала Пабло о сыне, он раздраженно отвечал, что Пауло лодырь, совершенно лишен честолюбия, неспособен найти приличной работы и осыпал его прочими упреками, которыми буржуа зачастую награждают неспешащих приняться за дело взрослых сыновей. Потом резко обрушивался на Ольгу, мать Пауло, давая мне понять, что с такой наследственностью из него не может выйти толка.

 В июне сорок шестого года живший, в Швейцарии Пауло однажды приехал в Париж и заглянул в мастерскую. Он был ростом более шести футов, рыжеволосым, совершенно не похожим на испанца, и держался непринужденно, приветливо, подтверждая то впечатление, которое сложилось у меня о нем по фотографии. Пабло познакомил нас и сказал, сыну, что я живу здесь. Пауло, казалось, был этим доволен, разговаривал дружелюбно, потом удалился с Пабло для какого‑то личного разговора и так же внезапно, как появился, уехал на мотоцикле обратно в Швейцарию.

 Несколько недель спустя, когда мы уезжали из Менерба к Мари Кюттоли, Пауло снова прикатил на мотоцикле. И решил сопровождать нас до Антиба. В продолжение всего пути он служил нам и эскортом, и забавником. Движение было редким, и когда дорога впереди оказывалась на несколько миль пуста, носился взад‑вперед, выписывая причудливые фигуры. Мне это казалось не только демонстрацией мастерства, но и попыткой выразить неудержимую любовь к отцу и расположение ко мне. Однако Пабло так не считал, и когда мы приехали в Антиб, был очень раздражен своим безрассудно‑смелым сыном.

 Пауло часто бывал в Гольф‑Жуане, и когда мы с Пабло стали проводить там много времени, подолгу жил у нас. Он доставлял отцу много забот в процессе взросления – иногда казалось, что этот процесс слишком уж затянулся – но во всем его поведении ясно просматривалась не скрытая корысть, а искренняя, непосредственная привязанность к Пабло.

 Непосредственность Пауло проявлялась и другим образом. Однажды вечером, обойдя бары Жуан‑ле‑Пена, Пауло с приятелем привели в ресторан «У Марселя» двух девиц из тех, что торчат допоздна в барах. Такие девицы по‑французски именуются «легкие», и эти оказались до то того легкими, что в два часа ночи Пауло с приятелем, исчерпав все прочие возможности, решили, что их будет проще выбросить из окна. В общем, они напугали обеих до полусмерти. Девицы так орали, вопили – а отель находился прямо напротив полицейского участка – что дело кончилось вмешательством местного комиссара полиции, человека по фамилии Инар.

 Инар тепло относился к Пабло, и мы часто его видели. Он взял манеру время от времени заходить по утрам, когда Пабло поднимался с постели, и рассказывать о том, что произошло накануне вечером. Даже когда Пауло ничего дурного не совершал, мы часто выслушивали сообщения обо всем, происходящем на Ривьере. Инар подробно рассказывал о таких событиях, как кража драгоценностей Бегума, о том, кто похитил их, и вернутся ли они владельцу. Мы узнавали зачастую раньше газетчиков последние грязные истории, запечатленные на страницах полицейского регистрационного журнала. Инар любил потчевать нас всеми сплетнями. А Пабло не просто нравились сплетни; он обожал их. Если нам хотелось видеть его весь день в хорошем настроении, достаточно было пригласить к себе утром комиссара Инара, чтобы тот рассказал ему о последних кражах со взломом на побережье. Разумеется, когда он приходил рассказывать о выходках Пауло, настроение у Пабло портилось на целый день.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.