Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Джон Говард Лоусон 2 страница



Проблема, с такой мощью поставленная в «Фаусте», отбрасывает тень на более поздние годы девятнадцатого века. Тень эта пала и на воображаемый мир сцены, принуждая к выбору между иллюзией и действительностью.

Надежды буржуазии в период экономического роста и свободной конкуренции были отражены в экономическом принципе laisser faire и в романтическом индивидуализме начала девятнадцатого столетия. По мере концентрации экономической мощи сценический конфликт уже не воспринимается как здоровое соперничество между отдельными людьми; он предстает в угрожающем свете, как классовый раскол. Сфера конфликтов, в которой разумная воля могла проявить себя, не затрагивая основных социальных проблем, сильно сократилась. Драма утратила страстность и убежденность.

Поскольку драматическая мысль девятнадцатого века заложила основы техники современной драматургии, необходимо рассмотреть этот период более подробно. Поэтому для большей ясности в изложении мы позволили себе внести некоторое разнообразие в композицию главы четвертой и ввести разделы под отдельными заголовками.

Наиболее совершенно драматическая культура девятнадцатого века воплощена в творчестве Ибсена. Поэтому, рассмотрев в главе четвертой основные течения этой эпохи, в пятой главе мы даем подробный анализ драматического наследия Ибсена.

 

Глава первая

АРИСТОТЕЛЬ

 

Аристотель, энциклопедист античности, оказал огромное влияние на развитие человеческой мысли. Но ни в одной сфере мышления господство его авторитета не было столь полным и неоспоримым, как в области теории драматического искусства. До нас дошел только отрывок «Поэтики», но даже по этому отрывку видно, что Аристотель формулирует законы драматургии с исключительной точностью и широтой.

Один из самых знаменитых принципов «Поэтики» — очищение человеческих чувств через сострадание и страх. Соответствующее место «Поэтики», несмотря на всю его многозначительность, не объясняет, в чем сущность «очищения», и не говорит, как оно происходит. Однако место это очень важно, потому что только здесь Аристотель касается тех психологических проблем (от ношения писателя к своему материалу, которое, по-видимому, и создает связь между пьесой и зрителем), которые наиболее трудны для современного исследователя драмы. Аристотель подходил к вопросу главным образом с точки зрения построения драмы: он определял трагедию как «подражание действию, законченному и целому, имеющему известный объем» . Вопрос объема явился причиной длительных споров, однако определение Аристотеля достаточно ясно: «Ведь существует целое и без всякого объема. А целое — есть то, что имеет начало, середину и конец». Произведения, написанные в соответствии с законами драматургии, «не должны начинаться откуда попало, ни где попало оканчиваться». Под объемом он подразумевал меру, не столь малую, что невозможно различить отдельные части, и не столь большую, чтобы препятствовать нашему восприятию целого. В отношении слишком малого произведения он замечает, что «обозрение его, сделанное в почти незаметное время, сливается... Поэтому фабулы должны иметь длину, легко запоминаемую». Таким образом, «объем» означает своего рода архитектурную пропорцию. «Красота заключается в величине и порядке». Аристотель писал: «Фабула, служащая подражанием действию, должна быть изображением одного, цельного действия, и части событий должны быть так составлены, чтобы при перемене или отнятии какой-нибудь части изменялось и приходило в движение целое. Ибо то, присутствие или отсутствие чего незаметно, не есть органическая часть целого».

Считается, что требования единства времени и места являются частью учения Аристотеля, но это неточно . Он не говорил о единстве места, а его единственное высказывание о единстве времени звучит следующим образом: «Трагедия старается, насколько возможно, вместить свое действие в круг одного дня, или лишь немного выйти из этих границ». Творцы греческих трагедий весьма часто нарушали это единство. Но поз же французские и итальянские классицисты превратили сценические единства в фетиш. Корнель в приливе бурного радикализма отважился утверждать, что «он не остановится перед тем, чтобы продлить действие даже до тридцати часов». Очень настаивал на единствах Вольтер: «Если поэт растягивает действие на пятнадцать дней, он должен объяснить, что случилось за эти пятнадцать дней, ибо я прихожу в театр, чтобы узнать все, что произошло».

1 Аристотель, определяя стиль, говорил, что он, не будучи банальным и высокопарным, должен быть «ясным, и не быть низким». Рассуждая о правдоподобии, он отмечал, что драматический эффект есть следствие вероятного, а не возможного. Он советовал драматургу строить фабулу с учетом ограниченных возможностей театральной сцены.

Аристотель связывал действие с изменчивостью судьбы, с изменениями в общественных взаимоотношениях людей. Необходимо такое действие, когда «при непрерывном следовании событий по возможности или необходимости может произойти перемена от несчастья к счастью или от счастья к несчастью». Внезапному наступлению события, влияющего на жизнь героя и поворачивающего течение действия в новое русло, он дал название «перипетии»; другой формой изменчивости действия является узнавание, неожиданная встреча с друзьями или врагами.

Аристотель утверждал, что основа трагедии — не характер, а действие, а «за ним уж следуют характеры». Это положение нашло широкое признание в качестве одного из краеугольных камней теории драматургической техники. Джордж Пирс Бэйкер говорит: «История неоспоримо подтверждает, что драма, где бы она ни возникала, вначале всегда опиралась на действие». Гор дон Крэг, восставая против «разговорного» театра девятисотых годов, заявлял, что «прародителем драматурга был танцор». Брэндер Мэтьюз говорит: «Некогда один мудрый критик утверждал, что остов хорошей пьесы — пантомима». Рой Митчел отмечает, что «литература переступает порог театра лишь как служанка движения». Неистовая поэзия Шекспира — пример литературы, великолепно выступающей в роли служанки движения.

Простое утверждение, что действие — это корень драмы, выражает важную истину, но раскрыть эту истину — совсем не простое дело. Нужно точно определить само понятие; нельзя полагать, что театр имеет дело с любым видом действия. Поэтому следует различать драматическое действие и действие вообще. У Аристотеля мы не находим четкого их разграничения. Теоретики последующих времен, по-видимому, принимают идею действия как нечто само собой разумеющееся, предполагая, что Она означает именно то, что они в нее вкладывают. Кроме того, действие часто рассматривают как механическое, а не живое. Те, кто выступает (и вполне справедливо) против мысли о том, что механическое движение имеет драматическое значение, склонны впадать в другую крайность, утверждая, что первичен характер и что он более важен, чем действие.

Пожалуй, в этом вопросе больше путаницы, чем в любой иной области драматургической практики, путаницы, которая проистекает из абстрактного подхода к проблемам театра; характер и действие превращаются в абстракции, теоретически существующие по разные стороны теоретического забора. Взаимозависимость характера и действия была понята гораздо лучше с возникновением концепции драмы как конфликта воли, сыгравшей значительную роль в развитии драматической мысли девятнадцатого века. Эшли Торндайк указывает, что Аристотель «уделял много внимания требованиям фабулы. Более того — он не признавал роли, которую играет конфликт между человеком и обстоятельствами, людьми, или в сознании человека» . Это справедливо. Аристотель не сумел разглядеть значения человеческой воли, которая толкает человека на конфликт с другими людьми или с окружающей его средой. Он рассматривал поворот в судьбе (по сути дела являющийся кульминацией конфликта воли) как объективное событие, игнорируя его психологическую сторону. Он понимал, что характер занимает второстепенное положение по отношению к действию, но его концепция характера страдала ограниченностью и статичностью: «Действие производится какими-нибудь действующими лицами, которым необходимо быть какими-нибудь по характеру и образу мыслей (ибо через это мы и действие называем каким-нибудь), и естественно вытекают отсюда две причины действий — мысль и характер, благодаря которым все имеет либо успех, либо неудачу... Под характером я понимаю то, почему мы действующих лиц называем какими-нибудь».

Точка зрения Аристотеля на характер, как на механическое соединение качеств, сделала для него невозможным изучение форм проявления характера. Вместо того чтобы рассматривать характер как часть процесса действия, он проводил искусственную грань между качествами и поступками. Он проводил также грань между характером и мыслью. С современной точки зрения подобная механическая трактовка вопроса не имеет никакой ценности и ее следует отнести на счет ограниченных познаний Аристотеля в области психологии и социологии. Психологи давно знают, что характер надо изучать через поступки — по воздействию стимулов на органы чувств и возникающим в результате мыслям, эмоциям и желаниям. Это внутреннее действие является частью действия в целом, включающего индивидуума и окружающую его среду. Аристотель был прав, говоря, что «жизнь (счастье и злосчастье) заключается в действии; и цель [трагедии — изобразить] какое-нибудь действие, а не качество». Поэтому он был прав, утверждая, что действие первично и что «за ним следуют характеры». Ошибка Аристотеля состояла в не способности понять, что характер — сам по себе форма действия, играющая второстепенную роль по отношению к действию в целом, потому что она, эта форма, — живая часть целого.

Теория конфликта воли дополняет аристотелевскую теорию действия, ни в малейшей степени ей не противореча. В конфликте воли — будь он конфликтом между человеком и обстоятельствами, между людьми или в человеческом сознании — важную роль играет среда. Мы не можем представить себе конфликт в сознании, который не был бы вызван умением или неумением приспособиться к окружающей среде. Сфера действия охватывает индивидуума, среду и всю совокупность взаимосвязей между ними. Характер существует лишь во взаимодействии с событиями; человеческая воля беспрестанно изменяется, преобразуется, ослабляется, усиливается во взаимодействии с событиями, в которых она проявляется. Определение пьесы как действия несомненно правильно; но пьесу нельзя определять как характер или группу характеров.

Несмотря на непонимание роли психологических качеств, Аристотель уловил две основные истины, которые и в наши дни так же важны, как и во времена создания «Поэтики»: 1) драматурга интересует только то, что делают люди; то, о чем дни думают или что они собой представляют, интересует его лишь постольку, поскольку это проявляется в их поступках; 2) действие — не просто одна из сторон драматического построения пьесы; это и есть само построение. Для Аристотеля «действие» — синоним фабулы; точка зрения, которую не заметило большинство последующих исследователей: «Фабула есть основа и как бы душа трагедии». Это утверждение — ключ к проблеме единства. Единство и действие обычно рассматривают порознь, но Аристотель видел их как одно понятие. Фабулу нередко считают чем-то искусственным, формой событий, в противоположность их содержанию. Аристотель не признавал такого различия. Говоря о пьесе в целом как «о действии», считая фабулу (или действие, или совокупность событий) «душой трагедии», он сделал первый шаг к созданию органической теории драмы.

При рассмотрении последующей истории драматической мысли не следует упускать из виду одну особенность учения Аристотеля, которая в какой-то степени может объяснить исключительное положение, занятое им в этой области. Начиная с четвертого века до нашей эры и по сей день учение Аристотеля представляет собой единственную попытку дать анализ техники драмы в соответствии со стройной философской системой. Многие философы писали о драматическом искусстве. Дэвид Юм написал «Очерки трагедии»; важное значение имела сформулированная Гегелем теория трагического конфликта. Но и этих и других философов театр интересовал лишь в связи с общей теорией эстетики, и они не касались более специфических сторон вопроса.

Великие теоретики драмы, несмотря на все то, что они сделали для познания ее законов, не смогли связать эти законы с наукой и мышлением своего времени. Гёте проводил обширные исследования в биологии, физике, химии и ботанике; в своих пьесах он воплотил результаты этих исследований; но его взгляды на законы драмы были слишком эмоциональны, бессистемны и ни в какой мере не опирались на научную мысль.

Гёте и большинство его современников сходились на том, что искусство эмоционально и исполнено тайны. Подобная точка зрения была бы неприемлема для Аристотеля, который считал театр одним из элементов рационального постижения человека и природы.

Преимущество Аристотеля в том, что он изучал театр логически. Но он не мог изучать его социологически. Мы не встречаем у него упоминания о социальных или этических проблемах, которые затрагивали греческие поэты. Ему и в голову не приходило, что мировоззрение писателя может определять его технические приемы. Широко распространено мнение, что аттическая трагедия изображает людей, бьющихся в тисках слепого рока, губительного, безжалостного, непостижимого. Рок — олицетворение воли богов или сил природы — играет главную роль в греческой драме. Однако в этом роке нет ничего иррационального или мистического — он отражает определенные социальные законы. Современное представление о судьбе либо религиозно, либо нигилистично; оно опирается либо на веру в неисповедимую волю божью, либо на веру в извечную хаотичность и бессмысленность всего сущего. И то и другое было бы непонятно греческому зрителю, которого волновали творения Эсхила, Софокла и Еврипида.

Их трагедии ставили социальные проблемы. В них говорилось о семье как социальной ячейке, о системе табу, которая управляет семейными взаимоотношениями и нарушение которой грозит возмездием. Неотъемлемая черта такой системы заключалась в убеждении, что нравственный грех может быть передан или унаследован. Табу, его нарушение и наказание за нарушение составляют нравственный закон, на котором строится греческая трагедия. Этот закон не оставляет человека беспомощным или безответственным; он подчеркивает ответственность человека, заставляя его принимать по следствия его собственных поступков.

В «Эвменидах», заключительной пьесе трилогии о доме Атрея, Эсхил показывает, как Орест, преследуемый Эринниями, приходит в храм Паллады в Афинах и предстает перед ареопагом как матереубийца. Орест готов отвечать за свой поступок, говоря, что он совершил его по собственной воле. Он оправдывается тем, что должен был отомстить за смерть отца, павшего от руки матери. Однако хор говорит ему, что Клитемнестра менее виновна, чем он, потому что не была в кров ном родстве с человеком, которого убила. Голоса афинян разделяются поровну — за и против Ореста, и решающий голос Афины приносит ему оправдание.

V Софокла появляется уже заметная ирония и в какой-то мере ставится вопрос, можно ли считать человека ответственным за нарушение социальных законов, совершенное по неведению. У Еврипида вопрос о справедливости, о ее связи с проблемами воли приобретает новый и глубокий смысл. Джилберт Мюррей говорит: «Временами кажется, что Еврипиду почти так же ненавистна мысль о мести угнетенных, как и о породившей ее жестокости угнетателей».

Аристотеля не интересовала эволюция идей от Эсхила до Еврипида, так же как и различия творческих приемов этих драматургов. Он написал «Поэтику» спустя сто лет после золотого века греческой трагедии, но он не проводил сравнения между собственными этическими воззрениями и идеями, выраженными в этих великих трагедиях. Подход Аристотеля был совершенно лишен историчности: он упоминал об источниках комедии и трагедии; но он не знал, что эти источники определили форму и задачи драмы. Простота аристотелевского анализа была возможна в основном благодаря простоте построения греческой драмы, в которой все сосредоточено вокруг единственного трагического эпизода — кульминации длинной цепи событий, описанных, но не показанных. Древние обряды, давшие начало более зрелой драматической форме, представляли собой декламацию в честь происшедших событий. «Хор с предводителем, — пишет Доналд Клайв Стюарт, — воспевал мертвого героя у его гробницы. Тот факт, что герой мертв, многое объясняет в построении трагедии... В позднейших трагедиях подобные сцены повествования и причитаний являлись ядром, вокруг которого группировались остальные сцены... Очевидно, что завязку содержания, которой начинается пьеса, приходилось в рамках самой пьесы отодвигать назад» .

Такая форма была исторически обусловлена, она идеально соответствовала социальному базису аттической трагедии. Греческий драматург не интересовался причинами, предшествующими конфликту воли, который привел к нарушению законов рода. Ведь это затронуло бы вопросы этического порядка, выходившие за пределы мышления того времени; под сомнение был бы поставлен весь фундамент современной ему этики. Зачатки подобных сомнений мы встречаем у Еврипида. Но они не получили развития и не нашли своего воплощения в драматической форме. Древние греки интересовались результатами нарушения нравственного закона, а не причинами, породившими это нарушение.

Ничего не зная о социальных движущих силах трагедии, Аристотель, по-видимому, не имел также и ясного понятия о социальном значении комедии. О комедии в «Поэтике» можно найти лишь несколько упоминаний; нам сообщается, что тема комедии — смешное, а не мучительное или пагубное. Все остальное, что Аристотель, возможно, говорил об особенностях комедийного жанра, до нас не дошло. Но очевидно, что он проводил строгое разграничение между комедией и трагедией, относя первую к иному типу искусства, подчиняющегося своим собственным законам.

«Комедии Аристофана, — говорит Георг Брандес, — отличающиеся величественным и точным построением, представляют собой воплощение артистической культуры всей нации». Сегодня мы сознаем, что принципы по строения пьесы одинаково приложимы к произведениям Аристофана и к произведениям Еврипида. Взгляды Аристотеля, обращавшего внимание только на трагедию и считавшего комедию областью особого исследования, стали законом в эпоху Возрождения и все еще сильно влияют на наши представления о драме .

Аристотель — это библия драматургической техники. Над немногими сохранившимися страницами «Поэтики» бесконечно размышляют, их изучают, толкуют с религиозным рвением. Но как и в библии, ревностные поклонники находят в «Поэтике» самые различные, противоречивые и фантастические истины.

Большинство неверных толкований — следствие отсутствия исторической перспективы. Изучая наследие греческого философа в тесном единстве с его эпохой, мы можем проверить ценность его теорий, отобрать и развить те положения, которые полезны и в свете позднейшего развития познания.

 

Глава вторая

ВОЗРОЖДЕНИЕ

 

В эпоху средних веков и первых лет Возрождения, когда театра практически не существовало, произведения Аристотеля были известны только в пересказе. Немногие высказывания об искусстве драматургии в этот период основывались на «Науке поэзии» Горация. Влияние Аристотеля начинается с 1498 года — года по явления в Венеции перевода «Поэтики» на латинский язык, сделанного Джордже Валлой. В течение XVI—XVII веков Аристотель и Гораций были звезда ми — близнецами классической традиции. Идеи Аристотеля толковались с позиций узкого формализма, причем особо подчеркивалась неприкосновенность приписывавшихся ему трех единств.

Для того чтобы понять, какую идею вкладывала эпоха Возрождения в понятие трагедии, мы должны остановиться на упоминавшемся труде Горация. «Наука поэзии», написанная между 24 и 7 годами до нашей эры — единственное произведение о теории драматургии, сохранившееся до нас со времен Древнего Рима. Поэтому ее историческая ценность намного превышает ценность мыслей, которые в ней содержатся. Баррет Кларк называет ее «в целом несколько произвольным руководством; во главу угла ставится чисто формальная сторона; для драматурга обязательны пять актов, хор и т. д.; нельзя забывать о соразмерности, здравом смысле, декоруме». Наверное, именно поэтому так ценили Горация теоретики Возрождения, обожавшие догму и декорум.

Гораций был формалистом; но взгляды его (изложены отнюдь не скучно и не сухо. «Наука поэзии» подобна римской эпохе, в которую она была создана, — она поверхностна, занимательна, полна всевозможных «практических» наблюдений. Пожалуй, есть некоторые основания считать Горация создателем узко «практического» представления об искусстве: «Чувство здравого смысла — первый принцип и источник писательского мастерства... Поэты стремятся либо к выгоде, либо к отраде, либо к соединению жизненных радостей и необходимости». Легкая и увлекательная манера, с которой Гораций излагает теоретические основы, проявляется в его рассуждении о единстве. Он спрашивает — стоит ли живописцу приставлять «женскую голову к шее коня», и хорошо ли, «чтобы женщина, прекрасная сверху, кончалась снизу уродливой рыбой» .

Однако основу основ теории Горация можно выразить одним словом — декорум. Очевидно, понятие декорума не будет иметь смысла, если мы не свяжем его с определенной эпохой. Но Гораций употреблял это слово без всяких объяснений и, опираясь на него, предъявлял к драме совершенно определенные требования. Он говорил, что действия, «нарушающие декорум», «пригодны лишь для исполнения за сценой». «Можно скрыть от взгляда зрителей многие действия, поспешив дать затем их изящное описание».

В период Возрождения требование декорума было принято безоговорочно. Жан де ла Тайль писал в 1572 году, что подходящей темой трагедии «является история человека, того, кого обманом заставили пожрать своих сыновей, история отца, который, не подозревая того, стал могилой собственных детей», но при этом «должно приложить все усилия, дабы выводить на сцену лишь то, что можно сыграть легко и достойно» .

Настойчивое требование декорума, прямо противоположное принципу действия Аристотеля, имело самые печальные последствия для французской трагедии. Оно привело к отказу от прямого конфликта, к бесконечной риторике и океанам высокопарных излияний. Корнель в 1632 году выступил против риторических приемов: «Всякий, кто пожелает сравнить преимущества, которыми обладает действие по сравнению с утомительными длинными декламациями, не сочтет странным, что я предпочел развлечь зрение, а не докучать слуху» .

Несмотря на столь смелое заявление, и Корнель и Расин продолжали «докучать слуху». Требование декорума было столь непреложным, что лишь столетие спустя после Корнеля французский драматург осмелился показать убийство на сцене. Этот подвиг совершил в 1740 году Грессе (находившийся под влиянием английского театра). Его примеру последовал Вольтер. В трагедии «Магомет» убийство совершалось на глазах у зрителя, но оно подавалось в таком же освещении, и было так же тщательно задрапировано, как в современных музыкальных ревю подается обнаженное тело.

Но когда реалистический театр вырвался из мрака средневековья и обрел гигантскую мощь в творениях Шекспира и Кальдерона, споры и разногласия не оказали на него влияния. Можно сказать, что зародыши разрыва между теорией и практикой следует искать на заре Возрождения. Критики были поглощены словесными битвами по поводу единства. Сначала в Италии, поз же во Франции трагедия следует классической формуле. Критики считали, что комедия лежит за предела ми искусства. Современные историки нередко впадают в ту же ошибку, недооценивая значение комедии XV — XVI веков . Однако именно комедии, выросшие из моралите и фарсов средневековья, содержали социальные и технические ростки расцветшего позднее искусства драматургии.

Шелдон Чини говорит о французском фарсе XV века: «Это была ранняя, грубая форма той более поздней французской сатирической комедии, которая расцвела столь пышно, когда простонародная французская комедия и итальянская комедия масок оплодотворили гений Мольера». И именно комедия XV и начала XVI века

Оплодотворили гений елизаветинцев и золотого века испанского театра.

Расцвет жанра комедии отражал подъем социальных сил, расшатавших основы феодализма и способствовавших росту торгового сословия. «Адвокат Патлэн», по явившийся во Франции в 1470 году, — первая пьеса, которую можно считать реалистической в современном смысле слова: она непосредственно повествовала об образе жизни и слабостях буржуазии.

Но в основном развитие жанра комедии шло в Италии. На первом месте в истории театра эпохи Возрождения стоит знаменитое имя, которое обычно совсем не связывают с театром, — имя Макиавелли (1469 — 1527). Пьесы Макиавелли важны сами по себе, но его право на почетное место в истории драматургии заслужено главным образом тем, что он в выкристаллизованной форме показал нравы и мировоззрение эпохи; он сумел применить к театру систему социально -философских идей; его влияние распространилось по всей Европе и оказало прямое воздействие на писателей елизаветинского периода.

Современниками Макиавелли были Ариосто (1474— 1533) и Аретино (1492 — 1556). Все трое содействовали освобождению комедии от пут классицизма. Аретино и Макиавелли изображали окружающую их жизнь с грубостью и иронией, которые кажутся нам поразительно современными. «Я показываю людей такими, какие они есть, — говорил Аретино, — а не такими, какими им следует быть». Так началась новая эра в театре. Стремление «показывать людей такими, какие они есть» от Аретино и Макиавелли совершенно четко ведет к театру Ибсена и драматургии наших дней.

Если мы исследуем систему идей в прозаических произведениях Макиавелли, мы совершенно отчетливо увидим, что они перекликаются с позднейшей буржуазной философией. Миф, рисующий Макиавелли лицемерным грешником, проповедующим обман и безнравственность, не заслуживает нашего внимания. Он верил в честолюбие, в способность добиться цели, его идеалом был человек, сочетавший в осуществлении намеченного плана дерзость и благоразумие. Люди, добившиеся успexa, — политики, купцы, капитаны промышленной экспансии отвечали этому идеалу. Нелепо предполагать,

что Макиавелли отрицал этику: его глубоко занимали проблемы морали. Твердо решив придерживаться того, что он считал реалистической точкой зрения, Макиавелли сознательно отделял этику от политики — так же, хотя часто гораздо менее сознательно, поступали последующие политические мыслители. Он с уважением относился к возможностям буржуазной демократии; он считал, что настоящее государство — это народ, но что народ не в состоянии взять в свои руки практическую власть и потому она должна оставаться в руках политиков. Предвидение Макиавелли в отношении современного государства можно проиллюстрировать двумя из его положений: он сформулировал мысль о создании национальной милиции как основной силы нации, что впоследствии подтвердилось в Германии и во Франции; он страстно требовал объединения Италии — мечта, которая осуществилась лишь через три столетия.

Признание роли Макиавелли не означает, что восхваление беспринципного человека следует считать основным в его сочинениях или объяснять этим его влияние. Тем не менее этот момент нельзя полностью игнорировать, потому что тема обмана и вероломства сыграла значительную роль в литературе н драме последующих времен. Максим Горький преувеличивает этот момент, говоря о буржуазной литературе: «ee основной герой — плут, вор, затем — сыщик и снова вор, но уж «вор-джентльмен». Горький прослеживает путь этого героя от «Тиля Уленшпигеля, созданного в конце XVI столетия, от Симплициссимуса XVII века, Ласариль из Тормесы, Жиля Блаза, героев Смолетта и Филдинга — до «Милого друга» Мопассана, до Арсена Люпена, до героев детективной литературы Европы паши дней» . В этом высказывании немало правды, о которой стоит подумать; но в нем же немало предубеждения, которое может сбить с толку.

Идеологическое содержание драмы елизаветинских времен (первого обстоятельного выражения идеале новой эпохи) опирается не на веру в обман — в основе ее лежит безграничная вера в способность человека к созиданию, познанию, чувству. Эта вера доминировала на протяжении трехсотлетнего развития буржуазии, но в конце XIX века наступил перелом — разрыв между действительностью и идеалом, между политикой и этикой с такой же полнотой проявляется у Ибсена, как и у Макиавелли. Но в то время, как Макиавелли на заре эпохи считал такой разрыв явлением необходимым и закономерным, Ибсен видел в нем опасное противоречие, угрожающее стабильности всего социального уклада.

Соединительное звено между итальянской комедией и елизаветинским театром в пору его расцвета нужно искать в комедии масок, театре импровизации, развившемся на городских площадях Италии в середине XVI века. Театральная жизнь всех стран Европы испытала на себе влияние здоровой жизнерадостности комедии масок.

В Англии драма возникла на народной основе. Однако к началу XVI века в ней стало проявляться влияние континентального театра. Оно заметно даже в старинных комедиях Джона Хейвуда. В критическом исследовании пьес Хейвуда Альфред Поллард указывает: «Мы можем заметить, что даже в своих наименее развитых формах английская комедия высвобождается из-под влияния мистерий и моралите, а в «Продавце индульгенций и монахе» и в «Джоане Джоане» она ничем не отличается от французского фарса XV века». Поллард отмечает, что, по-видимому, обе эти пьесы прямо заимствованы из французских источников — в основе первой лежит «фарс о продавце индульгенций», а в основе второй — «Перне-пьяница».

Влияние итальянцев на Шекспира и его современников доказывается тем, что последние часто черпали темы своих произведений из итальянских источников. Внезапный расцвет елизаветинского театра, по словам Джона Аддингтопа Саймонса, приходится как раз па тот период, когда «новые учения итальянского Возрождения проникли в английское общество». В то же время географические открытия способствовали бурной экспансии английской торговой империи. Пробуждение науки было тесно связано с пробуждением театра. Не случайно, что первое издание ин-кварто «Гамлета» вы шло в 1604 году, а «Прогресс знания» Фрэнсиса Бэкона — в 1605 году. Тесная связь существовала также между сдвигами в религиозном мышлении и развитием искусства и науки. Альфред Норт Уайтхед говорит: "Обращение к корням христианства и вера Фрэнсиса Бэкона в действительные причины, противостоящие изначальным причинам, представляли собой две стороны одного мыслительного процесса» .



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.