Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ИСТОРИЯ ЧЕЛЛЫ. Шесть лет назад



ИСТОРИЯ ЧЕЛЛЫ

 

Шесть лет назад

 

Поражение в Болотах Кантанлонии

 

Запах земли, красной, крошащейся в руке, просто так, напоминает, что ты дома. Солнце, обратившее дитя в своевольного юношу, проходит дугой от малинового рассвета к малиновому закату. В темноте рычат львы.

— Это не твое место, женщина.

Она хочет, чтобы это было ее место. Сила его желания привлекла ее сюда, к нему, едущему прочь.

— Иди домой.

Низкий властный голос. Все, что он говорит, кажется мудрым.

— Я знаю, почему ты ему понравился, — говорит она. У нее нет дома.

— Тебе он тоже нравится, но ты слишком сломлена, чтобы знать, что с этим делать.

— Не смей жалеть меня, Кашта.

Гнев, который, как ей казалось, перегорел, вспыхивает вновь. Красная почва, белое солнце, низкие домишки кажутся все дальше.

— Мое имя — не твое, чтобы баловаться с ним, Челла. Возвращайся.

— Не приказывай мне, нубанец. Я снова могла бы сделать тебя своим рабом. Своей игрушкой.

Теперь его мир — яркое пятно на краю ее поля зрения, сверкающая красота не дает разглядеть детали.

— Я больше не там, женщина. Я здесь. В круге барабанов, в тени хижины, в отпечатке львиной лапы.

С каждым словом тише и ниже.

 

Челла подняла лицо от вонючей грязи и сплюнула жижу. Ее руки исчезали в болоте до локтей, с тела капала густая слизь. Она снова сплюнула, соскребая зубами грязь с языка.

— Йорг Анкрат!

Сеть некромантии, которой она оплетала болото месяц за месяцем, пока та не проникла в каждую засасывающую лужицу, глубоко-глубоко в трясину, достигая древнейших болотных мертвецов, теперь лежала клочьями, теряя по капле силу, снова испорченная жизнями лягушек, червей и птиц. Челла поняла, что тонет, и собрала оставшиеся силы, чтобы выползти на более твердую почву, на низкую кочку, поднимающуюся из грязи.

Небо, хранящее воспоминание о синеве, поблекло, словно его слишком надолго оставили на солнце. Она лежала на спине, чувствуя тысячи уколов, бокам было слишком холодно, лицу слишком жарко. Стон. Боль. Когда некромант израсходовал слишком много сил, когда смерть выжгла все, лишь боль может заполнить пустоту. В конце концов, это и есть жизнь. Боль.

— А, чтоб его. — Челла лежала, тяжело дыша, чувствуя себя более живой, чем когда-либо за последние несколько десятилетий, пока бродила по окраинам мертвых земель. Ее зубы скрежетали друг о друга, мышцы закаменели, боль омывала волнами. — Чтоб его.

Ворона смотрела на нее, черная, блестящая, сидя на камне на верхушке кочки.

Ворона заговорила — хриплое карканье, обретающее смысл секунда за секундой.

— Не боль возвращения отделяет некроманта от жизни, совсем не она, — покуда он может уйти, не отпуская ее. Это воспоминания.

Слова срывались с вороньего клюва, но принадлежали ее брату, который много лет назад, начиная учить ее, искушал стать одной из них, Присягнувших смерти. В минуты сожаления она винила его, словно он развратил ее, словно лишь слова отделяли ее от того, что было правильным. Однако Йорг Анкрат положил конец разговорам ее брата. Обезглавил его у подножья горы Хонас, съел его сердце, унес с собой часть его силы.

— Улетай, ворона, — прошипела она сквозь стиснутые зубы. Но воспоминания просочились под веки, как гной из раны, выступающий под нажимом пальцев.

Ворона смотрела на нее. Под ее тощими цепкими лапами камень был покрыт лишайником, тускло-оранжевыми и бледно-зелеными, словно болезненными, пятнами. Птица смотрела в прищуренные глаза Челлы своими черными блестящими глазами.

— Ни один некромант по-настоящему не знает, что его ждет, когда он пройдет по серой дороге в земли мертвых. — Она каркнула, быстро и резко, как и должны каркать вороны, прежде чем снова заговорить голосом ее брата. — У каждого из них своя причина, часто ужасная, от которой других людей выворачивает, но, что бы их ни вело, каким бы странным и холодным ни был их ум, они не знают, во что ввязались. Если бы это можно было объяснить им заранее, показать на грязной холстине, никто, даже худший из них, не сделал бы первый шаг.

Он не лгал. Он говорил чистую правду. Но слова — это всего лишь слова, и они редко сбивают человека с пути, если он сам не хочет того.

— Я последовал за тобой, Челла. Я принял твой путь.

Она вспомнила его лицо, лицо своего брата, в тот год, когда они оба были детьми. Счастливый год.

— Нет! — Лучше уж боль, чем это. Она старалась не думать, превратить свой ум в камень, не допускать в него ничего.

— Это просто жизнь, Челла. — Птица словно забавлялась. — Впусти ее.

Под крепко зажмуренными веками образы бились за свой миг, за ее внимание хотя бы на мгновение, прежде чем их смоет потоком воспоминаний. Она видела там ворону, погружающую алую голову в растерзанный труп.

— Жизнь сладка. — Снова карканье. — Попробуй.

Она потянулась к вороне, пытаясь схватить ее, выбросила вперед сведенную болью руку. Вороны не было. Ни хлопанья крыльев, ни брюзгливого карканья сверху, лишь одно сломанное потрепанное перо.

Солнце прошло над головой — свидетель долгой агонии Челлы, и наконец в темноте под сонмом звезд она села. Ее сердце трепетало от воспоминаний. Неполной картины жизни, от которой она отказалась, было достаточно, чтобы задержаться там, где она стояла, — на пороге между жизнью и смертью. Челла обхватила себя руками и сразу почувствовала, как выпирают ребра, как впал живот и высохла грудь. Однако самый холодный приговор, самая безжалостная кара исходила из всей совокупности воспоминаний. На избранный путь ее привлекла не трагедия. Она не бежала от смертельного ужаса, обиды, слишком тяжкой, чтобы жить с нею, страх не кусал ее за ноги. Ничего, кроме обычной жадности: жадности к власти, к вещам, и любопытство, самое обычное, то, что сгубило кошку. Вот что отправило ее по дорогам мертвецов, к изгнанничеству, к отвержению всего человеческого. Ничего поэтического, темного, достойного, просто низкие мелкие желания обычной жалкой жизни.

Челла глубоко вздохнула. Ей не хотелось. Йорг Анкрат сделал это за нее. Она почувствовала, как сердце колотится в груди. Почти ребенок, он дважды одолел ее. Оставил тут валяться — скорее мертвую, чем живую. Заставил ее чувствовать!

Она сняла с ноги пиявку, потом еще одну, насосавшуюся ее крови. Кожа чесалась там, где ее искусали москиты. Подобные создания не волновали ее уже много лет, с тех пор как они еще могли касаться ее, не рискуя погасить искорки жизни в своих мягких хрупких телах.

Болото воняло. Она впервые осознала это, хотя провела тут уже много месяцев. Оно воняло, а на вкус было еще гаже. Челла с трудом поднялась на дрожащие слабые ноги. Дрожь покрытого грязью голого тела можно объяснить ночной прохладой, голодом и усталостью, но главной причиной был страх. Не темноты, болота или долгого пути по суровой земле. Мертвый Король страшил ее. Мысль о его холодном взгляде, его вопросах, о том, что он будет стоять перед ней, напялив очередное мертвое тело, а она станет говорить о поражении, облаченная в жалкие лохмотья своей власти.

Как же оно так получилось? Некроманты всегда были повелителями смерти, не слугами. Но когда Мертвый Король впервые восстал среди тьмы их деяний, они снова познали страх, хотя думали, что оставили его далеко позади. И не только мелкий заговор Челлы под горой Хонас. Она теперь знала это, хотя больше года считала, что Мертвый Король — демон, вызванный тем, что она зашла в запретные для людей места, создание, сосредоточенное лишь на ней, ее брате и их ближайшем окружении. Но Мертвый Король говорил со всеми, кто заглядывал за пределы жизни. Со всеми, кто протягивал руку и возвращал найденное позади завесы, чтобы наполнить останки умерших. Все, кто притязал на такую власть, рано или поздно обнаруживали, что держат Мертвого Короля за руку. И он их никогда не отпустит.

И зачем он послал ее против этого мальчишки? И как она умудрилась проиграть?

— Чтоб тебя, Йорг Анкрат.

Челла упала на колени, ее вырвало темным кислым месивом.

 

 

В шести королевствах, что я отнял у принца Оррина, множество городов больше, чище и красивее Годда, превосходящих его во всех отношениях. В моих владениях были города, которые мне еще предстояло увидеть, города, где народ называл меня королем и мои статуи стояли на рынках и площадях, а я не приближался к ним ближе десяти миль, и даже они превосходили Годд. И все же Годд был более… моим. Я владел им дольше, взял его лично, выкрасил улицы в красный цвет, когда Ярко Ренар поднял восстание. Здесь не вспоминали об Оррине из Арроу. Никто в Годде не говорил о его доброте и дальновидности и не озвучивал общее мнение о том, что его назовут святым еще до того, как остынет память о нем.

Все жители Годда высыпали посмотреть на наше прибытие. Никто не сидит дома, когда Золотая Гвардия въезжает в городские ворота. Горцы стояли по обе стороны улиц и махали нам руками и чем-то вроде флагов. Из жителей Годда едва ли один из десяти сможет внятно объяснить причину свой радости, несмотря на то, что на следующее утро они смогут говорить лишь хриплым шепотом, а в их сердцах будут раздаваться отзвуки празднества. Но в таком месте, как Высокогорье, трудно не радоваться всему экзотическому и чужеземному. По крайней мере пока оно просто проходит мимо и не заглядывается на твою сестру.

Я ехал во главе колонны и вел ее к воротам особняка лорда Холланда, самого великолепного здания в городе — или, по крайней мере, самой большой законченной постройки. Однажды собор затмит его.

Лорд Холланд лично вышел и распахнул ворота — тучный человек, потеющий в своем богатом наряде, его жена ковыляла позади, прикрывая второй подбородок веером из серебра и жемчугов.

— Король Йорг! Ваше посещение делает честь моему дому, — поклонился лорд Холланд.

Судя по лицу, его волосы должны были уже поседеть от старости, и я почти ожидал, что при поклоне с него упадет черный блестящий парик, но он остался на месте. Возможно, лорд просто красил собственные волосы ламповой сажей.

— В самом деле, честь, — согласился я. — Я решил переночевать здесь, покуда дожидаюсь вестей из Логова.

Я соскочил с седла, лязгнув броней, и дал ему знак, чтобы он провел нас внутрь.

— Капитан Харран. — Я обернулся и прикрыл ему рот ладонью. — Мы остаемся здесь до завтрашнего утра. Никаких разговоров. Потом наверстаем.

Похоже, это его расстроило, но мы достаточно хорошо знали друг друга, чтобы, посмотрев мне в глаза несколько секунд, он отвел взгляд и приказал гвардейцам расположиться вокруг особняка.

Домовая стража Холланда преградила путь Горготу, когда тот вместе со мной и Макином двинулся к входной двери. Мне пришлось признать их отвагу. Я видел, как Горгот протягивает руки и без усилий сокрушает черепа двоих мужчин. Лорд Холланд остановился на ступенях передо мной, почувствовав, что могут быть неприятности. Он обернулся и вопросительно посмотрел на меня.

— Я проведу Горгота в Золотые Ворота Вьены и полагаю, что его ранг достаточно высок, чтобы войти в двери вашего дома, лорд Холланд. — Я подтолкнул его.

Гвардейцы расступились с заметным облегчением, и мы вошли внутрь.

 

Комнаты для гостей у лорда Холланда оказались обставлены не просто хорошо, а даже более чем роскошно. Полы были покрыты толстыми коврами из тканого индийского шелка, расшитого изображениями всевозможных языческих богов. Все, буквально все стены были увешаны произведениями искусства: гобеленами, живописными полотнами, — изысканная лепнина в сверкающей позолоте украшала потолок. Холланд предложил мне свои собственные покои, но я не захотел жить там, где пахнет стариковской плотью. И потом, если они были богаче гостевых комнат, мне было бы нелегко справиться с искушением что-нибудь утащить.

— Упадок начинается, когда стоимость украшения дома превосходит расходы на его защиту.

Я повернулся к Макину. Горгот закрыл дверь и стоял рядом с ним.

Макин пригладил волосы и ухмыльнулся.

— Мило, и в самом деле мило.

Взгляд Горгота блуждал.

— Да в эту комнату целый мир впихнули.

Это правда — Холланд собрал вещицы со всех краев Империи и не только. Работы блестящих мастеров. Годы усилий были соединены в четырех стенах, дабы радовать глаз гостей богатого лорда.

Горгот поднял элегантный стул одной ручищей, сцепив пальцы на тонкой резьбе.

— Красота, что покоится под горами, более… весома. — Он поставил стул на место, и я подумал, что, если он вздумает сесть, у стула ножки подломятся. — А что мы вообще здесь делаем?

Макин кивнул.

— Ты сказал — плохие кровати, ехидные чиновники и блохи. Но вот мы здесь — и что? Кровати вполне приличные. Может, слишком мягкие, и… — он покосился на Горгота, — хлипкие, может, и блохи тут есть, хотя, несомненно, это блохи рангом повыше, и да, чиновники и правда ехидничали.

Я сжал губы и откинулся на огромную кровать — и тут же утонул в перине, покрывала почти сомкнулись надо мной, словно я упал в глубокую воду.

— Есть на чем поспать, — сказал я.

Поднять голову, дабы углядеть Горгота, оказалось непросто.

— Вы двое развлекайтесь. Если понадобится, я пошлю за вами. Макин, будь душкой. Горгот, не надо жрать слуг.

Горгот заворчал. Они собрались уходить.

— Горгот! — Он задержался у дверей, таких высоких, что даже ему не нужно было нагибаться. — Не давай им дразнить себя. Можешь сожрать их, если вдруг попытаются. Ты едешь на Конгрессию как Подгорный Король. Сотня может и не знать об этом, но еще узнает.

Он вскинул голову, и оба удалились.

У меня были собственные причины привести левкрота на Конфессию, но, какими бы вескими они ни были, убедила Горгота именно возможность представлять свой новый народ, своих троллей, а его и правда пришлось убеждать — приказать ему я не мог. Меня окружало не так много людей, способных говорить честно и сообщать мне, если им покажется, что я неправ. У меня был лишь один знакомый, которому я не мог приказывать, который в крайнем случае скорее открутит мне голову, чем пойдет против своих инстинктов. Любому из нас нужен рядом кто-то подобный.

Я сидел в хрупком кресле лорда Холланда за отполированным до блеска столом из орехового дерева и ифал с шахматными фигурами, которые утащил из гвардейского шатра. Я убил несколько часов, разглядывая квадраты и передвигая фигуры согласно правилам. Наслаждался их тяжестью в руке, тем, как они скользят по мраморной поверхности. Я читал, что Зодчие делали игрушки, умеющие играть в шахматы. Игрушки величиной не больше серебряного слона, которого я держал в руке, способные победить любого игрока, мгновенно избирающие такие движения, что ошарашивали даже лучшие умы среди их создателей. Слон приятно звенел, когда я ставил его на доску. Я выбивал ритм, думая, остается ли вообще смысл в игре, если в нее играют игрушки. Если мы не найдем способа выиграть, возможно, механические умы Зодчих из прошлого будут всегда побеждать.

Холланд держал слово и не впускал посетителей, несмотря на просьбы, не принимал приглашений. Я сидел один в его роскошных гостевых покоях и думал о былом.

Однажды у меня отняли плохое воспоминание. Я носил его в медной шкатулке, пока наконец не пришлось все узнать. Любая закрытая коробка, любая тайна будет пожирать вас день за днем, год за годом, пока не доберется до костей. Она станет нашептывать старую песню — открой, взгляни в лицо опасности или чуду, — пока не сведет вас с ума. Есть и другие воспоминания, которые я бы предпочел отложить подальше, туда, где их не увидеть, не достать, но шкатулка преподала мне урок. Ничто нельзя отсечь без потерь. Даже худшие наши воспоминания — это часть фундамента, удерживающего нас в мире.

Наконец я встал, перевернул королей — черного и белого — и снова упал на кровать. На этот раз я позволил ей поглотить меня и погрузился в белый мускус сновидений.

Я стоял в Высоком Замке перед дверью в тронный зал моего отца. Знакомая сцена. Я знал все сцены, которые Катрин разыгрывала для меня за этими дверями. Гален умирает, и мое безразличие перекрыто ее бесчисленными «вчера», так что он словно разрубал топором обе наши жизни. Или отцовский нож, пронзивший мое сердце в миг победы, когда я потянулся к нему, сын к отцу, острое напоминание обо всех его ядах, направленных в сердце.

— Больше не хочу играть, — сказал я.

Я взялся за дверную ручку.

— У меня был брат, который преподал мне незабываемый урок. Брат Хендрик. Дикарь, не знающий страха.

И едва я его упомянул, он оказался рядом со мной, худший из демонов, являющихся, стоит лишь назвать их по имени. Он встал рядом со мной у дверей моего отца, рассмеялся и топнул ногой. Брат Хендрик, черный, как мавр, с длинными волосами ниже плеч, закрученными в черные узлы, сильный и поджарый, как тролль, с выделяющимся на фоне грязной кожи рваным розовым шрамом, тянущимся от левого глаза до уголка губ.

— Брат Йорг.

Он склонил голову.

— Покажи ей, как ты умер, брат, — сказал я.

Он диковато усмехнулся, брат Хендрик, и копейщик из Конахта снова атаковал из внезапно накатившегося клубами дыма. Конахтское копье уродливо: зазубренное, словно его не понадобится вытаскивать, лезвие по всей длине.

Хендрик словил копье в живот, именно так, как я это запомнил, вплоть до звука лопающихся колец кольчуги. Его глаза раскрылись, расширилась ухмылка, теперь кривая и красная. Конахтец наколол его на это копье так, что Хендрик не мог дотянуться до него мечом, даже если бы хватило сил замахнуться.

— Теперь я сомневаюсь, что брат Хендрик мог сняться с копья. — Мои слова прозвучали среди призрачного крика и воспоминаний о скрещивающихся мечах. — Но он мог бы побороться и освободиться. Хотя он оставил бы больше кишок на этих зазубринах, чем у себя в животе. Он мог бы попробовать бороться, но иногда единственная возможность — рискнуть, броситься в другую сторону, заставить противника идти по избранному тобой пути дальше, чем тому захочется.

Брат Хендрик выронил меч и стряхнул щит с руки. Обеими руками он ухватил копье за древко высоко, там, где уже не было лезвий, и вытянулся. Острие ушло назад, полилась кровь, лезвия и дерево прошли через его живот, оставляя ужасную рану, и двумя тяжелыми шагами он настиг врага.

— Смотри, — произнес я.

И брат Хендрик ударил копейщика лбом в лицо. Две красные руки схватили конахтца за шею и притянули его еще ближе. Хендрик упал, продолжая сжимать его, впиваясь зубами в открытое горло. Над обоими клубился дым.

— Этому копейщику надо было тогда отпустить его, — сказал я. — Теперь ты отпусти, Катрин.

Я сжал ручки дверей тронного зала и потянул — не металл, но темный прилив своих сновидений того давнего времени, когда я потел в лихорадке от терновых ран. Мороз расползался от моих пальцев по бронзе, но дереву, изо всех щелей в двери потек гной. Сладковатый запах выволок меня в ночь, я проснулся весь в поту и обнаружил, что меня держит Инч, слуга брата Глена. В десять лет не сказать чтобы я многое понимал, но то, как он выпустил меня, выражение этого кроткого лица, покрытого испариной, словно у него тоже была лихорадка, — все это помогло понять, что у него на уме. Он молча развернулся и направился к двери, торопливо, но не переходя на бег. А надо бы бежать.

Мои руки, белые на ледяной бронзе ручек, чувствовали не холодный металл, но тяжесть и жар кочерги, которую я схватил еще до пожара. Я, по идее, был слишком слаб, чтобы удержаться на ногах, но соскользнул со стола, где меня промывали и делали мне кровопускание, простыня соскользнула на пол, и я нагишом побежал к ревущему огню. Я поймал Инча у двери и, когда он обернулся, ткнул его кочергой в грудь. Он завизжал, как свинья на бойне. Я услышал от него лишь одно слово. Имя.

— Джастис.

Я развел огонь, хотя зубы стучали от озноба, и руки тряслись так, что толку от них было немного. Я развел огонь, чтобы вновь очиститься. Чтобы сжечь все следы Инча и его дурного деяния. Чтобы уничтожить все воспоминания о моей слабости и падении.

— Я собирался остаться там, — шепотом сказал я. Она все равно услышала бы меня. — Я не помню, как ушел. Я не помню, как близко подобралось пламя.

Они нашли меня в лесу. Я хотел добраться до Девушки, ожидающей весну, полежать на земле, где похоронил своего пса, ждать вместе с ней, но меня успели поймать раньше.

Я поднял голову.

— Но я отправляюсь сегодня ночью совсем не туда, Катрин.

Есть такие истины, которые можно знать, но нельзя произнести вслух. Даже себе самому в темноте, где все мы одиноки. Есть воспоминания, которые одновременно видишь и не видишь. Отложенные на потом, абстрактные, лишенные значения. Некоторые двери, если их открыть, закрыть потом, возможно, не удастся. Я знал это, знал, даже когда мне было девять лет. И вот она — дверь, которую я закрыл так давно, как крышку гроба, содержание которого более непригодно для разглядывания. Руки дрожали от страха, но тем крепче я ухватился. Мне этого вовсе не хотелось, но я был готов прогнать Катрин из своих сновидений и снова владеть своими ночами, а честность оставалась моим самым лучшим оружием.

Я потянул за ручки дверей, ведущих к холоду и разрушению. Ощущение было такое, будто я сантиметр за сантиметром втыкаю копье себе в живот. И наконец с протестующим скрипом двери открылись, но не в тронный зал, не во двор моего отца, а в серый осенний день на покрытой колеями тропе, ведущей из долины к монастырю.

 

— Будь я проклят, если сделаю это!

Брат Лжец был уже давно проклят, но мы об этом как-то не упоминали. Мы просто стояли в дорожной грязи на холодном сыром западном ветру и смотрели на монастырь.

— Ты пойдешь туда и попросишь, чтобы они осмотрели твою рану, — снова сказал Толстяк Барлоу.

Барлоу мог махать мечом получше многих и холодно посмотрел на брата.

— Будь я…

Брат Райк шлепнул Лжеца по затылку, и тот упал в грязь. Грумлоу, Роддат, Сим и остальные столпились вокруг Райка.

— Он там особо ничего не разглядит, — произнес я.

Они обернулись на меня, оставив Лжеца подниматься на карачки и стряхивать грязь. Я смог убить Прайса тремя камнями, но оставался тощим десятилетним мальчишкой, и братья не собирались выслушивать мои распоряжения. Я был жив, благодаря ловкости рук и защите нубанца. Должно было пройти еще два года после того, как сэр Макин нашел меня и они с нубанцем прикрывали мне спину, прежде чем я смог в открытую принимать решения за братьев.

— Что за дела, недомерок?

Райк не простил мне смерть Прайса. Думаю, он считал, что я украл ее у него.

— Он бы ничего толком не увидел, — сказал я. — Они забрали бы его в лазарет. Обычно это отдельное здание. И присматривали бы за ним, потому что он похож на человека, способного воровать бинты во время собственной перевязки.

— Что тебе известно?

Джемт хотел меня поддеть, да не вышло. Ему не хватило бы пороха рискнуть разинуть рот.

— Известно, что они не держат золото в лазарете.

— Надо бы послать туда нубанца, — сказал брат Роу. Он плюнул в сторону монастыря, комок слизи пролетел весьма приличное расстояние. — Пусть подействует своими языческими методами на этих благочестивых…

— Пошлите меня, — сказал я.

Нубанец не проявлял энтузиазма относительно данного предприятия с того самого момента, как у Толстяка Барлоу появилась идея. Полагаю, Барлоу просто предложил напасть на монастырь Святого Себастьяна, чтобы Райк перестал ныть. Ну, и чтобы братьев объединило нечто большее, чем его собственное неуверенное командование.

— И чего делать-то собрались, а? Просить их сжалиться над вами?

Джемт не то хохотнул, не то хрюкнул. Мейкэл вторил ему, толком не врубаясь, в чем соль шутки.

— Да, — сказал я.

— Ну… сиротский приют там, положим, имеется. — Барлоу потер щетину, и показалось, что у него не два подбородка, а больше.

 

Мы разбили лагерь в паре миль по дороге от монастыря в ясенево-ольховой роще, где жутко воняло лисами. Барлоу в премудрости своей решил, что я приближусь к монастырю на рассвете, когда монахи закончат утренние молитвы.

Братья разожгли костры среди деревьев, Гейнс достал из передней повозки котел и повесил его над самым большим костром. Ночь стояла теплая, медленно плыли облака, темнота сгущалась. Потянуло запахом кроличьего рагу. Нас было человек двадцать или около того. Барлоу бродил по лагерю, убеждая всех исполнять свой долг: Сима и Джемта — следить за дорогой, старого Элбана — сидеть рядом со стреноженными лошадьми и слушать, не появились ли волки.

Брат Грилло пощипывал струны своей пятиструнной арфы — ну, хорошо, своей с того момента, как он отнял ее у человека, по-настоящему умевшего играть, и вдруг откуда-то из темноты высокий голос затянул «Печаль королевы». Это был брат Джоб. Он пел лишь тогда, когда наступала непроглядная темнота, словно во тьме он мог быть другим человеком в другом месте и петь песни, которым научили того, другого.

— Ты считаешь, нам не стоит грабить Святого Себастьяна? — спросил я темноту.

Она отозвалась глубоким голосом нубанца:

— Это твои святые. Почему ты хочешь обокрасть их?

Я раскрыл рот — и тут же закрыл. Я думал, что просто хотел поднять свой авторитет среди братьев и немного поделиться гневом, пожирающим меня изнутри. Впрочем, они и правда были моими святыми, эти монахи за крепкими стенами своего монастыря, распевающие псалмы в его каменных залах, носящие золотые кресты из часовни в церковь. Они говорили с Богом, и, может быть, Он отвечал им, но боль, причиненная мне, даже не потревожила их тихую заводь. Я хотел постучать в их двери. Мой рот мог просить прибежища, я мог изобразить осиротевшего ребенка, но на самом деле я снова и снова спрашивал бы: почему? Что бы ни было сломано внутри меня, оно слишком сильно распространилось, чтобы не обращать на него внимания. Я бы тряс мир, покуда у него зубы не застучали, если бы это помогло вытряхнуть из него ответ на вопрос: «Почему?»

Брат Джоб прекратил пение.

— Это способ чем-то заняться, сходить хоть куда-то, — сказал я.

— Мне есть куда идти, — ответил нубанец.

— Куда?

Если бы я не спросил, он бы не рассказал. Нельзя оставить брешь такой длины, чтобы она заставила нубанца заполнить ее.

— Домой. Туда, где тепло. Когда накоплю денег, поеду на Лошадиный берег, в Кордобу, потом переплыву пролив. Из порта Кутта пешком доберусь до дома. Это далеко, не один месяц пути, но я знаю эти земли, этот народ. А здесь, в этой вашей Империи, человеку вроде меня не удастся пройти далеко, особенно одному, и вот я жду, пока судьба не поведет нас всех вместе на юг.

— А зачем тогда ты здесь, если настолько не по нутру?

Меня уязвили его слова, хотя он не целил в меня.

— Меня привезли сюда. В цепях.

Он лег. В темноте его не было видно. Я почти услышал звон цепей. Он умолк и больше не говорил.

 

Утро прокралось в лес, гоня туман впереди себя. Мне пришлось оставить ножи и короткий меч нубанцу. И не прерывать пост. Урчание в животе должно было дополнительно расположить ко мне монахов у ворот.

— Ты там осторожнее, Йорг, — сказал мне Барлоу, будто это была с самого начала его идея.

Брат Райк и брат Хендрик молча смотрели на меня, продолжая точить мечи.

— Выясни, где спит стража, — сказал Красный Кент.

Мы знали, что монахи нанимали охрану, людей из Конахта. Возможно, это были солдаты из Рима, присланные лордом Аджа, но платил им сам аббат.

— Берегись там, Йорх, — прошелестел Элбан. Старик слишком уж беспокоился. Казалось бы, годы должны уменьшать беспокойство — а вот нет.

И я зашагал по дороге, а туман поглотил братьев у меня за спиной.

Через час, с грязными ногами, весь мокрый, я оказался на повороте — там, откуда мы в первый раз разглядывали монастырь. Я прошел еще несколько сот метров, прежде чем в тумане стало возможно хоть как-то различить строение, а еще через десять шагов я смог его увидеть довольно четко — группа построек по обе стороны реки Брент. До моих ушей доносились жалобы воды, вертящей мельничное колесо, прежде чем исчезнуть среди пахотных земель дальше на востоке. Дым щекотал мои ноздри, кажется, пахло чем-то жареным, и в желудке у меня заурчало.

Я миновал пекарню, пивоварню и маслобойню — мрачные каменные бараки, которые можно было различить по запаху хлеба, солода и эля. Все словно вымерло, на утреннюю молитву ушли даже мирские братья, работавшие в полях, у прудов и в свинарнике. Тропинка к церкви вела через кладбище, надгробные камни покосились, словно их штормило. Среди могил росли два огромных дерева, подпирая самые ветхие надгробья. Два тиса, вскормленные трупами, отголоски древней веры, гордо возвышались там, где люди просаживали свои жизни на службе белому Христу. Я остановился сорвать светло-красную ягоду с ближайшего дерева. Плотная, с пыльной кожицей. Я перекатил ее между пальцами: напоминание о плоти, которой питались эти корни, погруженные в сукровицу гниющих праведников.

По кладбищу разнеслись звуки хорала, монахи заканчивали утреннее богослужение. Я решил подождать.

Барлоу собирался направиться на север с сокровищами монастыря Святого Себастьяна, на побережье, где в хорошую погоду можно увидеть Тихое море и разглядеть корабельные паруса полудюжины стран. Порт Немла, конечно, платил налоги Риму, но полностью игнорировал законы лорда Аджа. Пиратские вожаки заправляли там, и в таком месте можно было продать что угодно — хоть святые реликвии, хоть человеческую плоть. Чаще всего покупателями были уроженцы Островов, бреттанцы с затонувших земель, матросы. Они говорили, что, если все жители Бреттании сразу сойдут с кораблей, на Островах не хватит места, чтобы они встали плечом к плечу.

Нубанец как-то напел мне песню Бреттанских островов. Рассказывают, у них были дубовые сердца, но нубанец сказал, что если это и так, то кровь их сварена из тиса, более темного и древнего дерева. И у них тисовые луки, которыми люди Бреттании перебили больше народу, чем пало от пуль и бомб в короткую эпоху Зодчих.

Я ждал у церковных дверей, когда пение окончится, но, несмотря на скрип скамеек и бормотание, никто не выходил наружу. Все стихло, и наконец я приложил ладонь к двери, толкнул ее и вошел в тихий зал.

Один монах продолжал молиться, стоя на коленях перед скамьями, лицом к алтарю. Остальные, должно быть, воспользовались другим выходом, ведущим в монастырский комплекс. Свет из витражных окон окружил его разноцветными лучами, зеленый блик на лысине смотрелся довольно странно. Пока я ждал, когда он закончит докучать Всемогущему, мне подумалось, что я не знаю, как правильно просить убежища. Актерским талантом я не обладал никогда, и даже теперь, когда в уме возникали слова, я слышал, как фальшиво они звучат — горькие слова, срывающиеся с циничного языка. Иногда говорят, что самое трудное слово — «простите», но для меня таковым всегда было «помогите».

В итоге я решил собраться с силами. Я не стал ждать, пока монах прервет безмолвные стоны, и не стал просить о помощи.

— Я пришел, чтобы стать монахом, — сказал я, подумав, что скорее ад замерзнет, а небеса запылают, чем я позволю им совершить надо мной постриг.

Монах неторопливо встал и обернулся, цветные лучи скользнули по его серому одеянию. Блестящую тонзуру окружали венком черные кудри.

— Ты любишь Бога, мальчик?

— Я просто не мог бы любить Его сильнее.

— Раскаиваешься ли ты в своих грехах?

— А кто не раскаивается?

У него был теплый взгляд и кроткое лицо.

— Свойственно ли тебе смирение, мальчик?

— Более чем свойственно.

— Умно отвечаешь, мальчик. — Он улыбнулся. Морщинки в уголках глаз показывали, что он вообще улыбчив. — Возможно, слишком умно. Слишком много ума — это может быть мучительно, ум будет бороться с верой. — Он сложил ладони. — В любом случае, ты слишком юн, чтобы стать послушником. Иди домой, мальчик, пока родители не обнаружили, что тебя нет.

— У меня нет матери, — сказал я. — И отца нет.

Улыбка погасла.

— Ну, тогда совсем другое дело. У нас тут есть сироты, спасенные от дурного влияния дороги и воспитанные по законам Господа. Но почти все попали сюда совсем маленькими, и это едва ли легкая жизнь — наши мальчики много трудятся, и в поле, и за учебой, и у нас есть правила. Очень много правил.

— Я пришел, чтобы быть монахом, но не сиротой; братом, но не сыном.

Я не хотел быть монахом, но сам факт отказа распалял меня. Я знал, что изломан, что меня воспламенит любой отказ, при малейшей провокации кровь вскипит, но знать и бороться — это не одно и то же.

— Многие наши послушники воспитывались здесь с младенчества. — Если он и почувствовал мой гнев, то не подал вида. — Меня самого оставили когда-то на ступенях церкви, много лет назад.

— Я бы мог начать так. — Я пожал плечами, словно позволяя себя уговорить.

Он кивнул, глядя на меня кроткими глазами. Я подумал, не звучат ли еще в его сознании молитвы. Отвечал ли ему Бог, или Старые Боги шептали с тисового дерева, или, может статься, боги нубанцев взывали к нему через пролив с темных небес над Африкой?

— Я аббат Кастель, — сказал он.

— Йорг.

— Следуй за мной. По крайней мере, накормить-то тебя надо. — Он снова улыбнулся, явно показывая, что я ему понравился. — А если вдруг решишь остаться, посмотрим, может, ты правда сможешь любить Бога немножко больше и быть чуть более смиренным.

 

Я провел тот первый день, копая картошку с двенадцатью сиротами, которые тогда воспитывались в монастыре Святого Себастьяна. Мальчикам было от пяти до четырнадцати лет, все разные, кто буйный, кто серьезный, но все разволновались от появления новенького — хоть что-то нарушило бесконечную рутину: грязь и картошка, картошка и опять грязь.

— Тебя тут родня оставила? — Вопросы задавал Орскар, остальные слушали. Низенький пацан, тощий, взлохмаченные черные волосы, словно неровно подстриженные, грязь на обеих щеках. Думаю, ему было лет восемь.

— Я сам пришел, — сказал я.

— Меня сюда дед привел, — сказал Орскар, опираясь на вилы. — Мама умерла, отец не вернулся с войны. Я их толком и не помню.

Другой мальчишка, повыше ростом, фыркнул при упоминании Орскарова отца, но промолчал.

— Я пришел, чтобы стать монахом, — сказал я, глубоко всадил вилы и выковырял дюжину картофелин, самая большая оказалась насажена на зубцы.

— Идиот. — Самый старший парень оттолкнул меня в сторону и поднял мои вилы. — Поскреби их, и они неделю не пролежат. Нужно прощупывать землю, копать вокруг них.

Он снял искалеченный овощ с зубцов.

Я представил, как это будет — броситься вперед и пронзить его, средний зубец вил пробьет кадык, остальные сожмут шею. Странно, я совсем не думал об опасности, когда он скалился на меня поверх оружия, направленного прямо на него. Этот точно недели не продержится.

— И кто захочет быть монахом? — Мальчик моего возраста подошел, волоча полный мешок. Бледное лицо было покрыто грязью, ухмылка выглядела так, будто он точно знал, о чем я подумал.

— Разве оно не лучше, чем вот это? — Я опустил вилы.

— Я бы рехнулся, — сказал он. — Молиться, молиться, опять молиться. И каждый день читать Библию. И переписывать. Вся эта возня с пером, копирование чужих слов, будто своих нет. Хочешь провести так пятьдесят лет?

Он притих, когда со стороны живой изгороди показался один из мирских братьев.

— Больше работайте, меньше болтайте!

И мы принялись копать.

Оказывается, есть что-то в этой работе. Извлекать из земли свой обед, поднимать пласты почвы и вытаскивать отличные крепкие картофелины, думая о том, как их запекут, обжарят в масле, превратят в пюре, совсем неплохо. Особенно когда это не ты прошедшие полгода возделывал поле. Такая работа очищает ум и позволяет новым мыслям прийти из потаенных уголков. А в минуты отдыха, когда мы, сироты, смотрели друг на друга, грязные, опираясь на вилы, непроизвольно возникало чувство товарищества. К концу дня, кажется, тот большой парень, Давид, опять обозвал меня идиотом и остался в живых.

Мы брели обратно в монастырь, вечерние тени ложились на изрытые бороздами поля. Нас накормили в трапезной: прошедшие постриг братья за отдельным столом на козлах, мирские братья за другим, а сироты столпились вокруг низкого квадратного стола. Мы ели колбаски из картофельного пюре, обжаренные на сале с овощами. Я в жизни не пробовал <



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.