Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Оскар Уайльд 9 страница



Неожиданно она сказала: “Но вы же гипнотизируете меня, доктор! О, какие у вас прекрасные голубые глаза! Я вижу себя как в зеркале в ваших блестящих зрачках”. Она обняла меня за шею и стала тянуть к себе и жадно целовать, вернее, сосать своими толстыми губами, которые показались мне двумя огромными конскими пиявками.

Увидев, что продолжать массаж невозможно, и начиная наконец понимать, какое растирание ей требуется, я раздвинул пучки жестких кудрявых волос, ввел кончик пальца между разбухших губ и принялся щекотать, похлопывать и растирать большой резвый клитор, так что скоро он обильно помочился. Однако это вовсе не успокоило и не удовлетворило даму, наоборот, она возбудилась еще больше; теперь вырваться из ее лап было невозможно. Кроме того, она держала меня за нужную рукоятку и я не мог, как Иосиф, позволить себе убежать и оставить эту вещь у нее в руке.

Чтобы ее успокоить, мне не оставалось ничего другого, как взобраться на нее и применить массаж другого рода, что я и сделал со всем пылом, на какой был способен, хотя, как вы все понимаете, меня никогда не привлекали женщины, тем более не первой свежести. Однако для женщины, для старухи эта дама была не так уж плоха. Губы у нее были полными, мясистыми и пухлыми; сфинктер с годами не расслабился, пещеристая ткань не утратила мышечной силы, ее пожатия были сильными, и удовольствием, ею доставляемым, нельзя было пренебречь. Так что я совершил два возлияния, прежде чем слез с нее; сначала она мурлыкала, потом стала мяукать, а затем перешла на крик, похожий на совиный, так велико было получаемое ею наслаждение.

Не знаю, правда это или нет, но дама сказала, что никогда в жизни не испытывала такого блаженства. В любом случае, я провел превосходное лечение, ибо вскоре она вновь обрела способность ходить. Даже N-n мной гордился. Именно ей и моим рукам я обязан своим местом массажиста».

«Так откуда же взялось украшение?» — спросил я.

«Ах да, об этом я и позабыл. Наступило лето, и даме пришлось оставить город и отправиться на воды, куда я не имел ни малейшего желания ее сопровождать. Она взяла с меня клятву, что во время ее отъезда у меня не будет ни одной женщины. Я, естественно, поклялся с чистой совестью и легким сердцем.

Возвратившись, она вновь заставила меня поклясться, после чего расстегнула мне брюки, вытащила сэра Фаллоса и по всем правилам короновала его как rosiure.

Должен сказать, однако, что тот вовсе не возгордился и не зазнался; наоборот, он казался таким ослабшим — возможно, потому, что счел себя недостойным такой чести, — что смиренно повесил голову. Я носил это украшение на часовой цепочке, но меня постоянно спрашивали, что это такое. Я рассказал даме об этом, и она подарила мне эту цепочку и заставила меня носить ее на шее».

Вечеря любви подошла к концу. Пряные возбуждающие блюда, крепкие напитки, веселая беседа снова расшевелили нашу дремлющую страсть. Мало-помалу позы на ложах становились все более вызывающи, шутки — непристойными, песни — похотливыми; веселье стало более шумным, кровь кипела, плоть трепетала от пробудившегося желания. Почти все мужчины были обнажены, все фаллосы — тверды и непреклонны это было настоящее логово разврата.

Один из гостей показал нам, как сделать фонтан Приапа, то есть правильно пить ликеры. Он велел юному Ганимеду тонкой струйкой лить шартрез из серебряного, с длинным носиком кувшина на грудь Брайанкорта. Жидкость сбегала по животу, просачивалась сквозь крошечные завитки угольно-черных, пахнущих розами волос, стекала по фаллосу и попадала в рот мужчины, стоявшего перед ним на коленях. Эти трое были так красивы, композиция — настолько классической, что была сделана фотография со вспышкой.

«Очень мило, — сказал спаги, — но думаю, что могу показать вам кое-что поинтереснее».

«И что же это?» — спросил Брайанкорт.

«То, как в Алжире едят заготовленные впрок финики с фисташками внутри; поскольку на вашем столе есть немного фиников, мы можем попробовать».

Старый генерал крякнул от удовольствия; очевидно, такое развлечение было ему по душе.

Спаги поставил своего любовника на четвереньки так, что голова оказалась ниже зада потом он засунул финики в отверстие ануса и стал их грызть, тогда как его друг выдавливал их из себя; после этого он аккуратно слизал весь сироп, просочившийся наружу и текший тоненькой струйкой по ягодицам.

Все зааплодировали, а двое мужчин явно возбудились — их тараны бодро подняли головы и многозначительно кивали.

«Подождите, не вставайте, — сказал спаги, — я еще не закончил; позвольте мне ввести сюда плод с древа познания».

Он взобрался на своего любовника и, взяв свое орудие в руку, вдавил его в отверстие, где только что были финики; поскольку отверстие было скользким, он одним или двумя толчками полностью погрузил в него фаллос. Офицер не вынимал его ни на дюйм, он лишь терся о ягодицы партнера, член которого вел себя столь неугомонно, что принялся колотиться о живот своего хозяина.

«Теперь приступим к пассивным удовольствиям, предназначенным для старости и опытности», — сказал генерал и начал щекотать головку языком, сосать ее и искуснейшим образом гладить ствол пальцами.

Наслаждение пассивного мужчины, казалось, было неописуемым. Он задыхался, он дрожал, веки его были опущены, губы полуоткрыты, лицо подергивалось; казалось, он каждую минуту был готов потерять сознание от переизбытка чувств. Однако же он явно изо всех сил сопротивлялся оргазму, зная, что за границей спаги научился искусству сохранять активность в течение любого количества времени. Время от времени голова пассивного мужчины падала, как будто силы покидали его, но потом он вновь поднимал ее. «Кто-нибудь — мне в рот», — произнес он.

Итальянский маркиз, который сбросил халат и остался лишь в бриллиантовом колье и черных шелковых чулках, уселся верхом на два табурета над старым генералом и принялся удовлетворять просьбу.

При виде этой tableau vivant [107] адской похотливости кипящая кровь ударила нам в головы. Каждый хотел бы испытать то наслаждение, которое получали четверо мужчин. Каждый фаллос скинул капюшон и не только налился кровью, но стал твердым, как железный поршень, и ныл от возбуждения. Все корчились, словно мучимые внутренними судорогами. Сам я, не привыкший к подобным зрелищам, стонал от удовольствия, доведенный до безумия волнующими поцелуями Телени и доктором, который прижимался губами к подошвам моих ног.

Наконец по страстным толчкам спаги, по тому, как энергично сосал генерал, а маркиза самого сосали, мы поняли, что наступил последний момент. Словно через нас всех пропустили электрический ток! «Им хорошо, им хорошо!»- сорвалось у всех с губ.

Все пары слились; партнеры целовались, терлись друг о друга нагими телами, проверяя, какие новые излишества может изобрести их распутство.

Когда наконец спаги вынул вялый орган из зада своего друга, тот упал без чувств на тахту, весь покрытый потом, финиковым сиропом, спермой и слюной.

«Ах, — произнес спаги, спокойно закуривая сигарету — разве что-нибудь можно сравнить с удовольствиями Содома и Гоморры? Арабы правы. В этом искусстве они наши учителя; там, хотя мужчина не пассивен в зрелые годы, он всегда пассивен в ранней юности и в старости, когда быть активным больше не может. Арабы, в отличие от нас, благодаря долгой практике знают, как продлить это удовольствие до бесконечности. Их орудия не огромны, но увеличиваются до значительных размеров. Они мастера усиливать собственное наслаждение, доставляя удовольствие другим. Они не обливают вас водянистой спермой, а выпускают несколько густых капель, которые обжигают вас, как огонь. А какая у них нежная, гладкая кожа! Что за лава кипит в их жилах! Это не люди, это львы; а как они рычат!»

«Вероятно, вы попробовали их немало?»

«Множество; для этого я и поступил на военную службу и, должен сказать, получил удовольствие. Пожалуй, виконт, ваше орудие лишь приятно пощекотало бы меня, если бы только вам удалось сохранить ею твердость надолго».

И, указан на широкую бутыль, стоявшую на столе, он добавил:

«Да вон ту бутылку можно было бы легко всадить в меня, и это только доставило бы мне уцовольствие».

«Может быть, попробуете?» — раздалось множество голосов.

«Почему бы нет?»

«Нет, лучше не надо», промолвил доктор Шарль, ползавший рядом со мной.

«Почему, что в этом страшного?»

«Это преступление против природы», — улыбнулся врач.

«Вообще-то это будет хуже ебли в зад, это будет бутыль в зад», — проговорил Брайанкорт.

В ответ спаги бросился на край тахты лицом вверх и приподнял зад так, чтобы мы его видели. Двое мужчин подошли и сели по бокам, дабы он мог положить ноги им на плечи; после этого он схватился за свои мясистые, как у старой толстой проститутки, ягодицы и раздвинул их обеими руками. При этом мы отчетливо увидели не только темную разделительную линию, коричневую ареолу и волосы, но и тысячу складок, гребней, вернее, гребнеобразных отростков, и припухлостей вокруг отверстия; судя по ним и по чрезмерно расширенному анусу, то, что он говорил, не было хвастовством.

«Кто сделает милость и слегка увлажнит и смажет края?»

Многим хотелось доставить себе это удовольствие, но выбрали того, кто скромно представился как maitre de langues [108]; «хотя с моим мастерством — добавил он — я вполне мог бы назвать себя профессором фехтования». Этот человек действительно был обременен великим именем, не только потому, что принадлежал к древнему роду, ни разу не замаранному плебейской кровью, но и потому, что прославился на войне, на государственном посту, в литературе и науке. Он опустился на колени перед этой массой плоти, обычно называемой задом, нацелил язык, словно пику, и вонзил его в отверстие насколько мог глубоко; затем, сделав его лопаткой, он принялся искусно размазывать слюну вокруг дырочки.

«Ну вот, — произнес он с гордостью художника, только что закончившего работу, — моя задача выполнена».

Другой мужчина взял бутылку, намазал ее жиром pate de foie gras и начал вдавливать ее в отверстие. Поначалу она, казалось, не входила, но когда спаги раздвинул края шире, а мужчина с бутылкой стал вращать и манипулировать ею, вдавливать ее медленно, но настойчиво, она начала наконец продвигаться.

«Ай-ай! — простонал спаги, кусая губы. — Туго идет, но наконец-то она внутри».

«Вам больно?»

«Было немного больно, но теперь все прошло», — и он застонал от удовольствия.

Все складки и припухлости исчезли, и плоть по краям плотно сжимала бутылку.

Лицо спаги выражало смесь резкой боли и похотливости; все его тело напряглось и дрожало, словно по нему пропустили ток высокого напряжения; глаза его полузакрылись, и зрачков почти не было видно; он скрежетал зубами всякий раз, когда бутылка входила немного глубже. Фаллос, который был вялым и безжизненным в минуты, когда спаги испытывал только боль, снова начал приобретать свои полные размеры; затем набухли вены, и нервы напряглись до предела.

«Хотите, чтобы вас поцеловали?» — спросил кто-то, видя, как дрожит его жезл.

«Спасибо, ответил он, — мне и этого достаточно».

«Что вы чувствуете?»

«Острое, но приятное раздражение от задницы до мозга».

На самом деле все его тело билось в конвульсиях, когда бутылка медленно входила внутрь и выходила наружу, разрывая и едва ли не четвертуя его. Вдруг пенис сильно содрогнулся, потом он разбух и стал твердым, крошечные губки раскрылись, и появилась сверкающая капля прозрачной жидкости.

«Быстрее… глубже… глубже… дайте мне почувствовать это!»

Он начал кричать, истерично смеяться, а потом и ржать, как ржет жеребец при виде кобылы. Фаллос выдавал несколько капель густой, вязкой белой спермы.

«Всадите всю… всадите ее всю!» — простонал он слабо.

Рука мужчины, вводящего бутылку, задрожала. Он с силой втолкнул бутылку.

Мы, затаив дыхание, наблюдали за тем, какое наслаждение испытывает спаги, как вдруг в полной тишине, которая воцарялась после каждого солдатского стона, раздался тихий звон разбивающегося стекла, за которым последовал крик боли распростертого мужчины и крик ужаса его партнера.

Бутылка лопнула; горлышко и часть бутылки выскочили наружу, порезав плотно сжимавшие ее края, остальная часть осталась в анусе.

— Прошло время…

— Естественно, время никогда не останавливается, так что незачем говорить, что оно прошло. Лучше скажите мне, что сталось с бедным спаги.

— Он умер, бедняга! Сначала, имело место общее sauve qui peut [109] из дома Брайанкорта. Доктор Шарль послал за своими инструментами и извлек кусочки стекла; мне говорили, что несчастный молодой человек стоически переносил мучительнейшую боль — у него не вырвалось ни стона, ни крика; хотя, конечно, лучше бы ему довелось проявить свое мужество в случае более достойном. Операция завершилась, доктор Шарль сказал пострадавшему, что его нужно доставить в больницу, поскольку есть опасение, что может начаться воспаление поврежденных мест кишечника.

«Что?! — сказал спаги. — Отправиться в больницу и выставить себя на посмешище перед всеми санитарками и докторами?! Ни за что!»

«Но, — отозвался его друг, — если вдруг начнется заражение…»

«Со мной все будет кончено?»

«Боюсь, что так».

«А велика ли вероятность того, что будет заражение?»

«Увы, более чем велика».

«И если оно начнется, то что?…»

Доктор Шарль ничего не ответил.

«Исход может быть смертельным?»

«Да».

«Ладно, я подумаю. В любом случае мне нужно домой, то есть на квартиру, чтобы привести в порядок некоторые дела».

Его отвезли домой, а он умолял оставить его на полчаса. Оставшись один, он заперся в комнате, достал револьвер и застрелился. Причина самоубийства осталась тайной для всех, кроме нас.

Этот и еще один случай, произошедший вскоре, привел нас всех в угнетенное состояние и на некоторое время положил конец симпосионам у Брайанкорта.

— А что за еще один случай?

— Вы, скорее всего, читали о нем; тогда об этом писали все газеты. Пожилой джентльмен, имя которого я совершенно запамятовал, по глупости попался прямо во время акта с солдатом — молодым похотливым новобранцем, недавно приехавшим из провинции. Случай наделал много шума, поскольку джентльмен занимал высокое положение в обществе и, более того, не только имел незапятнанную репутацию, но и был очень религиозен.

— Что?! Вы полагаете, что по-настоящему религиозный человек может предаваться такому пороку?

— Конечно, может. Порок делаёт нас суеверными; а что есть суеверие, как не устаревшая, давно забытая форма поклонения? Именно грешнику, а не святому, нужен Спаситель, заступник и священник; если вам нечего искупать, на что вам религия? Религия нисколько не сдерживает страсть, которая, хотя и считается преступлением против природы, сидит в нашей природе так глубоко, что разум не в состоянии ни охладить, ни скрыть ее. Так что иезуиты единственные настоящие священники. Они не станут проклинать вас, как делают напыщенные многоречивые диссентеры [110], но у них найдется, по крайней мере, тысяча средств, облегчающих течение болезней, которые они не могут лечить, — бальзам для каждой терзающейся души.

Но вернемся к нашему рассказу. Когда судья спросил солдата, как мог он так низко пасть и запятнать честь мундира, тот простодушно ответил: «Господин судья, этот джентльмен был очень добр ко мне. К тому же он очень влиятельный человек и обещал мне avancement dans le corps! [111]».

Время шло, и я был счастлив с Телени — и как можно было не быть счастливым с ним, таким красивым, хорошим и умным? Теперь его игра стала столь гениальной и одухотворенной, она была настолько полна жизнерадостности и излучала чувственность, что день ото дня его любили все больше и больше, а дамы влюблялись в него сильнее, чем когда-либо; но какое мне был до этого дело, разве он не был всецело моим?

— Как! Вы не ревновали?

— Как я мог ревновать, когда он никогда не давал мне ни малейшего повода? У меня был ключ от его дома, и я мог приходить туда в любое время дня и ночи. Если он уезжал из города, неизменно сопровождал его. Нет, я был уверен в его любви, значит, в его верности, как и он был абсолютно уверен во мне.

Впрочем, у него был один серьезный недостаток — как и многим артистам, ему была присуща расточительность. Хотя он и получал достаточно для того, чтобы жить с комфортом, концерты не приносили ему таких доходов, которые позволяли бы вести тот королевский образ жизни, какой он вел. Я часто читал ему по этому поводу нотации, и каждый раз он обещал не бросать денег на ветер, но, увы, в ткань, составлявшую его натуру, были вплетены те же нити, из которых была соткана Манон Леско, любовница моего тезки.

Зная, что он в долгах и что его часто беспокоят назойливые кредиторы, я несколько раз умолял его отдать мне счета, мог оплатить их и дать ему возможность начать новую жизнь. Но он и слышать об этом не хотел.

«Я знаю себя лучше, чем вы, — говорил он, — если я приму вашу помощь хоть раз, то буду принимать ее снова и снова чем все это кончится? Дойдет до того, что вы будете меня содержать».

«Ну и что за беда? — отвечал я. — Думаете, из-за этого я бы любил вас меньше?»

«О, нет! Возможно, вы любили бы меня ещё сильнее за те деньги, которые потратили на меня, ведь сила нашей любви к друзьям часто измеряется тем, сколько мы для них сделали; я, быть может, стал бы любить вас меньше; благодарность — тяжелейшая ноша для человека. Я ваш любовник, это правда, не дайте мне пасть ниже, Камиль, — говорил он с отчаяньем. — Послушайте, с тех пор как я узнал вас, разве я не пытался свести концы с концами? Однажды я, возможно, смогу расплатиться с старыми долгами; не уговаривайте меня больше». И, сжав меня в объятиях, он осыпал меня поцелуями.

Как красив он был в эти минуты! Мне кажется, я вижу, как он лежит на темно-синей атласной подушке, подперев голову рукой, точно так сейчас лежите вы, ведь у вас так много его грациозных кошачьих повадок.

Мы стали неразлучны, наша любовь, казалось, крепла с каждым днем; в нашем случае нельзя было и «огонь остановить огнём» [112], наоборот, он им питался и становился все сильнее; так что я больше времени проводил с Телени, чем дома.

Контора отнимала у меня немного времени, и я находился там ровно столько, сколько требовалось для того, чтобы привести в порядок дела и дать Телени возможность немного помузицировать. Остальное время мы были вместе.

В театре мы сидели в одной ложе, вдвоем или вместе с моей матерью. Ни один из нас, насколько я знаю, не принимал приглашения на прием, если в числе гостей не было другого. Пешие и верховые прогулки или прогулки в кебе мы совершали вместе. Вообще, если бы наш союз был благословлен Церковью, не нашлось бы супругов вернее. И пусть моралист объяснит мне, что дурного мы сделали, пусть растолкует мне законодатель, который применил бы к нам меру наказания, налагаемую на самых злостных преступников, какой вред мы причиняли обществу.

Хотя мы одевались по-разному, но были почти одинакового телосложения, почти одного возраста и имели невероятно схожие пристрастия, так что в конце концов для людей, всегда видевших нас под руку друг с другом, мы стали неразделимы.

Наша дружба чуть ли не стала притчей во языцех, и фраза «Где Рене, там и Камиль» сделалась чем-то вроде поговорки.

— Но вы, который так переживал из-за анонимной записки, неужели вы не боялись, что люди начнут догадываться о реальной природе вашей привязанности?

— Тот страх совершенно исчез. Разве позор бракоразводного процесса мешает неверной жене встречаться с любовником? Разве страх перед неумолимым законом останавливает вора? Счастье убаюкало мое сознание, и оно спокойно спало; кроме того, узнав на сборищах у Брайанкорта, что я-не единственный представитель нашего разлагающегося общества, который живет по-сократовски, и что люди незаурядного ума, обладающие добрым сердцем и тонко чувствующие красоту, были, как и я, содомитами, я успокоился. Не того мы боимся, что в аду нас ждет ужасная боль, а того, что там мы можем оказаться в низшем обществе.

Дамы, я думаю, начали догадываться, что наши чрезмерно близкие отношения носят любовный характер; и, насколько я слышал, нас прозвали содомскими ангелами, намекая, что эти небесные посланцы не избежали своей судьбы. Но какое мне было дело до того, что какие-то лесбиянки подозревали нас в своих собственных слабостях?

— А что ваша мать?

— Ходили слухи, что она — любовница Рене. Меня они очень забавляли — такая мысль была совершенным абсурдом.

— Но разве она не догадывалась о вашей любви к другу?

— Как вы знаете, муж всегда узнает последним о неверности жены. Произошедшие во мне перемены очень ее удивили. Она даже спросила меня, как случилось, что мне понравился человек, к которому я относился с таким пренебрежением и на которого всегда смотрел свысока.

«Вот видишь, нельзя относиться к людям предвзято и говорить о них, совсем их не зная», — сказала она.

Однако одно обстоятельство заставило мать забыть о Телени.

Юная танцовщица, чье внимание я, видимо, привлек на бале-маскараде, — либо я ей понравился, либо она сочла меня лёгкой добычей, — написала мне очень нежное послание и пригласила навестить ее.

Не зная, как отказаться от чести, которую она мне оказала, и в то же время не желая ее обидеть, — а я вообще не терпел пренебрежительного отношения к женщине, — я послал ей огромную корзину цветов и книгу, объясняющую их значение.

Она поняла, что моя любовь отдана кому-то другому, однако в ответ на свой подарок я получил ее большую красивую фотографию. Тогда я навестил ее, чтобы поблагодарить, и вскоре мы стали очень хорошими друзьями, но только друзьями, и ничего больше.

Поскольку письмо и портрет я оставил в своей комнате, мать, которая, естественно, заметила одно, увидела, должно быть, и другое. Поэтому она никогда не придавала значения моей liaison с музыкантом.

В ее речах время от времени проскальзывали либо тонкие, либо недвусмысленные намеки на глупость мужчин, которые губят себя из-за corps de ballet [113], или на дурной вкус тех, кто женится на своих и чужих любовницах, но и только.

Она знала, что я сам себе хозяин, поэтому не вмешивалась в мою личную жизнь и предоставляла мне делать то, что я хотел. Если где-то у меня и был faux mйnage [114], - тем лучше или тем хуже для меня. Она была рада, что мне доставало такта соблюдать les convenances [115] и не привлекать внимание света. Только сорокапятилетний мужчина, твердо решивший никогда не жениться, может бросить вызов общественному мнению и иметь любовницу напоказ.

К тому же мне пришло на ум, что мать не хочет чтобы я слишком внимательно изучал цель ее частых маленьких путешествий и поэтому предоставляет мне полную свободу действий.

— В то время она была еще молода, не так ли?

— Это зависит от того, какую женщину вы называете молодой. Ей было около тридцати семи или тридцати восьми, и для своих лет она выглядела чрезвычайно молодо. О ней всегда говорили как о прелестной и соблазнительной женщине.

Она была очень красива. Высокая, с великолепными руками и плечами, с гордой посадкой головы, она не могла не привлекать внимания везде, где появлялась. Ее большие глаза неизменно светились невозмутимым спокойствием, нарушить которое не могло ничто; ровные густые брови почти сходились на переносице; черные волосы ниспадали пышными естественными локонами; лоб был низким и широким, нос маленьким и прямым. Все вместе придавало ей величавый вид и делало ее похожей на классическую статую.

Однако прекраснее всего был ее рот: он не только имел идеальные контуры, но его пухлые губы были так похожи на сочные сладкие вишни, что вы жаждали их попробовать. Такой рот, должно быть, сводил с ума мужчин с сильными страстями, и более того, должно быть, действовал на них как любовный напиток, разжигал неукротимый огонь желания даже в самых вялых сердцах. Вообще, редкие брюки не топорщились в присутствии моей матери, несмотря на все усилия их владельцев скрыть отбиваемую в штанах барабанную дробь; а это, я думаю, лучший комплимент женской красоте, ибо он естествен, а не сентиментален.

В ее манерах была та непринужденность, а в походке — та степенность, которые характерны не только для древнеримских аристократок, но присущи итальянским крестьянкам и французским grande dame [116] и никогда не встречаются у немецкой аристократии. Казалось, она была рождена, чтобы быть королевой гостиных, и поэтому принимала как должное и безо всякой радости не только льстивые заметки в светских газетах, но и благоговейное почтение множества поклонников, ни один из которых не осмеливался с ней флиртовать. Для всех она была Юноной, безупречной женщиной, которая могла оказаться и вулканом, и айсбергом.

— Могу я спросить: и кем же она все-таки была?

— Дамой, принимающей бесчисленных гостей и наносящей бесчисленные визиты, дамой, которая, казалось, главенствовала везде: и во время обедов, которые давала сама, и во время обедов, на которых присутствовала, — то есть образцом дамы-патронессы. Владелец магазина как-то заметил: «Когда мадам де Грие останавливается у нашей витрины, у нас праздник, поскольку она привлекает не только внимание джентльменов, но и внимание дам, которые часто покупают то, что отметил ее опытный глаз».

Кроме того, она обладала тем, что так прекрасно в женщинах -

 

Глубокий, мягкий,

Нежный голос;

 

думаю, я смог бы привыкнуть к некрасивой жене, но к женщине с визгливым, резким и пронзительным голосом — никогда.

— Говорят, вы на нее похожи.

— Да? Надеюсь, вы не хотите, чтобы я расхваливал свою мать, как Ламартин [117], а потом скромно добавил; «Я — ее копия».

— Но почему же, так рано овдовев, она больше не вышла замуж? Такая красивая и богатая женщина должна была иметь так же много поклонников, как сама Пенелопа [118].

— Когда-нибудь я расскажу вам о ее жизни, и тогда поймете, почему она предпочла свободу брачным узам.

— Она любила вас, не так ли?

— Да, очень любила; и я ее тоже. Более того, не будь у меня тех наклонностей, в которых я не смел ей признаться и которые способны понять только лесбиянки, веди я разгульную жизнь развлекаясь со шлюхами, любовницами и веселыми gresettes, как большинство молодых людей моего возраста, я бы сделал ее наперсницей своих любовных подвигов, ведь в момент блаженства мы часто теряем остроту чувств из-за их обилия, тогда как, намеренно выдавая воспоминания по крупицам, мы получаем двойное удовольствие — для чувств и для ума.

Однако в последнее время Телени стал чем-то вроде преграды между нами, и я думаю, мать начала меня ревновать, ибо его имя сделалось ей так же неприятно, как когда-то было неприятно мне.

— Она начала догадываться о вашей liaison?

— Я не знал, догадывалась она об этом или ревновала из-за моей к нему привязанности. Однако близился критический момент, и события начинали развиваться по тому пути, который привел к страшному концу.

В некой местности намечался большой концерт, и, поскольку Л., который должен был в нем выступать, заболел, заменить его попросили Телени. От такой чести он не мог отказаться.

«Я совсем не хочу покидать вас, — сказал он, — даже на пару дней, но я знаю, что вы сейчас настолько заняты, что никак не можете уехать, особенно учитывая то, что ваш управляющий болен».

«Да, — ответил я, — это довольно затруднительно, но всё же я мог бы…»

«Нет-нет, это было бы глупо; я вам не позволю».

«Но вы ведь так давно не играли на концерте без меня».

«Вы будете в моей душе, если не во плоти. Я буду видеть, что вы сидите на своем обычном месте, и играть для вас и только для вас. Кроме того, мы ни разу не расставались ни на день с тех пор, как вы получили письмо Брайанкорта. Давайте проверим, можем ли мы два дня прожить врозь. Кто знает, может быть, когда-нибудь…»

«Что вы хотите этим сказать?»

«Ничего, только вам может надоесть такая жизнь. Вы можете жениться ради того, чтобы иметь семью, как делают другие мужчины».

«Семью?! — Я расхохотался. — Что, эта обуза так необходима для счастья?»

«Вы можете пресытиться моей любовью».

«Рене, не говорите так! Я не могу без вас жить!»

Он скептически улыбнулся.

«Как?! Вы сомневаетесь в моей любви?»

«Разве можно сомневаться в том, что звезды — это огонь? А вы, — продолжал он медленно, глядя мне в глаза, — вы сомневаетесь в моей любви?»

Мне показалось, что он побледнел.

«Нет. Разве вы давали мне хоть малейший повод сомневаться?»

«А если бы я был неверен?»

«Телени, — произнес я, замирая, — у вас есть другой любовник». Я представил, как он, находясь в чужих объятиях, испытывает блаженство, которое принадлежало мне, и только мне.

«Нет, — сказал он, — у меня никого нет; но если бы был?»

«Вы полюбили бы его или ее, и моя жизнь была бы разрушена навсегда».

«Нет, не навсегда, может быть, только на время. Но Вы бы смогли простить меня?»

«Да, если бы вы меня еще любили».

При мысли о том, что я могу потерять его, у меня сильно закололо в сердце; это подействовало на меня, как основательная порка; глаза наполнились слезами, кровь закипела. Я схватил его и обнял, вкладывая в это объятие всю свою силу; губы жадно искали его губ, мой язык был у него во рту. Чем больше я его целовал, тем печальнее становился и тем сильнее было мое желание. На минуту я отстранился и взглянул на него. Как красив он был в тот день! Его красота была почти неземной!

Я и теперь вижу его — в ореоле мягких шелковистых волос, похожих на золотистый солнечный луч, играющий в бокале вина цвета топаза, с влажным, полуоткрытым, напоенным восточной чувственностью ртом, с алыми губами, не иссушенными болезнями, как губы размалеванных, крепко надушенных куртизанок, продающих за золото несколько мгновений гнусного блаженства и не выцветшими, как губы бледных, малокровных девственниц с осиной талией, в чьих венах ежемесячные менструации вместо рубиново-красной крови оставили лишь бесцветную жидкость.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.