Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Памяти Т. Б



Памяти Т. Б

 

 

 

Пока не увяли цветы и лента

еще не прошла через известь лета,

покуда черна и вольна цыганить,

ибо настолько длинна, что память

моя, как бы внемля ее призыву,

потянет ее, вероятно, в зиму, —

 

 

 

прими от меня эту рифмо-лепту,

которая если пройдет сквозь Лету,

то потому что пошла с тобою,

опередившей меня стопою;

и это будет тогда, подруга,

твоя последняя мне услуга.

 

 

 

Вот уж не думал увидеть столько

роз; это — долг, процент, неустойка

лета тому, кто бесспорно должен

сам бы собрать их в полях, но дожил

лишь до цветенья, а им оставил

полную волю в трактовке правил.

 

 

 

То-то они тут и спят навалом.

Ибо природа честна и в малом,

если дело идет о боли

нашей; однако, не в нашей воле

эти мотивы назвать благими;

смерть — это то, что бывает с другими.

 

 

 

Смерть — это то, что бывает с другими.

Даже у каждой пускай богини

есть фавориты в разряде смертных,

точно известно, что вовсе нет их

у Персефоны; а рябь извилин

тем доверяет, чей брак стабилен.

 

 

 

Все это помнить, пока есть сила,

пока все это свежо и сыро,

пока оболочка твоя, — вернее,

прощанье с ней для меня больнее,

чем расставанье с твоей душою,

о каковой на себя с большою

 

 

 

радостью Бог — о котором после,

будет ли то Магомет, Христос ли,

словом сама избрала кого ты

раньше, при жизни — возьмет заботы

о несомненном грядущем благе —

пока сосуд беззащитной влаги.

 

 

 

С того разреши мне на этом свете

сказать о ее, оболочки, смерти,

о том, что случилось в тот вечер в Финском

Заливе и стало на зависть сфинксам

загадкой — ибо челнок твой вовсе

не затонул, но остался возле.

 

 

 

Вряд ли ты знала тогда об этом,

лодка не может и быть предметом

бденья души, у которой сразу

масса забот, недоступных глазу,

стоит ей только покинуть тело;

вряд ли ты знала, едва ль хотела

 

 

 

мучить нас тайной, чья сложность либо

усугубляет страданье (ибо

повод к разлуке важней разлуки);

либо она облегчает муки

при детективном душевном складе;

даже пускай ты старалась ради

 

 

 

этих последних, затем что все же

их большинство, все равно похоже,

что и для них, чьи глаза от плача

ты пожелала сберечь, задача

неразрешима; и блеск на перлах

их многоточия — слезы первых.

 

 

 

Чаек не спросишь, и тучи скрылись.

Что бы смогли мы увидеть, силясь

глянуть на все это птичьим взглядом?

Как ты качалась на волнах рядом

с лодкой, не внемля их резким крикам,

лежа в столь малом и столь великом

 

 

 

от челнока расстояньи. Точно

так и бывает во сне; но то, что

ты не цеплялась, — победа яви:

ибо страдая во сне, мы вправе

разом проснуться и с дрожью в теле

впиться пальцами в край постели.

 

 

 

Чаек не спросишь, и нету толка

в гомоне волн. Остаются только

тучи — но их разгоняет ветер.

Ибо у смерти всегда свидетель —

он же и жертва. И к этой новой

роли двойной ты была готовой.

 

 

 

Впрочем и так, при любом разбросе

складов душевных, в самом вопросе

«Чем это было?» разгадки средство.

Самоубийством? Разрывом сердца

в слишком холодной воде залива?

Жизнь позволяет поставить «либо».

 

 

 

Эта частица отнюдь не фора

воображенью, но просто форма

тождества двух вариантов, выбор

между которыми — если выпал —

преображает недвижность чистых

двух параллельных в поток волнистых.

 

 

 

Эта частица — кошмар пророков —

способ защиты от всех упреков

в том, что я в саване хищно роюсь,

в том, что я «плохо о мертвой» — то есть

самоубийство есть грех и вето;

а я за тобой полагаю это.

 

 

 

Ибо, включая и этот случай,

все ж ты была христианкой лучшей,

нежели я. И, быть может, с точки

зрения тюркских певцов, чьи строчки

пела ты мне, и вообще Ислама,

в этом нет ни греха, ни срама.

 

 

 

Толком не знаю. Но в каждой вере

есть та черта, что по крайней мере

объединяет ее с другими:

то не запреты, а то, какими

люди были внизу, при жизни,

в полной серпов и крестов отчизне.

 

 

 

Так что ты можешь идти без страха:

ризы Христа иль чалма Аллаха,

соединенье газели с пловом

или цветущие кущи — словом,

в два варианта Эдема двери

настежь открыты, смотря по вере.

 

 

 

То есть одетый в любое платье

Бог тебя примет в свое объятье,

и не в любови тут дело Отчей:

в том, что, нарушив довольно общий

смутный завет, ты другой, подробный,

твердо хранила: была ты доброй.

 

 

 

Это на счетах любых дороже:

здесь на земле, да и в горних тоже.

Время повсюду едино. Годы

жизни повсюду важней, чем воды,

рельсы, петля или вскрытие вены;

все эти вещи почти мгновенны.

 

 

 

Так что твой грех, говоря по сути,

равен — относится к той минуте,

когда ты глотнула последний воздух,

в легких с которым лежать на водах

так и осталась, качаясь мерно.

А добродетель твоя, наверно,

 

 

 

эту минуту и ветра посвист

перерастет, как уже твой возраст

переросла, ибо день, когда я

данные строки, почти рыдая,

соединяю, уже превысил

разность выбитых в камне чисел.

 

 

 

Черная лента цыганит с ветром.

Странно тебя оставлять нам в этом

месте, под грудой цветов, в могиле,

здесь, где люди лежат, как жили:

в вечной своей темноте, в границах;

разница вся в тишине и птицах.

 

 

 

Странно теперь, когда ты в юдоли

лучшей, чем наша, нам плакать. То ли

вера слаба, то ли нервы слабы:

жалость уместней Господней Славы

в мире, где души живут лишь в теле.

Плачу, как будто на самом деле

 

 

 

что-то остаться могло живое.

Ибо, когда расстаются двое,

то, перед тем как открыть ворота,

каждый берет у другого что-то

в память о том, как их век был прожит:

тело — незримость; душа, быть может,

 

 

 

зренье и слух. Оттого и плачу,

что неглубоко надежду прячу,

будто слышишь меня и видишь,

но со словами ко мне не выйдешь:

ибо душа, что набрала много,

речь не взяла, чтоб не гневить Бога.

 

 

 

Плачу. Вернее, пишу, что слезы

льются, что губы дрожат, что розы

вянут, что запах лекарств и дерна

резок. Писать о вещах, бесспорно,

тебе до смерти известных, значит

плакать за ту, что сама не плачет.

 

 

 

Разве ты знала о смерти больше

нежели мы? Лишь о боли. Боль же

учит не смерти, но жизни. Только

то ты и знала, что сам я. Столько

было о смерти тебе известно,

сколько о браке узнать невеста

 

 

 

может — не о любви: о браке.

Не о накале страстей, о шлаке

этих страстей, о холодном, колком

шлаке — короче, об этом долгом

времени жизни, о зимах, летах.

Так что сейчас, в этих черных лентах,

 

 

 

ты как невеста. Тебе, не знавшей

брака при жизни, из жизни нашей

прочь уходящей, покрытой дерном,

смерть — это брак, это свадьба в черном,

это те узы, что год от года

только прочнее, раз нет развода.

 

 

 

Слышишь, опять Персефоны голос?

Тонкий в руках ее вьется волос

жизни твоей, рассеченный Паркой.

То Персефона поет над прялкой

песню о верности вечной мужу;

только напев и плывет наружу.

 

 

 

Будем помнить тебя. Не будем

помнить тебя. Потому что людям

свойственна тяга к объектам зримым

или к предметам настолько мнимым,

что не под силу сердечным нетям.

И, не являясь ни тем, ни этим,

 

 

 

ты остаешься мазком, наброском,

именем, чуждым своим же тезкам

и не бросающим смертной тени

даже на них. Что поделать с теми,

тел у кого, чем имен, намного

больше? Но эти пока два слога —

 

 

 

ТАНЯ — еще означают тело

только твое, не пуская в дело

анестезию рассудка, ими

губы свои раздвигая, имя

я подвергаю твое огласке

в виде последней для тела ласки.

 

 

 

Имя твое расстается с горлом

сдавленным. Пользуясь впредь глаголом,

созданным смертью, чтоб мы пропажи

не замечали, кто знает, даже

сам я считать не начну едва ли,

будто тебя «умерла» и звали.

 

 

 

Если сумею живым, здоровым

столько же с этим прожить я словом

лет, сколько ты прожила на свете,

помни: в Две Тысячи Первом лете,

с риском быть вписанным в святотатцы,

стану просить, чтоб расширить святцы.

 

 

 

Так, не сумевши ступать по водам,

с каждым начнешь становиться годом,

туфельки следом на водах тая,

все беспредметней; и — сам когда я

не дотянувши до этой даты,

посуху двину туда, куда ты

 

 

 

первой ушла, в ту страну, где все мы

души всего лишь, бесплотны, немы,

то есть где все — мудрецы, придурки, —

все на одно мы лицо, как тюрки, —

вряд ли сыщу тебя в тех покоях,

встреча с тобой оправдание коих.

 

 

 

Может, и к лучшему. Что сказать бы

смог бы тебе я? Про наши свадьбы,

роды, разводы, поход сквозь трубы

медные, пламень, чужие губы;

то есть, с каким беспримерным рвеньем

трудимся мы над твоим забвеньем.

 

 

 

Стоит ли? Вряд ли. Не стоит строчки.

Как две прямых расстаются в точке,

пересекаясь, простимся. Вряд ли

свидимся вновь, будь то Рай ли, Ад ли.

Два этих жизни посмертной вида

лишь продолженье идей Эвклида.

 

 

 

Спи же. Ты лучше была, а это

в случае смерти всегда примета,

знак невозможности, как при жизни,

с худшим свиданья. Затем что вниз не

спустишься. Впрочем, долой ходули —

до несвиданья в Раю, в Аду ли.

 

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.