Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





{301} Глава XV 5 страница



Столкновение трепетных чувств слабой женщины со всесильной Машиналью Таиров доводил до трагического обобщения. Тяжелая сцена. Муж после обеда по раз навсегда заведенному обычаю читает вслух газеты, читает с одним и тем же выражением, с одними и теми же интонациями. Эллен уже давно не вникает в смысл того, что он читает, она думает о своем, о том, что не может больше так жить, о том, что ненавидит своего мужа, этот мерзкий, жирный манекен. И в голове ее стучит только одно слово: «Свобода! Свобода!» Когда муж уходит, Эллен под влиянием какой-то тупой, настойчивой мысли, гвоздящей ее мозг, берет тяжелую бутыль с диковинным цветком, которую она принесла от Гарри Ро после их последнего свидания, и медленно, прислушиваясь к глухому храпу мужа, идет в спальню… Она убивает мужа.

Суд. Читается обвинительный акт. Эллен сидит на стуле как пригвожденная, на вопросы судей односложно отвечает, как внушил ей адвокат:

— Нет, я не убивала. Нет, я не убивала.

Но вот судья читает показания Гарри Ро. Он характеризует ее как женщину легкого поведения, с циничной откровенностью рассказывая интимные подробности их жизни. И подтверждает, что преступление совершено ею.

Эллен, все время сидевшая в каком-то оцепенении, вдруг поднимает голову и широко открывает глаза. Ужас предательства со стороны человека, который казался ей благородным рыцарем, от которого она ждала спасения, потрясает все ее существо. Отчаянный животный крик сотрясает стены зала:

— Я убила! Я! Я! Я!!!

{345} Этот крик, обращенный как бы ко всей вселенной, перекликался для меня с криком отвергнутой Эбби в «Любовь под вязами»;

— Я люблю тебя, Ибен! Я люблю тебя!!

Это тоже был момент, приближающий маленькую современную женщину к большим классическим образам.

Страшной была сцена в тюрьме. Стены. Скамья. И решетки… А за ними, как в каком-то тумане, огромные выси небоскребов. И сидит маленькое, затерянное существо. Приходит парикмахер. Хвастливо рассказывает о своем искусстве. Эллен плохо понимает, почему он должен выстричь у нее часть волос, она все еще в каком-то оцепенении. Но вот вошли двое тюремщиков, и внезапно она поняла все.

В ней просыпается неистовый протест. Она упирается, рвется из стиснувших ее рук. И задыхаясь, без конца повторяет только два слова;

— Не хочу! Не хочу! Не хочу!!

В этих словах — весь ужас беззащитного человека перед страшными, железными законами. Почему надо ее казнить?! Почему ее, а не омерзительную машину, которая толкнула ее на убийство?! Почему не предателя, ради которого она совершила это убийство и который равнодушно бросил ее на электрический стул?!

А тюремщики спокойно тащат ее…

И, наконец, финал спектакля. В пьесе ничего этого нет. В темноте освещенные прожектором три репортера в одинаковых костюмах одинаковыми автоматическими ручками записывают в одинаковых блокнотах подробности казни.

По беспощадной силе обобщения, с которой вскрывались здесь социальные корни Машинали, уничтожающей в человеке все живое, этот спектакль стал в один ряд со спектаклями О’Нила.

Очень хорошо играли: С. Ценив — мужа, Н. Чаплыгин — Гарри Ро, Н. Коллен — мать.

Образ Эллен, проникнутый глубоким искренним лиризмом, непосредственностью, вызывал во мне большое сочувствие. Я старалась подчеркнуть и ее беззаветную любовь и ее безграничную жажду свободы. Резкая грань существует в пьесе между первым появлением Эллен и последующими сценами. Маленькая служащая в бюро, она прибегала на работу запыхавшись, всегда чуть-чуть опоздав. Это тоже черта характера. Быстро снимала она жакет и вешала на плечики рядом с уже висящими жакетами других машинисток. Дальше — безграничная тоска, когда стандарт уже накладывает свою железную лапу на ее жизнь. Страшной была сцена, когда в первый день после свадьбы Эллен выходит из ванной и муж, похотливо хрипя, приближается к ней, а она в ужасе прижимается к стене, готовая втиснуться в нее.

В Америке роль Эллен, так же как роль Эбби в «Любовь под вязами», играли актрисы на амплуа отрицательных героинь. И пьеса шла под другим названием — «Женщина, которая убила».

На нашу премьеру в Москву приехал автор — Софи Тредуэлл. Она была в восторге от спектакля:

{346} — В первый раз моя пьеса сыграна так, как я ее написала… И надо было приехать в такую далекую страну, как ваша, чтобы впервые увидеть здесь свою авторскую идею не только осуществленной, но углубленной и расширенной…

Во время длительной заграничной поездки мы очень соскучились по новой творческой работе, и подготовка спектаклей шла как-то особенно горячо и интенсивно. Все мы буквально не выходили из театра. Спектакли, о которых я рассказывала, были поставлены в очень короткий срок.

 

На одном из совещаний РАПП в 1930 году, посвященном театральным вопросам, после доклада Таирова к нам подошел Всеволод Вишневский. Представился. Маленький, коренастый, с задорным носом, с прищуренными, исподлобья смотрящими глазами, он мне очень понравился.

— Вы здорово говорили, — обратился он к Таирову. — Динамический реализм — это позиция, прямо соответствующая времени.

Завязался разговор. После конца совещания мы вместе вышли на улицу и долго бродили взад и вперед по Тверскому бульвару. Вишневский и Таиров вперебивку говорили о путях искусства, о том, куда, как идти. Потом пришли к нам домой, пили кофе и сидели до утра.

Выяснилось, что Вишневский видел все постановки Камерного театра и не раз обмозговывал, как он выразился, приемы и методы Таирова.

— Думаю, вы бьете в цель, — говорил Вишневский. — Ваша борьба с натурализмом, который всем нам мешает двигать большие проблемы, — это правильно. Нужно драться.

Под утро, прощаясь, Вишневский сказал:

— Попробуем идти вместе в наступление. Может, что и получится. Главное — найти настоящую, большую тему.

С этого вечера завязалась дружба Вишневского и Таирова, длившаяся долгие годы.

Скоро Вишневский стал своим человеком в театре. Его можно было видеть на репетициях «Линии огня», «Патетической сонаты», «Неизвестных солдат». С Александром Яковлевичем он встречался часто. Потом эти встречи стали уже ежедневными. И в один прекрасный день они сообщили мне, что тема будущей пьесы начала дышать. В тесном общении драматурга и режиссера созревало ее зерно.

Как-то, придя к нам, Всеволод торжественно сообщил мне:

— Будешь играть Ларису. — И пояснил: — Ларису Рейснер. Ты замечательно должна ее сыграть. У вас есть что-то общее. И в характере какие-то сходные черты и глаза похожие. И имена рифмуются: Алиса — Лариса.

О Ларисе Рейснер я много слышала. То, что прототипом роли будет Лариса Рейснер, вызывало у меня и радость и волнение.

{347} Время шло. Всеволод Вишневский работал много, запойно. Часами сидели они с Таировым в театре или у нас дома, подкрепляясь черным кофе. И наконец в артистическом фойе вывешено объявление: «Всеволод Вишневский читает свою новую пьесу». Названия у пьесы еще не было. Оно появилось позднее и совершенно неожиданно. Как-то вечером я зашла в кабинет к Александру Яковлевичу. Вишневский и Таиров шагали по комнате и перебирали разные варианты названия. Всеволод почему-то очень боялся определения своей пьесы как трагедии. Он говорил, что за самым словом «трагедия» в его представлении стоит что-то театрально-возвышенное: алебарды, пики, горы трупов на сцене. Таиров пытался объяснить ему, что все же он написал трагедию.

— Да, я понимаю, что это трагедия, — возражал Вишневский. — Но пьеса-то оптимистическая.

— А почему бы именно так и не назвать пьесу — «Оптимистическая трагедия»! — вмешалась я.

Всеволод вскочил и, заключив меня в объятия, воскликнул:

— Ура!

И тут же на первой странице пьесы красным карандашом жирно начертил: «Оптимистическая трагедия».

Чтение пьесы на труппе я вспоминаю до сих пор. Всеволод читал замечательно, Таиров считал, что вообще в нем погиб превосходнейший актер. Каждый образ был живым. Бурный темперамент Всеволода захватывал. Многие наши актрисы плакали. После чтения мы устроили Вишневскому бурную овацию.

Через несколько дней было назначено чтение «Оптимистической» у наркома просвещения А. С. Бубнова. Присутствовали К. Е. Ворошилов, С. М. Буденный и представители высшего военного командования. Всеволод читал с большим подъемом. После чтения начался взволнованный разговор. Присутствовавшие единодушно признали, что материал сильный, захватывающий. Но большинство высказывало сомнение в том, что можно это осуществить на сцене, считали, что это не пьеса, а, как выразился один из участников обсуждения, повествование. Все обступили Александра Яковлевича и стали расспрашивать, как он предполагает показать это на сцене. Оптимизм Таирова, убеждавшего, что сила этого произведения как раз и заключается в том, что оно не отвечает канонам классической драматургии и это дает возможность искать новые пути для осуществления современной трагедии, все же не до конца убедил присутствующих. Тем не менее Таиров получил разрешение работать над пьесой.

Прежде чем приступить к репетициям, Вишневский и Таиров отправились в учебный поход на одном из кораблей Балтфлота. Корабль попал в жестокий шторм. Вернулись они из этого путешествия веселые, с массой впечатлений, и с большим запалом приступили к работе. Теперь Всеволод уже окончательно переселился в театр. А после репетиций приходил к нам домой. Пообедав, они с Таировым часами сидели в кабинете и работали, взвешивая и проверяя впечатления от дневной репетиции.

{348} Это было чудесное время. Вишневский, по-моему, был идеальным драматургом. Его увлекала самая стихия театра. На репетициях он внимательно прислушивался к каждому замечанию или пожеланию любого актера, охотно переписывал отдельные реплики, а иногда даже целые сцены. С ним легко было работать. Как-то, когда я ему сказала, что мне хочется, чтобы текст письма, которое пишет Комиссар подруге, был по-женски интимным, Всеволод сказал:

— Ну что ж, валяй, пиши сама.

И я начала письмо словами: «Дорогая моя Муха!» (Мухой я звала в детстве свою любимую подругу.)

Атмосфера репетиций была необычной: Таиров привлек к работе военных моряков. Они должны были следить за тем, чтобы в спектакле не было никаких нарушений морских правил и законов. Наши актеры в свою очередь получили возможность наблюдать за повадкой, свойственной морякам. У них своя походка, своя особая выправка. Общение с моряками очень много давало нам: мы чувствовали себя как бы взаправду на военном корабле. Мне лично присутствие моряков принесло большую удачу. Я усиленно искала кожаную куртку для Комиссара, не представляя себе Комиссара без куртки. Но те, которые приносили из магазинов, никак меня не устраивали. Они были совсем другого покроя, непохожие на куртки, которые носили во время гражданской войны. К тому же сделаны они были из жесткого, торчащего материала, «под кожу». Я очень огорчалась. Моряки были в курсе наших актерских забот. И вот как-то, когда шла репетиция на сцене, в зал вбежал маленький морячок со свертком под мышкой и, запыхавшись, изо всех сил радостно закричал мне:

— Алиса Георгиевна! Куртку вам достал! Настоящую!! Гражданскую! Комиссарскую!!!

Ловко прыгнув на сцену, он протянул мне сверток. С большим волнением я развязала его, надела куртку и — о чудо — куртка оказалась как по мне сшитая, уютная, на мягкой бумазейной подкладке. А что было особенно приятно, не магазинная, не новенькая, видавшая виды, явно бывалая. В порыве благодарности я расцеловала морячка, и у меня как гора с плеч свалилась.

Репетиции «Оптимистической трагедии» шли с большим подъемом. Все мы чувствовали, что театр готовит не просто очередной спектакль, а спектакль, посвященный великим свершениям нашего народа.

На просмотре в театре присутствовали члены Реввоенсовета во главе с К. Е. Ворошиловым. В партере по предложению Климента Ефремовича сидели красноармейцы и моряки из наших подшефных частей.

Это был незабываемый спектакль. Зрители принимали его с необыкновенным энтузиазмом. Среди действия вскакивали, кричали «ура», аплодировали. Атмосфера зрительного зала, конечно, перекидывалась через рампу на сцену, и спектакль шел с большим подъемом. После окончания не было даже обсуждения. Спектакль {349} был принят безоговорочно. Театр получил разрешение печатать на афише «Посвящается Красной Армии и Флоту».

Заветной моей мечтой было сыграть женщину — борца за революцию. И роль Комиссара в «Оптимистической трагедии» стала одной из самых дорогих моему сердцу.

Роль Комиссара написана автором очень скупо и лаконично. Найти ключ к образу было нелегко. Надо было убедить зрителей в том, что, не произнося громких слов и пламенных монологов, Комиссар преобразует вздыбленный анархистский отряд в регулярный полк Красной Армии. Надо было дать почувствовать масштаб образа Комиссара, внутреннюю убежденность и революционную страстность. Комиссар все время не сходит со сцены. А говорит мало. Чаще всего отдельные реплики. Поначалу такое построение роли смущало меня. Но как-то во время работы Александр Яковлевич, остановив репетицию, сказал мне:

— Живи совершенно свободно в обстановке, которая тебя окружает. Не бойся молчания. Отсюда и найдешь ключ к образу.

Так оно и получилось. Взгляд. Раздумье. Улыбка. Зоркое внимание к окружающему. Комиссар наблюдает, оценивает обстановку, ориентируется в ситуации. И только потом, внезапно, неожиданно для всех приступает к действию. Этот прием стал основной моей внутренней задачей.

Комиссар входит в разбушевавшийся, разворошенный анархический отряд как начало ясности, воли, целеустремленности. Но это вовсе не образ человека, заранее уверенного в успехе. Комиссар ходит по краю пропасти. Были сцены в этом спектакле, когда я особенно осязаемо чувствовала силу этой женщины. Момент, когда Комиссар, оттесненная к стенке надвигающейся на нее массой матросов, стреляет в страшного полуголого кочегара, с похотливой улыбкой выползающего из трюма. Сцена, когда она читает приговор Вожаку. И, наконец, финал, когда измученная пытками, поддерживаемая моряками, держась прямо, как натянутая струна, она, слабо улыбаясь, обращается к Алексею: «Гармонь вынес? Играй!» И с последними словами: «Держите марку военного красного флота!», вытянувшись, как бы готовая идти в строю, внезапно падает, не сгибая колен.

— Падает, как солдат на посту, — подсказал Таиров на репетиции.

В характере Комиссара много мужественности. Порой в ней даже чувствуется военная выправка. Заложив руки за спину, она строго следит за проходящим строем моряков. Точны и четки ее категорические приказы. В то же время эта маленькая женщина (как характеризует ее Вишневский) сердечна, проста, искренна. В ней много женственности, лирики — и когда на рассвете перед догорающей свечкой она пишет письмо подруге, и когда в куртке, накинутой на плечи, в светлой тенниске, расстегнутой у ворота, идет, радостно и дерзко улыбаясь Алексею. Я стремилась вложить в образ Комиссара глубокую человечность и романтику. И всегда вспоминала рассказы Вишневского о Ларисе Рейснер.

{350} Александр Яковлевич наметил в спектакле семь кульминаций. И все они были выражены с исключительной силой. Масса, моряки взволнованно жили на сцене.

— Эмоциональный тонус пьесы находится на грани максимального кипения, — говорил Таиров. — Нет покоя, плавятся страсти. Завтра, возможно, многих ожидает смерть. А поэтому сегодня для многих «Да здравствует анархия!»

Новой, неизведанной была тональность спектакля: скорбная, суровая, героическая и вместе с тем проникнутая большим светлым лиризмом. Лирический мотив, который проходил через всю пьесу Вишневского, Таиров выделял и подчеркивал. В своей беседе с труппой он говорил:

— Как музыкальное произведение звучит в контрастах и столкновениях, так и герои пьесы идут на сцене от хаоса к гармонии, от отрицания к утверждению, от смерти к жизни.

Это было патетично, но в этом не было помпезности. При всей открытой эмоциональной выразительности спектакль производил впечатление строгое и сдержанное.

Незабываем для меня целый ряд эпизодов.

Строй моряков в парадных форменках в прологе. Ночная сцена боя засевших в воронках моряков во главе с Комиссаром: в густой темноте ползущие на животе вражеские солдаты (поблескивали только их каски), как черви, расползались во все концы, как бы захватывая территорию моряков. Наконец, финал спектакля — молчаливый, скорбный, когда над телом Комиссара плакала гармошка, а в глубине сцены на заднике (впервые на театре) плыли взъерошенные облака. И еще одна сцена, в которой трудно было удержать волнение и слезы. Это прощальный бал перед уходом отряда в бой. Для меня она осталась неповторимым явлением искусства.

Комиссар использует этот бал как внутреннюю разрядку напряженной обстановки на корабле. Но бал — прощальный. И это придает ему какую-то особую окраску. Его начинает Комиссар несколькими движениями вальса. Сцена заполняется танцующими парами. Тут же в сторонке сидит и бессильно плачет старуха. Комиссар обнимает ее, пытаясь утешить. Тревожно и задумчиво звучит в оркестре вальс, великолепный вальс Льва Книппера. Пары танцевали по-разному. Одни сдержанно, застенчиво, другие по-деревенски угловато, иные с городским шиком. Танцевали, глядя друг другу в глаза и печально отводя глаза в сторону. Женщины в простеньких косынках и женщины с обнаженными руками. И совсем юные, почти девочки, и — завтрашние вдовы. А потом в глубине сцены они стояли на возвышении, махая платками, улыбаясь и плача, в то время как торжественным шагом под звуки марша уходил отряд, уходил в неизвестность, и каждый шел со своими думами, тревогами, надеждами…

Передо мной и сейчас стоят живые герои этого спектакля. Сильные, простые, неприукрашенные и в то же время как бы высеченные резцом скульптора. Великолепно играли не только ведущие {351} актеры, но и каждый участник массовых сцен. Все были охвачены каким-то общим творческим горением.

Не могу не вспомнить своих партнеров в «Оптимистической трагедии». Алексея играл М. Жаров. Играл его щедрым, широким, очень обаятельным. И мне, Комиссару, было легко улыбкой, шуткой., брошенной репликой разбивать его путаные «сокровенные» мысли. Совершенно органично в конце пьесы Алексей становился стойким солдатом революции. Финна Вайнонена — единственного коммуниста в отряде — играл Н. Новлянский. В его немногословии чувствовались и решимость, и способность к самоотверженному поступку, и твердость большевика. Вожак С. Ценина — страшная сила, сила физическая и сила жестокого разума. Сиплый в исполнении блестящего актера В. Кларова был трагичным и нелепым, охваченным злобой и страхом. Согласно трактовке Таирова, это был человек невероятно путаного крестьянского мышления, совершающий предательство в результате внутренней терзающей его неразберихи. Великолепно играл офицера Г. Яниковский. Подчеркнуто вежливый, элегантный. Мина скептического равнодушия — только маска внутреннего смятения. Боцман И. Аркадина законченный тип старого служаки-моряка, человека чести, отрешившегося от своих личных интересов. Как будто осторожный, а на самом деле бесстрашный. Очень запоминался зрителям В. Ганшин — первый пленный, нервный, мыслящий, тонкий человек. Когда его казнили, это вызывало взволнованную реакцию в {352} публике. Старшины — Н. Чаплыгин и И. Александров — через флотскую лихость давали почувствовать и моряцкую гордость, и торжество, и затаенное горе. Их взволнованные монологи очень доходили до зрителей. За этими людьми стоял отряд.

Оформление «Оптимистической трагедии» Вадимом Рындиным было одной из вершин его прекрасного искусства. Суровая простота линий и величественная красота широко раскрытой сценической площадки создавали обобщенный и вместе с тем предельно реальный образ спектакля. Замечательным было освещение. Здесь большое мастерство проявил наш главный осветитель Жорж Самойлов, который всегда как истинный художник глубоко проникал в замысел постановки. Освещение раздвигало рамки сценического пространства. Оно подчеркивало и самую тональность спектакля, внося свои тончайшие оттенки.

Этот спектакль был одной из первых попыток создания нового жанра — современной советской трагедии. Она не подчиняется законам классической трагедии. Поэтому нужно было найти для нее свою особую форму выражения.

— Здесь гибнет Комиссар, — говорил Александр Яковлевич, — гибнет героической, трагической смертью. Но смерть ее не является завершением всего круга явлений. Явления и события, доходя до своей предельной точки, опрокидывают смерть и утверждают жизнь: ее силу, ее обновляющее и организующее начало. В этом оптимизм данной трагедии. И смерть Комиссара — это в то же время ее торжество.

Спектакль явился большой победой и театра и Таирова. Резонанс его был очень велик. Не могу не вспомнить дорогие для меня слова Вл. И. Немировича-Данченко. Поздравляя Таирова после премьеры, он, очень взволнованный, сказал:

— Завидую, что этот спектакль поставил не я. Думаю, что это самая большая похвала, которую один режиссер может сказать другому.

Работа над «Оптимистической трагедией» как-то особенно сблизила Вишневского и Таирова.

Вишневский по природе своей был человеком замкнутым, не очень общительным. Его бурный темперамент раскрывался в принципиальных выступлениях на собраниях, на диспутах. Тогда он бывал и горяч и остроумен, а часто беспощаден. Но в обычной жизни Всеволод был сдержан, немногословен, особенно если попадал в компанию, где были незнакомые люди. Тогда он мог вообще просидеть целый вечер, не сказав ни слова. К Таирову он был как-то особенно привязан — ничто так крепко не сближает людей, как совместная творческая работа. Иногда бывало, что Александр Яковлевич рано утром получал от Вишневского длинное письмо, а через час приходил он сам. Вишневский вообще очень любил писать письма. Он писал их даже в самых тяжелых обстоятельствах во время блокады Ленинграда. Не проходило дня, чтобы мы не получали от него тогда письма или телеграммы. Письма были теплые, нежные, хотя писал он их после жестоких {353} боев, в которых сам принимал участие, после бомбежек и обстрелов, в голодном, измученном городе. В одно из писем он вложил для меня лепестки розы. Из Ленинграда он прислал Таирову текст музыкальной комедии «Раскинулось море широко», которая потом, с прекрасной музыкой Ю. Свиридова, долго и с большим успехом шла у нас в театре.

Как-то, в году уже сорок восьмом, Камерный театр был на гастролях в Таллине. Всеволод поехал вместе с нами. Вечерами он сидел на наших спектаклях, которые видел по многу раз, и во время действия неизменно делал какие-то пометки в своем блокноте, потом вручая их Таирову.

В последние годы своей жизни, в период тревожных личных переживаний, он часто звонил Таирову по ночам, поднимая его с постели, и вел с ним длинные беседы. А мне потом говорил:

— Ты не сердись, что я вам спать не даю. Поговорить хочется. А Саша все понимает, вот и звоню вам.

Только в самые последние годы существования Камерного театра менаду Вишневским и Таировым пробежала какая-то тень. Возможно, разногласия начались тогда, когда Таиров ставил пьесу Вишневского «У стен Ленинграда». Всеволод задумал ее как продолжение «Оптимистической трагедии», и Таиров очень приветствовал это. Но по мере того как пьеса созревала, у Александра Яковлевича появились возражения. Таиров настаивал на переделках. Всеволод упирался. Пьеса очень недолго продержалась в репертуаре. Позднее Вишневский написал пьесу «Незабываемый 1919‑й», тоже договорившись с Таировым о постановке ее, но, когда стал читать черновые наброски, снова начались споры. Таиров возражал против целого ряда моментов. Всеволод обиделся и передал пьесу в Малый театр.

Но все обиды ушли, когда Вишневский неожиданно заболел. Болезнь длилась долго. Необходимость проводить много времени в санатории или у себя дома очень раздражала Всеволода. Он принадлежал к числу тех людей, которые не умеют болеть. Мы часто навещали его. Ездили и в Барвиху и к нему домой. Вернулась прежняя сердечная дружба. Когда Всеволод чувствовал себя в силах, он приезжал к нам, сидел подолгу, разговаривал с Таировым, то волновался, то вдруг сразу угасал. Помню грустный вечер. Нам позвонила Софья Касьяновна, жена Всеволода, и сказала, что он хандрит и очень просит, чтобы мы приехали. Александр Яковлевич сам в это время был в очень плохом состоянии, но решил, что надо во что бы то ни стало поехать. Когда мы вошли, Всеволод очень обрадовался, оживился, но скоро как-то внезапно глаза его погасли, и он не то впал в забытье, не то уснул. Мы тихонько вышли в другую комнату, Софья Касьяновна со слезами рассказала, что это с ним часто случается, он вдруг впадает в странное, дремотное состояние. Уехали мы с очень тяжелым чувством. Это было последнее наше свидание с Всеволодом.

На память мне осталась роль Комиссара с его надписью: «Держи марку военного красного флота». И еще маленькая книжка — {354} «Оптимистическая трагедия», подаренная Вишневским Таирову. На первой странице надпись: «Родному Александру Таирову в день его рождения. С приветом. Всеволод Вишневский. 7 июля 1948 года».



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.