Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава IX 5 страница



Мое появление в битком набитом вагоне вызвало бурный восторг солдат. Узнав, что я русская, они галантно освободили мне место на скамейке, кто-то предложил выпить по кружке пива за мое благополучное возвращение в Россию. Так, распевая с солдатами боевые песни, я въехала в Париж.

На вокзале поезд встречал важный железнодорожный начальник. Увидев меня, он несказанно изумился, но, узнав, каким образом я попала в воинский эшелон, расчувствовался и патетически воскликнул:

— Бедная барышня! В такие дни оказаться вдали от родины!.. И что вы будете делать с вашим чемоданом? В городе демонстрации, транспорт не работает… А чемодан, наверно, тяжелый…

{196} — Я оставлю его здесь и уверена, что вы о нем позаботитесь, — так же патетически, в тон ему, воскликнула я.

Мои слова произвели впечатление. Старик улыбнулся.

— О, мадемуазель, будьте спокойны, когда чемодан вам понадобится, вы найдете его в полной сохранности.

И, написав на клочке бумаги помер служебной комнаты, где я смогу получить свой чемодан, он вручил мне бумажку. Отделавшись от чемодана, я сразу почувствовала облегчение и в порыве благодарности обняла старика.

Когда я вышла на вокзальную площадь, я не узнала Парижа, хотя уехала отсюда всего три недели назад. Город был затоплен бесконечным потоком демонстрантов. Я остановилась в полной растерянности. Какой-то молодой человек протянул мне руку, и я очутилась в шеренге. Разговаривая, мы пошли рядом. Он оказался чехом. Узнав, что я русская, очень посочувствовал:

— Я-то пойду воевать, а вот вам будет здесь грустно.

Мы шли бесконечно долго. Между тем уже надвигались сумерки, и я вдруг почувствовала невероятную усталость. Ноги еле двигались. Молодой человек заметил это и посоветовал мне подумать о ночлеге. В одном из переулков мелькнула вывеска отеля. Выйдя вместе со мной из шеренги, мой новый знакомый купил в киоске какую-то брошюрку и, написав на ней свою фамилию, сунул ее мне:

— Это вам на память, ведь сегодня исторический день.

Я поблагодарила его и, собрав последние силы, побрела к отелю. Только в холле я вспомнила, что у меня в сумочке всего несколько сантимов. Меня встретила хозяйка.

— Мадемуазель нужна комната? — спросила она с некоторым удивлением.

Я утвердительно кивнула головой, но тут же, едва ворочая языком от усталости, рассказала о своем отчаянном положении и о том, что заплатить за номер даже за одни сутки мне нечем. Женщина улыбнулась.

— Сейчас, мадемуазель, наступают тяжелые дни для всех нас — и для французов и для русских. И мы должны помогать друг другу. Вы можете спокойно прожить здесь день-другой. Гостиница все равно пуста.

Горничная проводила меня в номер. Как только она вышла, я повалилась на кровать, подумав, что большего блаженства на свете быть не может. Неожиданно раздался стук в дверь. Вошла хозяйка.

— Бедная мадемуазель, как вы устали! — воскликнула она. — И, наверно, целый день ничего не ели. Я пришла пригласить вас поужинать вместе с нами.

Я пыталась отказаться, но милая женщина настояла на своем. И через несколько минут, спустившись вниз, мы очутились в уютной маленькой столовой, где меня очень любезно встретили муж хозяйки и два их мальчика. От запаха еды у меня закружилась голова. И мне стоило большого труда есть медленно, не показывая {197} виду, что я, кажется, могла бы в одну минуту проглотить все, что стояло на столе.

Утром, открыв глаза, я долго не могла прийти в себя. В голове была одна только мысль — война. Это заслонило все остальное. Я быстро оделась и вышла на улицу. В переулке было тихо. По привычке подумала: «Надо позавтракать». Напротив была маленькая «шоколатри». Как-то совершенно забыв, что у меня нет денег, я вошла. В комнате не было ни одного посетителя. Молоденькая официантка подошла ко мне:

— Мадемуазель хочет выпить чашку шоколаду?

Я невольно улыбнулась своей оплошности.

— Очень хочу выпить шоколад и съесть бриош, — сказала я, — но у меня всего-навсего несколько сантимов.

И, объяснив, что я иностранка, русская, застряла в Париже без единой монеты, я направилась к выходу. Подошла хозяйка. Узнав о моем печальном положении, она пригласила меня сесть за столик и, обратившись к официантке, сказала:

— Вместо того чтобы болтать, вы лучше бы угостили мадемуазель шоколадом.

Человеческое внимание и доброта оказывают удивительное действие. И я вдруг почувствовала, что я не одинока, что на свете много добрых людей. Выпив шоколад и съев два бриоша, я горячо поблагодарила хозяйку и вышла на улицу. В смятении бродила я по городу. Где Таиров? Успел ли он доехать? Вдруг он застрял в Германии… Что переживают мои домашние, не зная, где я, что со мной… Война!.. Это значит, что жизнь остановилась? Театра не будет?.. И когда может окончиться война? И как я буду жить в Париже без денег? Я знала, что Маршак с семьей уехал на лето в Нормандию. Значит, помощи отсюда ждать нельзя.

Прошло несколько мучительных дней. Я беспомощно слонялась по Парижу, ожидая какого-то чуда. Хозяйка отеля по-прежнему была ласкова со мной, почти насильно уводила к себе то обедать, то ужинать. Когда я отказывалась, успокаивала:

— Кончится война, вы приедете в Париж, тогда сосчитаемся. — И всегда добавляла: — Лишний человек за столом не в тягость.

Война была для меня таким огромным потрясением, что я совершенно растерялась. Мне не пришла в голову даже самая простая мысль — пойти в русское посольство, где можно было бы что-то выяснить, посоветоваться… Только через несколько дней я вдруг подумала об этом. Узнав адрес посольства, я побежала туда. Великолепные чугунные ворота оказались заперты. Я позвонила. Высунулась голова сторожа.

— Вы к кому? — спросил он не слишком любезно,

Я смутилась.

— Мне нужно к начальнику.

— К какому начальнику? Здесь посол, а не начальник, к нему не пускают!

И сторож захлопнул ворота перед самым моим носом. Но я упрямо продолжала бродить возле посольства в надежде, что, может {198} быть, подойдет кто-нибудь из русских. И действительно, через несколько минут к воротам подошли две дамы и господин, явно русские. Я кинулась было к ним, но сторож учтиво открыл ворота, и они быстро вошли во двор, не обратив на меня никакого внимания. Я была в отчаянии. И вдруг, о чудо, в окне стеклянной галереи, соединявшей два крыла здания, я увидела В. Н. Аргутинского-Долгорукого, большого друга Боткиных и постоянного посетителя Художественного театра, с которым я была хорошо знакома. Истошным голосом я закричала:

— Владимир Николаевич!

Обе дамы и господин изумленно остановились. Владимир Николаевич высунулся в окно и, увидев меня, так же неистово закричал:

— Аличка? Коонен? Какими судьбами?! Входите, входите, я сейчас к вам спущусь…

Я гордо прошла мимо сторожа, который сердито проворчал мне вслед:

— Чего же сразу не сказали, что к их сиятельству?! А то твердите: «К начальнику». Разве поймешь!

Через несколько минут я сидела в кабинете Владимира Николаевича, подробно рассказывая ему обо всех своих злоключениях.

— Как же вы здесь живете? У вас есть друзья, знакомые? — озадаченно расспрашивал Аргутинский.

Я сказала, что у меня здесь никого нет, что живу я в долг, пользуясь любезностью хозяйки отеля.

Владимир Николаевич улыбнулся.

— Любезность хозяйки не может длиться до бесконечности. А вам, возможно, придется прожить здесь еще некоторое время. Ну, это мы устроим. Вы — наша актриса, москвичка, посольство обязано вам помочь. Что касается возвращения в Россию, то могу вас порадовать. Как раз сейчас разрабатывается маршрут, который, по всей вероятности, даст возможность добраться до Петербурга. Занимается этим блестящий организатор и большая умница Николай Михайлович Кишкин. Вы его, наверно, хорошо знаете, известный врач, лечит многих актеров Художественного театра. Если вас не испугает трудный и рискованный путь, который он намечает, я попрошу его включить вас в первый рейс. Только не думайте, что это будет завтра-послезавтра. Дело это нелегкое, оно потребует очень продуманной организации и… — с улыбкой добавил Аргутинский, — солидной суммы денег. Но пусть это вас не беспокоит, я договорюсь с посольством.

Вдруг Владимир Николаевич вскочил со стула.

— Подумайте, какая удача, что мы встретились сегодня. Я ведь работаю здесь добровольцем, бываю не каждый день, а завтра уезжаю недели на две из Парижа. Но утром займусь вашим делом. Через день вы придете к моему секретарю: во-первых, он вручит вам некоторую сумму, которая даст вам возможность, не очень себя стесняя, прожить в Париже до отъезда, во-вторых, сообщит вам телефон и адрес Кишкина. Вам необходимо с ним встретиться.

{199} Прощаясь, Владимир Николаевич пожелал мне поскорей добраться домой.

Через день секретарь Аргутинского вручил мне пакет с деньгами и письмо Владимира Николаевича, где он писал, что, уезжая, успел договориться с Кишкиным и тот включил меня в список отъезжающих русских на первый рейс. Тут же был адрес Кишкина.

Прежде всего я побежала в отель и, рассказав хозяйке все новости, предложила заплатить свой долг. Она рассмеялась.

— Еще неизвестно, сколько времени вам придется здесь прожить. Поберегите деньги. Кончится война, тогда сосчитаемся.

Через несколько дней я встретилась с Кишкиным. Он был очень приветлив и сказал, что сообщит мне о дне сбора отъезжающих.

Много раз потом бывала я в Париже, но никогда не казался он мне таким прекрасным, как в эти первые дни войны. Он был добрым и строгим, патетичным и простым. Казалось, в эти дни раскрылись все лучшие черты французов — их мужество, их глубокий патриотизм. Ритм жизни города изменился. Каждые четверть часа выходили специальные выпуски газет с сообщениями о ходе военных действий. Мальчишки-газетчики выкрикивали сенсационные заголовки. Прохожие кидались покупать листки. В магазинах и кафе девушки все свободное время сидели за шитьем. Они шили белье для солдат. По вечерам город не освещался. Все ходили с разноцветными бумажными фонариками, которые, покачиваясь, как бы танцевали на палках.

Так шел день за днем, наконец я получила записку от Кишкина: уезжающие должны были собраться у него на следующий день. Я пришла с небольшим опозданием, все уже были в сборе. Кишкин рассказал маршрут.

— Нам предстоит ехать сначала в Лондон, оттуда в Ньюкасл, — чертил Николай Михайлович на бумаге карту предстоящего путешествия. — Там мы сядем… впрочем, я сам не знаю, на что мы сядем, — засмеялся он, — то ли на баржу, то ли на пароходик. Мне с большим трудом удалось арендовать у одного морского волка его суденышко. Предупреждаю, вряд ли оно будет особенно комфортабельным. Зато говорят, что он знает Северное море, как свою деревню, и обещает провести нас благополучно через минные поля. Не скрою от вас, путь этот рискованный, непроверенный, — продолжал Кишкин, — мы будем первооткрывателями. Возможны всякие неожиданности, и я призываю вас при всех обстоятельствах сохранять спокойствие, не нервничать.

Отъезд из Парижа был назначен через два дня.

Переезд через Па‑де‑Кале оказался малоприятным. Была сильная качка. Надежно устроив нас в креслах, Кишкин расхаживал по палубе и время от времени совал нам всем в рот лимонные леденцы, которыми предусмотрительно запасся в Париже. В Лондоне мы пробыли целые сутки. После Парижа Лондон казался удивительно спокойным, непохоже было, что идет война. Только в Гайд-парке маршировали новобранцы — шли учения. Газеты {200} выходили как обычно, никаких специальных выпусков не было. Сообщения с фронта ограничивались одной и той же короткой фразой: «Наши войска делают свое дело». Зато в Ньюкасле нас сразу же оглушил портовый шум и гам, атмосфера здесь была до крайности взбудораженной. Кишкин познакомил нас с хозяином судна, на котором нам предстояло плыть. Хотя Николай Михайлович и уверял, что у него солидная репутация, никакого доверия он не внушал и был похож скорее на кинематографического гангстера, чем на капитана корабля. Скоро мы увидели и судно, на котором должны были плыть. Это было какое-то старинное сооружение вроде огромной баржи с пристроенной сверху кабиной. Вид этого убогого суденышка, так же как и его хозяин, не внушали радужных надежд. А между тем прекрасное солнечное утро сменилось пасмурным днем, по небу поползли низкие, тяжелые облака.

Едва мы отчалили от берега, море как с цепи сорвалось. Нашу жалкую баржу швыряло из стороны в сторону. Очень скоро мне стало плохо, устроившись около борта, я лежала пластом. Николай Михайлович заботливо менял мне мокрую тряпку на лбу, но это не помогало. Ночью хозяин баржи довольно бесцеремонно отправил нас всех в трюм, объяснив, что мы обходим минные заграждения. В трюме две дамы из нашей группы впали в истерику: стонали, молились, одна даже пыталась рвать на себе волосы. Поддерживали во мне дух двое норвежцев, плывших вместе с нами. Они оживленно разговаривали, иногда что-то тихонько напевали. К счастью, с первыми проблесками утра море утихло. Я понемногу стала приходить в себя. Вышла на палубу. Ночной кошмар сменился сказочным видом фиордов и белоснежных корабельных мачт, ослепительно сверкавших под лучами солнца. Мы подплывали к Бергену. Сбылось одно из моих заветных желаний. С ученических лет мечтала я о путешествии в Норвегию.

Из Бергена мы поехали в Христианию. Там по плану Кишкина остановились на три дня, чтобы отдохнуть после трудного перехода и привести себя в порядок. Никогда больше мне не довелось быть в Норвегии, но на всю жизнь остались в моей памяти снежные вершины гор такой белизны, какой не увидишь нигде на свете, изумрудно-зеленая трава у подножия и яркие пятна красных черепичных крыш. Кишкин повез нас на выставку, где экспонировалось все, что создавала страна, — от иголок до модели королевского дворца, похожего, скорее, на большую бревенчатую избу. Мы много бродили по городу. Посидели в пивной, куда, по слухам, иногда заходил выпить кружку пива сам король. Были на веселом деревенском празднике, где девушки и парни танцевали с таким азартом, что трудно было усидеть на месте. Оказалось, что северный темперамент никак не уступает южному, а в чем-то, может быть, даже и горячей и сильней.

Переезд через Балтийское море оказался незадачливым. Мы попали в густой молочный туман, пароход стоял на месте около двух суток. Провизия кончилась, дамам выдавали по поскольку сухарей {201} в День, мужчины не получали ничего, но стойко терпели голод. Затем Стокгольм — последняя остановка за границей. Обильный завтрак, показавшийся после вынужденного поста роскошным пиршеством. И вот наконец Петербург. Когда на почте я писала телеграммы домой и Таирову, у меня дрожали руки. Я еще не верила, не могла поверить, что скоро буду в Москве, буду дома. На вокзале в Москве меня встречали брат и Таиров. Они стремительно бежали к вагону, и красные розы в руках Александра Яковлевича посыпали лепестками мокрый от дождя перрон. Я еще не успела открыть рот, чтобы спросить Таирова, что с театром, как он, запыхавшись, прокричал:

— Театр есть, Алиса Георгиевна, театр будет!

Мы условились, что встретимся через два‑три часа. И брат повез меня домой. Дорогой он рассказал, что дома все более или менее благополучно, но что вообще в Москве атмосфера унылая, тягостная. Трудно описать мою радость, когда я очутилась дома, обняла своих стариков и няню. Сидя за милым пыхтящим самоваром и с аппетитом откусывая распаренные на конфорке московские бублики, я чувствовала себя снова маленькой Аличкой, с той только разницей, что теперь не отец рассказывал мне о холодных северных морях, а рассказывала я, отец слушал, растроганно смахивая слезу.

Когда я прибежала в театр, Таиров уже ждал меня на улице.

— Я боялся, что вы заблудитесь, не попадете в тот единственный закуток, где сейчас можно работать, — говорил Александр Яковлевич, ведя меня за руку через наваленные на полу доски, опилки и всякий мусор.

В театре был полный разгром, стучали молотки. Я удивилась, как можно работать в такой обстановке. Таиров рассмеялся.

— Стук молотков кажется мне сейчас прекрасной симфонией. Когда в первый раз после приезда я пришел в театр, меня ужаснула тишина. Рабочие разъехались по деревням, и стройка была прекращена. Я уже думал, что все кончено.

Мы вошли в небольшую комнатку. Среди общего разгрома, который был в театре, она показалась мне очень уютной.

— Сегодня в честь вашего приезда я устроил себе праздник, отменил все занятия, — сказал Александр Яковлевич, придвигая мне смешное старенькое кресло, явно попавшее сюда из фамильной мебели братьев Паршиных. — Ваш приезд — это чудо! Никто из тех, кто застрял во Франции, еще не вернулся в Москву…

Погода была ужасная, шел не то снег, не то дождь, выходить на улицу не хотелось, и мы просидели в закутке до поздней ночи. Несмотря на то, что мы не виделись не так уж долго, казалось, что прошел целый год, столько было пережито нами обоими за эти месяцы, так много хотелось и нужно было друг другу рассказать.

— Вы представить себе не можете мое состояние, когда на границе я узнал, что объявлена война, что я попал в последний Поезд и что сообщение между Парижем и Москвой прервано. Я готов {202} был выскочить из окна и неведомым путем лететь обратно к вам, в Сен-Люнер, в Париж… Я проклинал цирк, аттракционы, обезьян, собаку-математика, проклинал себя за легкомыслие, за то, что оставил вас одну.

Мы сидели и говорили, говорили без конца. Из театра вышли поздно ночью. Моросил дождь. На улицах было пустынно. Стоял густой туман. Но на душе было светло и радостно. Так хорошо мне бывало только в детстве в большие праздники — на пасху, рождество, на троицын день. Улицы, дома казались такими милыми, родными. Я смотрела на заплаканные стекла фонарей, огоньки мигали трогательно робко, еле‑еле. В мокром тумане еще долго бродили мы по Спиридоновке, взад и вперед, шагая в ногу. Только я все время попадала в лужи, а Таиров не попадал, смеялся и называл меня малышом.

Через день была назначена беседа Александра Яковлевича с труппой. С большим волнением прибежала я в театр. Подойдя к раздевалке, вдруг услышала мужской голос:

— Алло. Откеда? Говорит курьер-секретарь Милешин. Александр Яковлевич будут сегодня очень долго заняты. У них ответственный разговор с труппой. Позвоните вечером, если они не будут заняты на репетициях, они подойдут.

Голос замолк, я вошла в раздевалку. Там меня очень учтиво встретил почтенного вида человек, это он, очевидно, и говорил по телефону. Поздоровавшись, он любезно спросил:

— Вы новая артистка?

Я кивнула головой. Он вежливо помог мне снять пальто, встряхнул его и, вешая на крючок, сказал:

— Ваше пальто будет находиться с этой стороны, с другой стена еще не просохла, пачкает.

Позднее Александр Яковлевич рассказал мне, что этот «курьер-секретарь» прелюбопытнейшая личность. Пламенный энтузиаст театра, служащий гардеробщиком. На нем лежат самые разнообразные функции: он ведет телефонные разговоры, поражая всех изысканностью выражений, выполняет бесчисленные поручения в театре.

Беседа Александра Яковлевича происходила в одном из залов фойе, который по этому случаю был приведен в порядок, был вымыт пол и расставлены стулья. Большую радость доставила мне встреча с товарищами, особенно с теми, с которыми мы вместе работали в Свободном театре. Здесь были Уваров, Ненашева, Асланов, Чабров, Кречетов и, конечно, молодежь, те, с кем мы год назад сидели на Тверском бульваре, выбирая особняк для своего театра. К сожалению, восемь человек из них были призваны в армию. Новые актеры, приглашенные Таировым, производили очень приятное впечатление: Фрелих, Шахалов, Ценин, Степная, Владимир Подгорный, с которым я была знакома и раньше, молоденькая Позоева, выпускница школы Халютиной, позднее ставшая одной из ведущих актрис театра. Пришел и Балтрушайтис. Мы с ним еще не виделись, но он уже знал от Кишкина о моих скитаниях. {203} С распростертыми объятиями встретил меня Зонов, с которым я познакомилась много раньше в Петербурге в «Бродячей собаке». Дружески обняв меня, он воскликнул:

— Таиров — удивительный человек! Сам работает как зверь, не зная ни отдыха ни срока, и меня запряг сразу в две пьесы, так что я света белого не вижу! А репетировать негде, работаем то у меня дома, то в каком-нибудь углу в театре. Не представляю, как вытяну спектакли!

Внезапно раздался звонок, сначала издали, потом все ближе и, наконец, в дверях торжественно появился все тот же Милешин, потрясая колокольчиком. Прозвонив сколько следовало, чтобы все в должной мере ощутили значительность момента, он почтительно отошел в сторону, уступая дорогу Таирову, композитору Полю и художнику Павлу Кузнецову.

— Сегодня наша первая встреча в театре, — здороваясь с собравшимися, сказал Александр Яковлевич. — Поздравляю вас и верю, что работать мы будем горячо и дружно, невзирая на все трудности.

Начал Александр Яковлевич свою беседу с того, каким должен быть наш театр, Камерный театр. И тут же коротко пояснил, почему он будет называться Камерным.

— Ничто новое не находит сразу доступа к восприятию рядового зрителя. Мы хотим работать вые зависимости от обывателя, крепко засевшего сейчас в театральных залах, хотим иметь небольшую аудиторию своих зрителей, таких же ищущих, неудовлетворенных, как и мы. Поэтому мы и называем наш театр Камерным. Но, конечно, эта вывеска ни одной минуты не будет нас связывать. Ни к камерному репертуару, ни к камерным методам постановок мы не стремимся. Напротив, по самому своему существу камерность чужда нашим замыслам и нашим исканиям.

— Итак, каким же будет наш театр? Я не собираюсь сейчас объявлять какую-нибудь точную платформу, — продолжал Александр Яковлевич. — Наша платформа заключается в том, чтобы искать новые пути в театре, экспериментировать. Нашей программой будет борьба. Борьба с теми язвами, которые сейчас искалечили театр и завели его в тупик. В первую очередь борьба с мещанской идеологией и пошлостью, с натурализмом, который расцвел махровым цветом.

— В Петербурге, в театре Яворской, — рассказывал Таиров, — в какой-то мелодраме — роскошный ужин, который устраивает героиня в своих апартаментах. Его привозили в театр из дорогого ресторана. Актеры на глазах у зрителей глотали устриц, на стол подавались куропатки, пылающие в вине, а после ужина в зал неслось благоухание сигар. Публика кинулась на эту приманку. И спектакль шел с аншлагами.

— Предстоит нам борьба, — говорил Александр Яковлевич, — и с условным театром. Он тоже объявил войну натурализму, но не может оказать ему должного противодействия, так как отрицает живую эмоцию актера и превращает его в мертвую маску.

{204} — Надо вернуть театру театр, вернуть ему его первородное начало, его могущество. Надо раскрепостить актера, раскрыть все средства его сценической выразительности — эмоцию, жест, голос! Актер должен стать подлинным хозяином сцены!

Таиров предупреждал, что это, конечно, не просто.

— Борьба с дилетантизмом в актерском искусстве требует длительной работы, — говорил Александр Яковлевич. — Но следует обольщаться надеждой, что мы сможем достигнуть всего этого быстро.

— Выбор такой пьесы, как «Сакунтала», для открытия театра никак не случаен, — продолжал Александр Яковлевич. — Это наш протест против той пошлости и мещанства, которые царят сейчас на сценах театров. Это гениальная пьеса, созданная за полторы тысячи лет до нашей эры, проникнутая чистотой, глубокой мудростью, подлинным гуманизмом, дает великолепный материал для настоящего спектакля. По своему стилю «Сакунтала» — мистерия, легенда, это обязывает искать особые пути для ее решения. Все в этом спектакле будет необычно, и прежде всего образы самих героев. Вместо модной сейчас на сценах театров «женщины-вамп» — целомудренная девушка-отшельница, живущая в общении с природой, с животными, птицами. Вместо привычных для публики театральных костюмов — полуобнаженные тела актеров, раскрашенные в разные цвета — от лимонного и персикового до черного, в зависимости от положения героев. На сцене не будет никаких бытовых предметов, будет свободная игровая площадка. В глубине — задники, цвет которых будет меняться в соответствии с эмоциональным тонусом каждого действия. И я и художник будем стремиться к тому, чтобы ничто не отвлекало внимания от актера, ничто ему не мешало. Перед актерами будет стоять трудная задача — передать чистоту и первородность эмоции. Здесь должно помочь и обнаженное тело. Но надо сказать, что в этом есть и своя трудность. Как правило, актеры не умеют владеть телом. Поэтому я предлагаю участникам спектакля, не теряя времени, начать заниматься пластической и спортивной гимнастикой. К сожалению, в театре сейчас нет для этого необходимых условий. Но, может быть, что-нибудь мы еще придумаем.

— Какая должна быть пластика в «Сакунтале»? Те из вас, кто бывал на концертах Айседоры Дункан, наверно, помнят ее движение, простые, непосредственные, но всегда предельно выразительные. Я бы сказал, что в ее пластике есть некая земная притяженность, которая как бы утяжеляет жест, делает его объемным. Вот этого нам и надо добиться.

В заключение Александр Яковлевич сказал:

— Условия, в которых мы сейчас начинаем свою работу, в высшей степени неблагоприятны. Времени мало, помещение не готово. Вряд ли мы сможем показать нашу работу в законченном виде. Предупреждаю, конечно, мы попадем под обстрел критики, и потому, что сами мы в силу сложных обстоятельств не сумеем показать наш спектакль в достаточно совершенной форме, и потому, {205} что для многих вообще будут неприемлемы наши художественные принципы. С открытием театра мы сильно опаздываем. Поэтому работать придется с большим напряжением, выпустить премьеру нужно как можно скорее. Не скрою от вас, это единственная надежда на то, что в театре появятся какие-нибудь деньги. — И посмеялся. — Пока король гол.

Работа закипела. В это трудное время энергия, темперамент Таирова и поражали и восхищали меня. Когда каждый день еще возникал вопрос, быть театру или не быть, он, проводя по три репетиции ежедневно, работая с композитором и художником, находил время на то, чтобы следить за стройкой, старался внушить рабочим, что они также участвуют в создании театра, как и творческий коллектив.

Театр был завален строительным мусором, но один из залов фойе был предоставлен Павлу Кузнецову для работы над декорациями: огромные задники — зеленый, розовый, голубой, маленькие лани, невиданные цветы, вздыбленные голубые кони, которые должны были обрамлять сцену. Все это Кузнецов расписывал сам. И замечательное искусство художника явило чудо: на спектакле задники казались как бы призрачным движущимся светом, фактуры не чувствовалось, а кустарники, цветы, деревья с какими-то удивительными, сказочными ветвями поражали необыкновенной трепетной красотой.

Репетиции шли днем, вечером и в ночные часы. Достаточно места в театре не было, поэтому репетировали отдельные сцены в свободных углах театра, у меня дома, на квартире у Таирова. Собрать весь спектакль целиком было невозможно до самых последних дней перед премьерой. Учитывая, что, выйдя на сцену, актеры обычно теряют то, что найдено в комнате, Таиров очень тщательно отрабатывал каждый эпизод.

Среди женских образов мировой классики, которые мне привелось позднее играть, образ Сакунталы стоит особняком. Необычно само действенное выражение его. Приемная дочь великого отшельника Сакунтала выросла в пустыне, живет в общении с природой. Маленькую больную лань, которую она выхаживает, ветку жасмина она называет сестрами. Сакунтала проста, как сама природа. Ее любовь к царю Душианте — это какое-то непреодолимое влечение, для нее самой непонятное. Подруги говорят, что она больна лихорадкой. Найти конкретное выражение этому чувству, донести До зрителей первородность страсти, ее чистоту было нелегкой задачей. Здесь нельзя было пользоваться привычными актерскими приемами. И собственные жизненные ассоциации тоже не могли помочь. Надо было открыть в себе такие тайники, которые у нас, людей современных, глубоко скрыты. И это далось мне не сразу. Зато пластикой Сакунталы я овладела быстро. Здесь помогали и занятия с Э. И. Рабенек и импровизация со Скрябиным. Тело не стесняло меня, я привыкла чувствовать его легко и свободно. Очень интересной для меня была работа над мимическими сценами, которые Александр Яковлевич щедро вводил в спектакль: игра {206} в догонялки с пчелой, первое появление Сакунталы, когда она выходит с тяжелым кувшином на плече и поливает цветы, трепетное отчаяние, когда царь Душианта под влиянием злых чар не узнает и отвергает ее.

Самой трудной для актеров была задача, сохраняя реальное содержание образов, не разрушать в то же время условной ткани пьесы, в которой проза все время чередуется с белым стихом. Александр Яковлевич предупреждал нас, что стихотворный ритм ни в коем случае не должен заслонять естественное чувство. Он настойчиво требовал, чтобы все в спектакле было насыщено живым темпераментом и полнокровной эмоцией.

Близилась премьера. И наконец на улицах появились афиши: «12 декабря 1914 года — открытие Московского Камерного театра». Эти афиши, окончательно утверждавшие в нашем сознании реальность совершившегося чуда — существования театра, — действовали на нас гипнотически. Мы то и дело выбегали на улицу, чтобы еще и еще раз убедиться, что это не сон, что афиши висят и наш театр существует. Любочке Ненашевой пришла в голову блестящая мысль: пропагандировать театр. Группой в три-четыре человека мы подходили к одной из афиш и громко, чтобы привлечь внимание прохожих, расхваливали Камерный театр, пьесу, постановку, актеров. Эта выдумка достигала цели: многие останавливались, {207} вступали с нами в разговор, расспрашивая, что это за театр и что за пьеса «Сакунтала». Само собой разумеется, мы не скупились на самые лестные отзывы. Таиров смеялся над этой наивной затеей, но признавал, что в ней есть здоровое зерно.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.