Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава VII 4 страница



После неудачной премьеры «Miserere» атмосфера в театре была вялая. Но, к счастью, в это время началась работа над очередным «капустником», и это несколько подняло мой дух. Я, как все актеры Художественного театра, очень любила «капустники».

«Капустники» устраивались обычно в дни масленицы, к концу сезона, и были для всей труппы хорошей разрядкой после напряженной работы. Готовились к «капустникам», как к любой премьере, в течение двух-трех месяцев, тщательно составляя программу и отрабатывая номера. За годы моего пребывания в Художественном театре прошло три «капустника», и в каждом я принимала активное участие: танцевала, пела, даже как-то изображала цирковую наездницу. Моей специальностью почему-то считались испанские танцы.

В одной из программ я танцевала под музыку Мошковского танец, поставленный Мордкиным в строго классическом стиле, и известный балетный критик даже сделал мне комплимент, заявив, что я напоминаю ему Рославлеву. Другой танец, музыка для которого была специально написана Ильей Сацем, шел в моей собственной постановке, чем я очень гордилась. Великолепное оформление этой танцевальной новеллы сделал П. П. Кончаловский. Сцена представляла испанский кабачок с его «обычными» посетителями: тореадорами, пикадорами, контрабандистами и прелестными Кармен всех видов. Женщины, прикрыв лица веерами, бросали жгучие взгляды в сторону своих кавалеров. Я сидела за столиком, окруженная сгорающими от страсти поклонниками, пила вино и хохотала. На первых тактах музыки я внезапно вскакивала на стол. Музыка переходила в бешеный темп, и, отбивая ритм каблучками, под выкрики опьяневших мужчин я танцевала не сходя с места, бросая самые пламенные взгляды то одному, то другому поклоннику, пока один из них в неистовстве чувств не выдергивал скатерть у меня из-под ног. Этот трюк мы репетировали бесконечно. {106} Нужна была абсолютная точность, чтобы выхватить скатерть в строго установленный момент, так как иначе я могла бы оказаться на полу. Финал танца был очень эффектным. В кульминационный момент, когда у музыкантов от бешеного темпа лопались струны, в дверях кабачка появлялся могучий красавец тореадор — Болеславский. Властным движением руки он отстранял всех поклонников и, подойдя ко мне, шикарным жестом бросал мне угол своего красного плаща. Стремительно кружась, я через несколько мгновений оказывалась спеленатой сверкающей тканью. Болеславский одним движением ладони забрасывал меня к себе на плечо и торжественно уносил за кулисы под громкое одобрение публики.

Большой успех имел и только что вошедший тогда в моду танец «ойра», который я танцевала с моим постоянным партнером Георгием Аслановым. С африканским темпераментом выделывали мы зажигательные фигуры танца, напоминающие канкан, сопровождая каждые несколько тактов зазывными выкриками: «ойра!», «ойра!», которые дружно подхватывал весь зал.

Очень любила я и лирический номер, поставленный на музыку «Качелей» Легара. Я, Коренева и еще две молоденькие актрисы в костюмах Directoire, в больших красивых шляпах, раскачиваясь на качелях, подвешенных к порталу, томно пели знаменитое: «Тихо качайтесь, качели…» А молодые люди в цветных фраках и цилиндрах раскачивали нас так, что качели взлетали над первыми рядами столиков, которыми был уставлен партер, вызывая кокетливые вскрики испуга у декольтированных дам.

Самым ответственным для меня номером в одном из «капустников» оказалась «Наездница цирка». Репетиции этой роли потребовали немало труда. Сцена изображала цирк. Я должна была скакать на большой, в натуральную величину, бутафорской лошади, проделывая все цирковые эволюции, то стоя во весь рост, то запрокидываясь спиной на седло, то выделывая традиционные антраша. Берейтора изображал Станиславский. Пока я училась скакать на лошади, он бесконечно тренировался с человеком из цирка, учившим его владеть хлыстом. Во время занятий все входы в фойе были забаррикадированы щитами, чтобы никто не мешал работать. Константин Сергеевич занимался с обычным для него усердием и настойчивостью. В театре часами раздавалось неистовое щелканье бича.

Незадолго до генеральной из цирка принесли костюм наездницы. К моему ужасу, он оказался невообразимо тяжелым: под верхней расшитой блестками юбочкой было еще несколько простых юбок с пышными оборками, лиф на толстых, негнущихся костях сидел на мне, как деревянный. Номер строился пародийно, легко, а в этом «заправдашнем» костюме все мои «обольстительные» пируэты начисто теряли юмор. И Мчеделов и Сулержицкий, которые вели репетицию, были расстроены. Я пришла в полное отчаяние. Времени оставалось в обрез, и о том, чтобы делать новый костюм, нечего было думать. На мое счастье, в зрительном зале оказалась {107} Мария Петровна Лилина, которая замечательно чувствовала театральный костюм. Она быстро поднялась на сцену.

— Не расстраивайтесь, Алисочка, у меня есть идея. Едем сейчас же ко мне.

Мы вскочили на извозчика и через несколько минут были в Каретном. В мезонине у Станиславских стоял знаменитый волшебный сундук, как называли его мы, молодежь. Здесь хранились туалеты Марии Петровны, которые она не носила, потому ли что они вышли из моды или по какой-нибудь другой причине. Тут было великое множество всевозможных шарфов, искусственных цветов, шляп и прочего. Этот-то сундук и открыла Мария Петровна. Уже через минуту она примеряла на мне шикарную тюлевую парижскую пелерину, вышитую малиновыми блестками. Заколов ее на мне в виде юбки, она достала шелковый шарф, обмотала меня им вместо лифа и завязала сбоку пышным бантом. «Вот теперь это как раз то, что нужно!» — весело воскликнула Мария Петровна и с видом художника, наносящего на полотно последний штрих, воткнула мне в волосы большой шелковый красный мак. Вскочив на извозчика, мы помчались обратно в театр. Репетиция приближалась к концу, но Мария Петровна настояла, чтобы мой номер посмотрели снова. Я вскочила на своего коня, потрепала его по деревянной шее и, воскликнув «хоп!», понеслась по кругу легко и свободно, посылая в зал обольстительные профессиональные улыбки. Сулержицкий, Мчеделов и товарищи, сидевшие в зале, зааплодировали. Номер был спасен.

Участие в «капустниках», праздничная, суматошная атмосфера этих вечеров всегда доставляли мне большую радость. А в то время, о котором я пишу, это было мне особенно дорого, так как отвлекало от беспокойных мыслей.

Под звуки фанфар, возвещавших начало «капустника», актеры, изображавшие зазывал, увлекали зрителей к бесчисленным аттракционам. Тут были: панорама, изображавшая Шаляпина «до грехопадения» (в новых брюках) в Шаляпина «после грехопадения» (в брюках, прорванных на коленях); огромная змея-кобра, ужалившая Качалова, балаган купца Казеева, в котором выступали профессора черной и белой магии, и, наконец, русский трактир с садом, где хозяйничала замечательная актриса Блюменталь-Тамарина, а гостей обслуживал хозяйский сын — Грибунин. Большой успех имел акробатический этюд в исполнении… Станиславского, Немировича и Южина. Все трое, во фраках, торжественные, серьезные, выходили на сцену и, совершив парад-алле, шли за кулисы, на ходу снимая фраки. А через минуту на сцене появлялись в точности загримированные под них актеры и уверенно и очень серьезно проделывали на трапеции весьма незамысловатые акробатические фигуры. Успехом пользовался первый акт из «Прекрасной Елены». Оркестром дирижировал Владимир Иванович. Елену пела Книппер, Париса, очень точно подражая штампам опереточного тенора, пел Москвин, щеголяя тигровой шкурой, обернутой вокруг бедер.

{108} Все это было весело, остроумно, по-настоящему талантливо. Но вот праздник кончался. Со сцены уносили пестрые декорации, смешные аксессуары. Под строгим наблюдением фон Фоссинга уборщицы с особой тщательностью убирали и мыли сцену. На следующий день, в десять часов утра, в зрительный зал несся свежий запах сосновой воды, возвещавший, что сцена готова и начинается трудовой день.

 

Сохранившиеся у меня дневники этих лет полны записей, может быть, очень наивных, но свидетельствующих о моей большой душевной взволнованности, о моих постоянных размышлениях в связи с репетициями и занятиями «системой». Приведу отдельные строки.

«Мелкое, кропотливое царапанье ролей… Работа без огня, без вдохновения, без радости, без слез. Мне скучно, томительно. Очевидно, по складу своему я другая…

Бесконечные репетиции за столом. Все сидят скучные. Мы занимаемся подбрасыванием друг другу записочек с экспромтами, стихами, карикатурами. А ведь в первые годы репетиции были другими. Какие были замечательные репетиции “Горя от ума”! Костя (так промеж себя мы называли Константина Сергеевича) недавно сказал мне: “Ваш удел — творчество, помните это”. Но где, как его проявить?..

Я не могу следить за каждым движением своего пальца, раскладывать чуть ли не на слоги каждое слово. Творить надо с горячим сердцем, вдохновенно, так, чтобы щеки горели. И жить надо широко и горячо. Не бояться ни страданий, ни трудностей. Радоваться тому, что живешь на свете…

Недавно мы философствовали с Варей. Я ей сказала: “Мне кажется, что в театре наши актеры почему-то медленно двигаются, не ходят, а бродят, — впечатление, как будто все не выспались. И только Костя один — бог, и ходит уверенно и смело…”

Я совсем потеряла себя, запуталась, перестала себя понимать. Нет, успех меня не обманет…

Я уйду. Знаю, что будет трудно, что предстоят и борьба и страдания, но это и есть жизнь. Будут страдать мои старики. Вот это ужасно. Об этом мне, конечно, нельзя не думать. Нельзя не думать…

Что же делать? Иногда хочется бросить все, уйти и только странствовать по белому свету и радоваться чудесам вокруг…

Сколько противоречивых и разбросанных мыслей! Не могу себя собрать. Словно во мне живут мысли и чувства многих-многих людей.

Хочется жить так, чтобы сердце билось сильно. Но куда идти? Вероятно, я действительно еще ничего не могу. Конечно, мне надо многому учиться. Может быть, бросить театр на один год, поступить в народный университет, читать, думать…».

Еще записи:

{109} «Смогу ли я уйти? Этот театр был для меня храмом. Я обожала каждую вещь, которая стоит на сцене. Вот откуда сейчас моя горечь и мои волнения…

Для Кости я игрушка, которую он каждую минуту может выбросить…».

В моей учебной тетради появляются самые неожиданные вещи: длинная запись «О казачестве», которое «переживает период полного экономического упадка»; пространная запись, озаглавленная «Христос и социализм»; дальше «Достоевский и Ибсен», «Горький», «О правительстве», «Метерлинк. Статьи» и так далее.

«Иногда мне хочется на время убежать и окунуться в самую пустую жизнь: танцевать, дурить, болтать вздор. Надоели умники, надоели труженики! Скучно с ними — они забыли, что жизнь прекрасна, что жизнь — чудо!..

Вчера не выдержала, говорила с мамой. Она плачет, слышать не может разговоров о моем уходе из Художественного театра!..»

Так я и металась, бросаясь из стороны в сторону.

Как-то на «Трех сестрах», в антракте, Ольга Леонардовна позвала меня к себе в уборную и предложила после спектакля поехать с ней, Качаловым, Леонидовым и Москвиным к «Яру» послушать цыган.

— Развлечетесь, — соблазняла она меня.

Впервые в жизни я попала в знаменитый ресторан «Яр». Огромный зал не отличался ни уютом, ни вкусом. Славился он прекрасной кухней, дорогими винами и первоклассным цыганским хором.

Этот вечер у «Яра» оказался для меня знаменательным. Здесь я услышала таборную цыганку Олю Степанову, которая позднее стала прототипом моей Маши в «Живом трупе».

Оля сразу привлекла мое внимание. Она сидела на сцене, с краю, в черном атласном платье, с гладкими, на пробор расчесанными волосами, тонкие смуглые руки покойно, как-то по-восточному лежали на коленях. Она резко выделялась в хоре. Во всем ее облике было что-то значительное, почти величественное. Я вспомнила портрет Рашели, висевший у меня в комнате.

Когда Оля запела, показалось, что поет сама степь. Мягкий, чуть гортанный голос звучал легко и проникновенно. Широкие разливы звука сменялись речитативом, порой переходя почти в разговорную интонацию. В пении ее звучали и женская страстность, и грусть, и какое-то томление. И слова песен были удивительные. Слушая ее, я думала: «Вот почему так любили цыганскую песню и Пушкин и Толстой». В памяти вставали бесконечные, любимые с детства деревенские дороги, странники, не желающие себе от жизни никакой корысти, глушь лесов, поля в травах и цветах и небо, опрокинутое над головой.

Когда Оля запела «Колокольчики-бубенчики звенят», зазвучали такое широкое раздолье, такая душевная удаль, которые взволновали не только меня, но и Ольгу Леонардовну, и Качалова, и Москвина. Когда она кончила, мы все неистово кричали «бис», а публика, присоединившись к нам, устроила Оле бурную овацию. {110} Из «Яра» мы вышли взволнованные, домой возвращаться не хотелось, Москвин предложил поехать к «Жану» — в маленький загородный ресторанчик, открывавшийся в четыре часа утра. Но там оказалось не очень уютно, и мы, не заходя в зал, отправились побродить по лесу. В морозном тумане предутренний ветер нес песню: «Эх, лети, душа, отдайся вся мечте!»

После этой ночи мои мысли все чаще и чаще возвращались к Оле. Желание познакомиться с ней, узнать ее поближе привело меня однажды во Всехсвятскую рощу, где квартировали цыгане. Они снимали комнаты в старых, ветхих дачах. В одной из таких дач на втором этаже жила Оля. В большой комнате, разгороженной ситцевой занавеской, было уютно, очень чисто и как-то благостно. В углу киот с образами, мерцающий огонек лампадки. Круглый стол покрыт цветной скатертью. Над столом фотография Оли в деревянной раме без стекла. На фотографии Оля очень красива, в том черном атласном платье, в котором она пела в хоре. При входе большая лежанка — это детский угол. На матраце голые кучерявые и очень веселые ребятишки, у каждого на шее серебряный крестик на вязаном шнурке. Если кто-нибудь из них сползал на пол, Оля как-то очень ловко обеими руками подгребала его, как лопаткой, и перебрасывала обратно на матрац. Встретила меня Оля приветливо, особого удивления не выразила. И скоро я почувствовала себя с ней так хорошо и просто, как будто мы уже давно знакомы. Когда я ей рассказала о впечатлении, которое произвело на меня ее пение, она посмеялась:

— Ну что это, пою как поется, по-своему. Цыганские песни — сердечные песни. Потому, наверно, и понравилось.

Узнав, что я актриса, она подивилась, сказала, что в театре никогда не была и актрис не видела.

Время от времени я стала приходить к ней. И всегда меня встречали милые печальные глаза Оли и ласковая улыбка. Иногда мы сидели за чаем и разговаривали. Говорила она неторопливо, с большими паузами, как будто что-то раздумывая про себя. Как-то, приехав и не застав Оли, я пошла побродить по Всехсвятскому. Молодая цыганка подошла ко мне и заглянула в лицо.

— Посеребри ручку, барышня, скажу тебе твое счастье.

Я дала ей несколько медяков. Проворно спрятав их за пазуху, она взяла мою руку.

— Сейчас, барышня, не твое счастье выходит. Потом придет нездешний, молодой, тогда счастлива будешь.

Позднее я вспомнила это гадание.

Вернувшись к Оле, я спросила ее, как она относится к гадалкам. Оля улыбнулась.

— Они не гадают, они на лице понимают. Если на лице у тебя тоска, гадалка скажет: «Не по-твоему выходит». И если ты молодая, обязательно скажет: «Потом твое счастье придет». Если у тебя лицо светлое, скажет: «Сейчас ты счастлива, а потом худо будет». Ведь так всегда в жизни бывает. Хорошее и плохое — одно за другим приходит. Тут и гадать не надо, думать надо.

{111} Общение с Олей действовало на меня умиротворяюще. Особенно приятно было сидеть у нее в зимние сумерки. Иногда она тихонько мурлыкала какую-то песню. Вечером приходил ее муж, Ваня, один из лучших гитаристов хора. Статный цыган с огненными глазами и барской повадкой, элегантный, лихой. Оля с какой-то милой покорностью рассказывала, что иногда он гуляет ночью с женщинами, приходит выпивши, а если она что скажет — прибьет. Оля не жаловалась, считала это в порядке вещей.

— Ване все можно. Он мужчина. А мне — стенка. Если взгляну на кого, не дай бог, — убить может. Обычаи у нас такие — старинные…

Иногда Ваня брался за гитару, и они запевали что-нибудь вместе. Часто тут же начинался спор, как надо петь: с разливом или без разлива, с сердечным желанием или со сладкой мукой. Оля обычно начинала петь про себя, совсем тихо. А потом распевалась, и тогда уж ее не остановишь, из одной песни в другую, хороводом, как они говорили. После каждой песни и она и Ваня всегда спрашивали:

— Хорошая песня? Нравится?

Ваня говорил:

— Песня и гитара цыгану больше чем хлеб. За хорошую песню да за гитару цыган душу продаст.

 

Новый сезон в театре начался радостной вестью: принята к постановке пьеса Льва Николаевича Толстого «Живой труп». Скоро стало известно и предполагаемое распределение ролей: Протасов — Москвин, Маша — Гзовская, Каренин — Качалов. Это вызвало некоторое недоумение. Многие считали, что Федю должен играть Качалов. Мечтал об этом и сам Василий Иванович. Говорили и о том, что роль Маши очень подходит к моим данным, что не грех было бы меня в ней попробовать. Но О. В. Гзовская, как раз в эту пору перешедшая в Художественный театр из Малого, где она занимала ведущее положение, поставила условием, что играть Машу будет она. Разумеется, я не могла не понимать, что в такой ситуации не имею права претендовать на роль. Гзовская была уже актриса с именем, а я только еще начинала. Тем не менее мне было очень грустно, особенно после того как пьеса была прочитана на труппе и роль Маши показалась мне очень близкой. Я пыталась утешить себя тем, что буду работать над ролью «для себя», но все же какое-то горькое чувство мучило меня. Прошло некоторое время, и случай снова активно вмешался в мою жизнь. Недели за две до премьеры серьезно заболела Гзовская. Спектакль оказался под угрозой. Несколько часов длилось экстренное совещание в кабинете Владимира Ивановича. В тот же день вечером я получила повестку с вызовом к Немировичу в одиннадцать часов следующего Дня. С бьющимся сердцем поднималась я по лестнице.

У двери меня встретил Румянцев и быстро шепнул: «Поздравляю, Маша за вами». Не дав мне опомниться, он втолкнул меня {112} в дверь. Вид у меня, наверно, был больше чем растерянный, потому что Владимир Иванович, внимательно посмотрев на меня, вдруг улыбнулся:

— Вижу по вашему лицу, что Румянцев вас уже информировал. Он очень плохой психолог, я всегда говорил ему это. Поэтому-то он и не стал актером. Нельзя же так — обухом по голове.

Я понимала, что Владимир Иванович шутит, чтобы дать мне время прийти в себя.

— Так вот, давайте разговаривать, — усаживая меня в кресло, продолжал Владимир Иванович. — Решили мы с Константином Сергеевичем попробовать вас в Маше. Времени мало, роль эта нового для вас плана. Это не инженю, не наивная девочка, которых вы играли до сих пор. Актриса вы еще неопытная, а срок жесткий. В этом есть некоторая опасность, вернее, риск. Но есть у вас и большой плюс — ваши данные очень подходят для роли. С пением вы безусловно справитесь. Так вот, будем пробовать. Не страшно?

Стараясь побороть волнение, я смело сказала: «Нет».

Владимир Иванович спросил, понравилась ли мне пьеса. Я честно сказала, что мне кажутся длинными и скучными сцены с Карениными, но что сцены Феди и Маши мне очень нравятся и очень нравится роль Маши. Владимир Иванович спросил, хочу ли я заниматься с цыганской певицей Настей Поляковой, с которой работала Гзовская. Я категорически отказалась и рассказала Владимиру Ивановичу о своей дружбе с Олей Степановой, о моих поездках во Всехсвятское. Выслушав меня внимательно, Владимир Иванович тут же сказал, что на этих днях хор от «Яра» будет приглашен в Художественный театр, чтобы актеры, запятые в сцене у цыган, могли поближе увидеть певцов и танцоров. «Тогда и познакомимся с вашей Олей».

— Теперь для начала запишите себе, — продолжал Владимир Иванович, протянув мне блокнот: — Маша — образ большой и значительный. Федю она любит самоотверженно, без оглядки. Это образ большого темперамента, но больше внутреннего, сдержанного, чем открытого. Любовь Маши — страстная, глубокая и очень чистая. Никакой цыганщины нельзя допускать. — Улыбнувшись, очевидно вспомнив мои сетования на то, что в театре я играю только наивных девочек, он сказал: — И еще можете записать: Маша — не инженю, а молодая героиня.

Сердце у меня екнуло.

Крепко пожав мне руку своей маленькой железной рукой, Владимир Иванович сказал:

— Верю, что вы справитесь. В добрый час.

В одиннадцать часов на следующий день я снова была в кабинете Немировича. Ночь не спала. Текст знала наизусть. Владимир Иванович был удивлен и доволен. Он сказал, что, если я и дальше буду работать в таком темпе, то он уверен, что мы к сроку справимся.

Я пробыла у Владимира Ивановича несколько часов, текст роли {113} был размечен во всех деталях. Неожиданной для меня оказалась его разметка сцены у цыган, где у Маши почти нет текста.

— Пение должно строиться как диалог Маши и Феди, а не как номер, — объяснял он мне. И тут же попросил напеть тихонько «В час роковой». — В первых строках, — прервал он меня, — Маша говорит Феде о своей любви. Реакция Феди рождает следующие строки романса. Так они и ведут между собой разговор, им одним понятный.

Мне показалось это очень увлекательным. Следующие сцены были разобраны «по кускам». Разметка была подробная, продуманная до мелочей. Только с трактовкой одной сцены, в комнате у Феди, когда приходят родители Маши, я не была согласна. Владимир Иванович настаивал на колорите цыганского быта, на взаимоотношениях в семье. А мне казалось, что здесь важнее показать не семейную перебранку, а силу самоотверженной любви Маши, готовой на позор, на отчужденность от людей, возможно, даже на месть близких. Владимиру Ивановичу я, разумеется, не посмела возразить и решила попробовать это на репетиции. Этим же вечером я поехала к Оле. Василий Иванович Качалов вызвался проводить меня. Радуясь моей удаче, он посмеялся, что предсказал мне судьбу вернее, чем всехсвятская гадалка, и напомнил о моем обещании посвятить ему первую настоящую роль. Разумеется, я сказала, что Машу дарю ему, независимо от удачи или провала.

Оля, узнав все новости, просияла, обняла меня и долго расспрашивала о Маше. Ваня был дома, и, так как я предупредила, что времени у меня в обрез и что надо работать срочно, он тут же взялся за гитару. Помурлыкав немного про себя, Оля запела «В час роковой». Я слушала ее затаив дыхание.

— Ты должна петь так, чтобы заворожить, понимаешь, чтобы в голове у него помутилось, — внушала она мне.

Ваня тоже вступил в разговор, и они наперебой давали мне советы. Он настаивал, что строки «Сколько счастья, сколько муки ты, любовь, несешь с собой» надо петь с разливом. Оля не соглашалась:

— Это не степная песня, разлива здесь не надо. Тут сладкая мука нужна. Ее самое мутнит, и сладко ей…

Оля спела еще и еще раз, потом попробовала петь я. Ничего не получалось. Не сразу дался мне этот романс. Я приходила в отчаяние, Оля волновалась, Ване с его веселым нравом в конце концов наскучили наши творческие муки, и, прикрикнув на нас «хватит хныкать», он заиграл плясовую. Оля запела «Шелмаверсты», я подхватила. Ваня, не выпуская из рук гитары, пустился в пляс. Это вызвало восторг на лежанке. Цыганята кувыркались, визжали, награждая друг друга тумаками. Спросив меня, будет ли кто плясать «Шелмаверсты», Оля сказала:

— Когда будешь петь, на плясуна не смотри, на Федю смотри, ему пой.

{114} На следующий день в театр был приглашен хор от «Яра». Оля имела большой успех. Когда она спела «Колокольчики-бубенчики», ей устроили настоящую овацию, а Москвин со свойственной ему экспансивностью обнял ее и воскликнул:

— Так ты поешь — умирать буду, не забуду!

Когда я потом сказала Оле, что это и есть Федя, она, застенчиво смеясь, шепнула мне:

— Чудной какой! Так крепко обнял — значит, я ему до сердца дошла. — И добавила: — Тебе с ним ладно будет: собой нехорош, а душа у него обязательно хорошая.

И наконец первая репетиция на сцене, моя первая встреча с Москвиным — Федей.

Встретил меня Иван Михайлович по обыкновению шуткой:

— Ну, курносая, это тебе не «Синяя птица», здесь я тебе не Кот. Тут у нас с тобой любовь су-урьезная!

Владимир Иванович понемногу вводил меня в мизансцены. На следующий день, когда была назначена репетиция сцены у Феди, я пришла заранее, чтобы освоиться с обстановкой. Скоро поднялся на сцену и Иван Михайлович. Мы сели за стол, как полагалось для начала этой сцены. Владимира Ивановича еще не было, и я стала тихонько напевать старинный романс «Вы меня пленили, вы мне жизнь разбили», Москвин подхватил и начал вторить. Неожиданно из зрительного зала раздался голос Владимира Ивановича:

— А нуте, попробуем взять этот дуэт прологом к сцене. Вот так, как вы сейчас поете, — piano, совсем piano, душа в душу.

Когда мы кончили, он сказал:

— Это великолепная находка.

Так этот дуэт, рожденный случаем, был включен в спектакль.

Время летело с какой-то невероятной скоростью. Отдельных занятий уже не было, мне приходилось искать и работать тут же, на общих репетициях. Вечерами я ездила к Оле заниматься. Волнение, в котором я жила эти дни, трудно описать. Я была в каком-то бреду, в цыганской лихорадке, как говорил Василий Иванович, с тоской проводивший долгие часы на репетициях каренинских сцен.

Первая генеральная. Черное атласное платье с кружевными рукавами. По моей просьбе оно было в точности скопировано с фотографии Оли. Гладко зачесанные волосы с прямым пробором. Внутренние черты Маши и ее внешний облик на редкость гармонично слились в целое. Я почувствовала себя легко и уверенно. На генеральной были все мои близкие, которые волновались за меня, кажется, больше, чем я сама. Присутствовала и вся труппа. Невозможно описать мое волнение и счастье в этот памятный день, когда рождалась моя Маша. После репетиции Мария Петровна, широко распахнув дверь в мою уборную, покричала мне:

— Смотрите, Алисочка, сколько у вас пап и мам!

Следом за ней шла вереница «стариков» во главе с Константином Сергеевичем. Я едва сдержала слезы. Шествие завершал Качалов. Когда после поздравлений и объятий все уходили, я тихонько {115} вложила в руку Василия Ивановича маленькую фотографию Маши, специально заказанную. Внизу надпись: «Посвящается В. И. Качалову». На обороте — две строчки из «Часа рокового». Так с этого дня в мою актерскую жизнь вошла традиция: самые любимые роли посвящать дорогим мне людям.

Через день после премьеры меня вызвал к себе Владимир Иванович. Шагая взад и вперед по своему кабинету и привычно пощипывая усы, он сказал, как бы продолжая ход своих мыслей:

— Меня радует ваш успех, радует, что я не ошибся. Вы раскрыли в Маше очень важное — непосредственность, глубину и красоту чувства, которое живет в простой душе. Это — толстовское. Маша проста, как сама природа, и вам удалось это донести до зрителей. Вначале я побаивался, что у вас не хватит опыта. Но вот у Гзовской техника великолепная, но, что касается Маши, она не внушала мне веры. Я сразу же сказал Станиславскому: «Ольга Владимировна — блондинка. А блондинка не может почувствовать цыганку. Не та кровь».

Сделав мне несколько замечаний и прощаясь, Владимир Иванович пошутил:

— Я не буду надоедать вам наставлениями, говорить, что успех может вскружить вам голову и прочее. Думаю, что Константин Сергеевич достаточно напичкал нас такими речами. Я верю, что вы будете продолжать работать. И помните, самое важное — тщательно прочищать роль перед каждым спектаклем. Штампы, которые неизбежно нарастают на роли, — это ржавчина. Если ее не счищать, она въедается в ткань и роль погибает.

Пожав мою руку, Владимир Иванович отпустил меня, сказав на прощание:

— Радуйтесь вовсю своему успеху.

Маша сыграла огромную роль в моей творческой жизни. Это была моя первая героиня. В дальнейшем с ней перекликнулась целая вереница женских образов, которые мне довелось играть. Особенно близка к ней оказалась Катерина из «Грозы» — с той же жаждой воли в душе, как у толстовской Маши.

«Живой труп» вызвал в Москве много шуму, споры. Не все принимали Федю — Москвина. Очень нравилась Мария Петровна Ли-липа, действительно замечательно игравшая Каренину. Неожиданно для всех блеснул Стахович, по инициативе Константина Сергеевича довольно быстро заменивший его в роли князя Абрезкова. Никогда не занимавшийся актерским искусством, Стахович так непринужденно и свободно чувствовал себя в гостиной Карениной, что невольно вызывал восхищение, даже зависть актеров. Когда его спрашивали, где он учился искусству владеть диалогом, он отвечал:

— В нашем кругу умение занимать общество прививается с детства. Этому учат ребенка так же, как умению владеть ножом и вилкой, есть красиво, не чавкая.

Вскоре после премьеры «Живого трупа» произошло одно весьма немаловажное для меня событие. В один прекрасный день из Петербурга {116} на мое имя пришла официальная бумага на бланке императорского театрального общества: меня приглашали принять участие в спектакле «Живой труп» с составом Александринского театра.

«Спектакль будет дан, — сообщалось в бумаге, — с высокой благотворительной целью на сцене Мариинского театра». Приглашение было подписано М. Г. Савиной. Константин Сергеевич, которому я показала эту бумагу, не скрывая своего неудовольствия, но и не считая возможным отказать Марии Гавриловне, разрешил эту поездку. Вечером он вызвал меня к себе. Моя предстоящая гастроль явно ею беспокоила. За чаепитием Константин Сергеевич наставлял меня, как я должна вести себя в Петербурге. В ярких красках он рисовал обстановку, в которой я окажусь, придя в незнакомый театр на репетицию, предупреждал, чтобы я крепко держала рисунок роли и, упаси боже, не подпала под тон александринцев, которым, как он говорил, свойственна театральщина. Наставления Константина Сергеевича не на шутку перепугали меня, и, возвращаясь домой, я уже не столько радовалась поездке, сколько думала о возможном провале.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.