Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава VII 3 страница



— Вам не скучно со мной? Вы молодая, а я старый.

Слова эти были чистейшим кокетством с его стороны. Мне было с ним так весело, что это, наверно, было видно за версту. И я болтала, не умолкая, перемешивая русские слова с французскими.

Прогулки с Баттистини вошли в мою петербургскую жизнь. К счастью, эти часы были у меня действительно свободны, Константин Сергеевич это время проводил в театре, и я была полностью предоставлена самой себе. Погода стояла ясная, солнечная. Казалось, сам город покровительствовал мне. Разумеется, я засыпала Баттистини градом вопросов. Он охотно отвечал и рассказывал {94} много интересных вещей о своей работе над голосом, о том, как готовится к спектаклю, о каждодневном режиме. Много и восторженно говорил об Италии. Баттистини в свою очередь расспрашивал меня, как я работаю, что играю. Я откровенно призналась, что я всего лишь начинающая актриса и сыграла только одну роль. Он рассмеялся и сказал: «О, у вас все еще впереди!»

Наши прогулки с Баттистини продолжались все время, пока длились его гастроли. Но вот они стали подходить к концу. Во время одной из наших последних встреч Баттистини неожиданно спросил меня, как я отнесусь к его предложению провести этим летом недели две в Италии. Увидев мой растерянный взгляд, он пояснил, что летом обычно отдыхает на берегу моря в необыкновенно живописной местности и что мне наверняка будет интересно там побывать.

— Недалеко от большого дома, где я живу, — сказал он, — есть маленький домик, я обычно приглашаю туда своих друзей. И был бы очень рад, если бы вы согласились погостить в этом прекраснейшем уголке Италии.

Я все еще не могла прийти в себя от этого неожиданного проекта, когда он добавил, что мне не придется ни о чем беспокоиться, в том числе и о билете, так как он обычно занимает в поезде два купе и одно из них может свободно отдать в мое распоряжение, Баттистини говорил об этом так просто, а раньше столько рассказывал мне о красотах Италии, о чудесных собаках, которые живут у него в имении, что я в конце концов тоже отнеслась к его предложению совсем просто.

Отбросив всякие сомнения, я стала обдумывать, как практически осуществить эту поездку. Я быстро рассчитала — для того чтобы в течение двух недель чувствовать себя независимой и не беспокоиться об обратной дороге, мне необходимо иметь с собой рублей семьдесят пять — восемьдесят. Таких денег у меня, конечно, не было. Недолго думая, я отправилась к Румянцеву и попросила его выдать мне аванс в счет летнего отпуска, сказав, что присмотрела себе осеннее пальто. Скоро деньги были у меня в кармане. До отъезда Художественного театра оставалось всего четыре дня, я была занята только в одном спектакле. Этот спектакль был «Бранд», и, к моему ужасу, шел он в тот самый вечер, на который был назначен отъезд Баттистини. Разумеется, я могла сказаться больной, но я была занята в сцене проповеди, где Качалов опирался о мою голову. Отказаться играть в этой сцене я не могла. Даже магия Баттистини оказалась тут бессильной. Тщательно рассчитав время, я решила, что, если очень поторопиться, то можно успеть на вокзал и после этой картины. Предупредив Константина Сергеевича, что я переезжаю из Английского пансиона к дяде (Станиславский был знаком с ним), я заранее уложила чемодан и принесла его в театр. Мне казалось, что спектакль тянется в два раза дольше, чем обычно. Но вот наконец опустился занавес. Сбивая всех с ног, я бросилась к себе в уборную, кое-как разгримировалась и как сумасшедшая кинулась на улицу.

{95} Петербург, всегда такой счастливый для меня, на этот раз обернулся ко мне злой гримасой. Шел проливной дождь, не видно было ни одного извозчика. В отчаянии бежала я по улицам. Наконец из какого-то переулка показалась пролетка, поднятый верх ее, очевидно, сломанный, качался, как маятник. Промокшая, я кинулась к извозчику и всю дорогу толкала его зонтиком в спину, умоляя ехать быстрее. Извозчик меланхолически нахлестывал лошадь, но у нее, очевидно, не было ни сил, ни охоты бежать. Мне казалось, что прошел целый час, пока мы подъехали к вокзалу. Здесь меня поджидала новая беда. Вокзал был окружен огромной толпой народа и цепью полицейских — оказалось, что Баттистини провожали великие княжны, важные сановники и на перрон никого не пускали. Наконец один из полицейских сжалился надо мной и пропустил меня в здание вокзала. Когда я очутилась на перроне, раздался третий звонок, гудок паровоза и поезд тронулся.

Совершенно убитая, едва передвигая ноги, я вышла на улицу. Толпа уже рассеялась, дождь лил по-прежнему, и все, что я чувствовала в эту минуту, была какая-то чугунная усталость. Я хотела взять извозчика, но вдруг увидела, что сумки в руках у меня нет, очевидно, я выронила ее в толпе. Дорога до Английского пансиона показалась мне невероятно длинной, ей конца не было. Наконец, очутившись в своей комнате, я дала велю слезам.

Последние дни гастролей театра я в тоске бродила по тем улицам, по которым мы гуляли с Баттистини. Все кругом казалось мне печальным и унылым. Мне встречались мальчишки, которых Баттистини оделял конфетами, а как-то я поймала кошку, с которой мы гуляли. Единственный человек, которого я посвятила во всю эту историю, был Качалов. Я откровенно рассказала ему и о потрясении, которое испытала на спектаклях Баттистини, и о наших прогулках, и, наконец, о моей горькой неудаче со сломанной пролеткой и убегающим поездом. Мой рассказ привел Василия Ивановича в полное смятение. Он отказывался что-либо понимать. Мое решение ехать сломя голову с полузнакомым человеком, хотя бы и с Баттистини, вызвало у него недоумение и негодование. Шагая взад и вперед по комнате, он говорил мне, что мог бы это понять только в том случае, если бы на моем месте была женщина, готовая на любые авантюры, или уж совсем наивная дурочка. Но раз я не принадлежу ни к одной из этих категорий, он никак не может понять моего легкомыслия. Я пыталась убедить его, что влюбленность в красоту искусства иной раз действует сильнее, чем просто влюбленность, и может толкнуть человека на безрассудный поступок. Наши споры продолжались до самого отъезда в Москву и кончились тем, что Василий Иванович был побежден. Повторив в тысячный раз, что я безумная, он добавил, что, вероятно, с этим ничего не поделаешь, так как в этом существо моего характера. Приехав в Москву и раздумывая над всем, что произошло, я постепенно пришла к мысли, что Петербург сыграл со мной злую шутку из самых добрых побуждений и что в Италии меня могло бы ждать разочарование. Кроме того, моя репутация в глазах Константина {96} Сергеевича, да и всего театра, несомненно, сильно пострадала бы. Но, несмотря на эти благоразумные мысли, настроение у меня было унылое. К тому же не было ни копейки денег и ни о какой поездке на время отпуска не приходилось думать. Однако неожиданное обстоятельство все перевернуло.

Как-то отец, разбирая ящик письменного стола, обнаружил два старых пожелтевших письма. Письма были на французском языке, помечены Брюсселем и подписаны именами каких-то дальних родственников, одно — Коонен, другое — Кристианн. Последнее имя сейчас же ассоциировалось у меня с именем нашего мифического предка Христиана Смелого, и фантазия моя заработала. Немедленно меня осенила мысль: как было бы интересно съездить в Бельгию и разыскать таинственных родственников. Отец поддержал меня. Набравшись храбрости, я еще раз отправилась к Румянцеву и, сказав ему, что деньги, которые я взяла в Петербурге, я уже потратила, попросила дать мне небольшую сумму, на этот раз в счет жалованья, чтобы я могла поехать куда-нибудь отдохнуть.

Когда у меня в кармане уже были деньги, неожиданно пришло письмо от Юргиса Балтрушайтиса, который несколько месяцев назад уехал в Швейцарию из-за болезни легких. Он писал, что чувствует себя плохо, что очень хотел бы со мной повидаться, и просил, если я собираюсь за границу, заехать в Цвейзимен, где он жил с семьей. В случае согласия он просил телеграфировать ему, чтобы он мог встретить меня в Берне. Неизменно заботливое, трогательное отношение ко мне Юргиса обязывало. Узнав, что моих денег хватит на то, чтобы заехать на несколько дней в Швейцарию, я запаслась у Кука билетом и отправилась в путь.

К счастью, Балтрушайтис преувеличил свою болезнь. Вид у него был превосходный. Побродив дня два по Берну и насладившись вволю чудесным шоколадом, который там подавали в огромных чашках, да еще со сбитыми сливками, я отправилась с Юргисом в Цвейзимен, где провела несколько чудесных дней, карабкалась по горам и собирала букетики подснежников, головки которых как-то совсем по-детски выглядывали из-под снега.

Вот наконец и Брюссель. Сразу же с поезда я направилась к начальнику полиции. Солидный чин пришел в восторг от того, что я приехала одна из России разыскивать родственников. Прочитав письма, он попросил меня зайти через час. Когда я пришла, меня ждала какая-то смешная высокая бричка. Молодой человек в мундире любезно предложил мне сесть в этот экипаж, сказав, что мы поедем в бюро, где займутся моим делом. В бюро седой господин, очевидно, уже осведомленный обо всем, ласково потрепал меня по щеке, сказал, что это очень похвально — приехать из далекой России с такой прекрасной целью, и пообещал, что дня через два он надеется собрать мне все необходимые сведения. Сведения я действительно получила точно через два дня, но, увы, мои романтические надежды не оправдались. Таинственные родственники много лет назад выехали из Бельгии в Голландию, а что самое печальное, оказались людьми сугубо прозаическими: один был известный нотариус, {97} другой — владелец суконной фабрики. Господин из бюро настоятельно советовал мне не пренебрегать знакомством с богатыми дядюшками и поехать в Голландию. Но интерес к родственникам у меня уже пропал. Я с легким сердцем взяла круговой билет, позволявший за ничтожную сумму объехать всю страну.

Я увидела чудесные маленькие города Бельгии, такие своеобразные, такие непохожие друг на друга. Шумный портовый Антверпен с целой флотилией кораблей, с пестрыми буйными кабаками. А через несколько часов пути тихий, строгий Брюгге с знаменитым монастырем бегинок, где служат монахини в высоких чепцах, похожих на лебединые крылья. В соборе — тишина, старинные витражи сверкают на солнце пурпуром, кармином, киноварью. На всю жизнь остался у меня в памяти перезвон колоколов Брюгге с их сложной симфонией, тихие каналы с лебедями, старушки-кружевницы, сидящие в зеленых садиках за коклюшками — здесь, в Брюгге, плетут прославленные брюссельские кружева.

В Фюрне, знаменитом своим старинным крытым рынком, тянувшимся через весь город (я с глубокой грустью узнала, что он был разрушен в годы войны), мне посчастливилось увидеть «Мистерию страстей господних». Зрелище это было поистине грандиозное. Туристы, бельгийцы из других городов и местные жители заполнили все тротуары. Люди стояли на стульях, вынесенных из домов, на бочках, ребятишки влезали на крыши. Опасаясь, чтобы меня не затолкали, я дала несколько монет женщине, выкатившей из дома огромную бочку, и устроилась рядом с ней. Процессия выглядела очень торжественно: впереди шли молоденькие девушки в длинных белых одеждах с пальмовыми ветвями в руках, изображавшие дев Иерусалима, они пели гимн, славящий Христа. За ними следовали евангельские персонажи, святые, апостолы, гарцевали на лошадях римские воины в латах, важно шествовал царь Ирод в окружении пышной свиты. На некотором расстоянии друг от друга двигались повозки, на которых в виде живых картин изображались разные этапы «страстей господних»: тайная вечеря, суд Понтия Пилата, вознесение Христа на небо. Появление Христа, шествующего на Голгофу, вызвало большое волнение в толпе. А когда Христос, окруженный стражниками, падал под тяжестью креста на мостовую, женщины заливались слезами.

Путешествуя по городам Бельгии, я открыла для себя старую фламандскую живопись, которую совсем не знала до тех пор и которую здесь можно было видеть не только в музеях, но, как в Италии, прямо на улицах, на стенах домов. По сравнению с фламандской живописью, с ее силой и экспрессией, итальянская, которой я так восхищалась раньше в Дрездене, померкла, показалась мне слишком спокойной и слишком красивой.

Использовав до конца свой круговой билет, я поселилась в Вестенде, на берегу океана. Наверное, это отец заразил меня своей любовью к северным, холодным морям. С упоением слушала я оглушающий рокот прибоя, он звучал для меня как неслыханной {98} силы оркестр. Когда начиналось сильное волнение, сулящее шторм, я вместе со всеми бежала в церковь — здесь жены и матери моряков торопливо ставили свечи перед иконами святых.

Это путешествие оказалось для меня незабываемым. И хотя много позднее я опять побывала в Бельгии — там играл Камерный театр, — своеобразное очарование этой страны я полнее ощутила в первую свою поездку, когда мне посчастливилось увидеть старую Бельгию, овеянную поэзией Мемлинга и Франса Гальса.

Глава VII

Летели дни, месяцы. Новые мысли и чувства, пробудившиеся во мне, вызывали какое-то душевное смятение, счастливые часы сменялись минутами отчаяния. Наверное, я просто становилась взрослой. И мое счастье, которое я так берегла, что боялась уснуть, чтобы во сне не спугнуть его, тоже становилось взрослым. Оно уже не было таким безмятежным, как недавно.

Мои маленькие выходные роли я любила по-прежнему, по-прежнему любила и свою Митиль, но душа уже требовала чего-то другого. Я безумно затосковала по какой-то новой работе, которая помогла бы мне разобраться в самой себе.

В это время как снег на голову свалилась на меня роль Машеньки в спектакле «На всякого мудреца довольно простоты», который возобновлялся в театре. Роль наивной и глупенькой девочки еще не так давно наверняка доставила бы мне удовольствие хотя бы просто потому, что это была новая роль. Но сейчас она никак не отвечала моим внутренним устремлениям. Получила я эту роль случайно. Заболела Врасская, игравшая Машеньку раньше, и мне предстояло войти в спектакль с нескольких репетиций. Я нервничала. Волнение мое усугублялось еще тем, что Самарова, не любившая баловать молодежь, категорически отказалась делать мне новый костюм. Врасская была много полнее меня. Но Самарову это не смутило. На генеральной репетиции она засунула мне в лиф вафельное полотенце. Мне было стыдно выходить на сцену с таким пышным бюстом, но Самарова была очень довольна и уверяла, что именно теперь моя фигура более или менее соответствует облику девушки из пьесы Островского.

Как ни странно, в театре меня хвалили за эту роль, публика отлично реагировала на некоторые мои реплики. Даже газеты отметили мое исполнение лестными отзывами. Но все это не радовало меня. По-прежнему в душе жили неудовлетворенность и тоска.

Как-то ко мне зашел Александров, которого начало беспокоить мое унылое настроение. Выслушав мои жалобы, он покряхтел, повздыхал.

— Потерпи, торопыга. Сама знаешь, у нас в театре с молодежью не торопятся. Тебе сколько лет? Успеешь еще, придет время, будешь играть и взрослых.

{99} В эту пору я хотя и урывками, но довольно часто встречалась с Василием Ивановичем Качаловым. Зная, что жизнь у него нелегкая, что огромная работа в театре отнимает много сил, я старалась не посвящать его в мои личные огорчения и тревоги. Мне хотелось, чтобы наши встречи всегда были праздником. Но однажды Василий Иванович, который, как мне казалось, только мимоходом успевал заглядывать в мой душевный мир, несказанно удивил меня, спросив, что со мной происходит. Он сказал, что последнее время замечает во мне большую перемену, что глаза у меня стали грустные и даже в углах рта (он показал мне, где именно) тоже появилось грустное выражение. Я посмеялась и ответила, что просто я стала взрослым человеком, чего никак не хотят замечать в театре; очевидно, он тоже не замечает, что я уже старею. Василий Иванович напомнил мне мое обещание всегда говорить ему правду и потребовал полной чистосердечной исповеди. Внезапно мне стало очень жалко себя, и я честно рассказала о моих неладах с Константином Сергеевичем, что меня очень мучило из-за моей привязанности к нему, о своей тоске по настоящей работе.

Василий Иванович старался утешить меня, уговаривал набраться терпения, верить в то, что счастливый день придет, я получу настоящую серьезную работу и все будет хорошо. Он даже взял с меня слово, что если его предсказание сбудется, то первую настоящую роль я должна буду посвятить ему. Что я незамедлительно и обещала.

В это время Василий Иванович репетировал «Анатэму» Леонида Андреева. В свободные минуты я забегала в зрительный зал и еще и еще раз поражалась упорству, с которым он работал, восхищалась его огромной актерской культурой. Это действовало на меня как холодный отрезвляющий душ, возвращая к мысли о том, что мне надо многому-многому учиться.

В ту пору Константин Сергеевич начал репетировать «Месяц в деревне». На роль Верочки были назначены Коренева и я. Но эта, казалось бы, хорошая весть не принесла мне особой радости. Образ Верочки казался мне голубым, ее смирение и наивность в первых актах никак не увлекали меня. Втайне у меня даже шевельнулась мысль: «Вот если бы Наталья Петровна!», но я даже самой себе не решилась бы в ней прямо признаться, прекрасно понимая, что ни как актриса, ни как женщина я до этой роли еще не доросла.

Мне казалось, что Коренева гораздо больше, чем я, подходит к Верочке, и я прямо заявила об этом Константину Сергеевичу. Он очень удивился, сказал, что впервые слышит от молодой актрисы, получившей роль, что другая актриса может сыграть ее лучше, и даже похвалил меня за это. Но тут же добавил, что в педагогических целях считает для меня необходимым работать над ролью Верочки, тем более что в этом сезоне нет другой подходящей для меня работы. Все же душа у меня к Верочке не лежала. Я, ссылаясь то на нездоровье, то на зубную боль, начала придумывать всевозможные предлоги, чтобы не бывать на репетициях, надеясь, что Константин Сергеевич в конце концов махнет на меня рукой. {100} Скоро я настолько отстала от общей работы, что уже невозможно было ввести меня в репетиции. Но Константин Сергеевич, как всегда твердый и упорный в своих решениях, время от времени начал выбывать меня к себе в Каретный ряд на отдельные занятия.

Одновременно с подготовкой «Месяца в деревне» Константин Сергеевич начал заниматься «системой». Это были первые его пробы, самые начальные искания, вероятно, я и еще несколько человек из молодежи, которых он называл, служили для него чем-то вроде подопытных кроликов. Такая роль не была для меня новостью. Незадолго до смерти Горева Станиславский, мечтавший ставить «Дон-Карлоса», часто вызывал меня и Аполлона для каких-то своих неведомых нам режиссерских исканий. В верхнем фойе на специальном помосте, затянутом черным бархатом, с черными бархатными стенами вокруг и такими же занавесями, мы с Горевым в бархатных балахонах из «Синей птицы», с черными масками на лицах по указанию Станиславского делали всевозможные движения: руками, ногами, корпусом, частично высвобождая от бархата то руку, то ногу, то лицо. Константин Сергеевич ничего не объяснял нам, и мы абсолютно ничего не понимали, но наше уважение к нему было так велико, что, задыхаясь в своих масках, мы часами беспрекословно выполняли его указания.

Упражнения, связанные с «системой», оказались куда труднее. Здесь требовалось уже не просто механическое выполнение заданий, но и наше внутреннее участие. Первое время занятия шли за столом. Константин Сергеевич диктовал, а мы старательно записывали условные обозначения различных эмоций и внутренних состояний. Длинное тире, например, обозначало сценическую апатию, крест — творческое состояние, стрелка, идущая вверх, — переход от апатии к творческому состоянию. Глаз означал возбуждение зрительного впечатления, какой-то иероглиф, напоминающий ухо, — возбуждение слухового впечатления. Стрелка, заключенная в кружок, — душевную хитрость при убеждении, стрелка, идущая направо, — убеждение кого-нибудь. Таких знаков — тире, многоточий, палочек, диезов и бемолей — было великое множество. Они сохранились у меня и по сей день в моей рабочей тетради.

Разгадав мою неохоту заниматься «Месяцем в деревне», Константин Сергеевич категорически заявил мне, что хочу я этого или не хочу, но роль Верочки играть я буду, и он ее со мной сделает. В разметку роли теперь он стал вводить «систему». Текст пестрил значками. Этот кропотливый разбор уводил меня куда-то в сторону от роли и пугал. Я чувствовала, что во мне гаснет творческое состояние. Иногда, чтобы отвлечь Константина Сергеевича от «системы», я начинала рассказывать ему, как, по-моему, должна вести себя Верочка в тот или иной момент. Когда он отзывался на эту мою маленькую хитрость, работа шла веселей. Но удавалось это далеко не всегда.

В это время Станиславский сам был очень озабочен ролью Ракитина, которую он играл в «Месяце в деревне», и не мог уделять мне особо пристального внимания. Но твердо заявил, что после {101} премьеры он займется со мной вплотную. И действительно, сразу же после первых спектаклей наши занятия возобновились. Честно стараясь освоить линию роли Верочки, обозначенную кружками, стрелками и палочками, я нередко доходила до слез. Утешением было то, что мучилась не я одна. Ольга Леонардовна, игравшая Наталью Петровну, при ее огромном сценическом опыте тоже тяжело переживала введение «системы». Как-то после одного из спектаклей она жаловалась:

— Не могу играть с Константином Сергеевичем. В нашем дуэте он смотрит на меня такими пытливыми глазами, что я едва проговариваю слова. А сегодня после реплики он вдруг тихонько прошипел мне: «Ослабьте правую ногу, ступня напряжена». Я оторопела, дернула ногой и чуть не позабыла текст.

Станиславский, понимая мучения Ольги Леонардовны, в письме к ней писал: «Молю вас быть твердой и мужественной в той артистической борьбе, которую вам надо одолеть».

Чувствуя себя невообразимо несчастной на занятиях, я как-то набралась храбрости и попросила Константина Сергеевича разрешить мне самостоятельно подготовить четвертый акт, который мы с ним еще не трогали. Мне хотелось сделать его совсем в другом плане, чем играла Коренева, показать не только оскорбленное человеческое достоинство Верочки, но и ее гневный протест. Когда я сыграла эту сцену Станиславскому, он неожиданно отнесся к моей работе одобрительно, сказав, что рисунок намечен очень интересный, но трудный для такой неопытной актрисы, как я. На следующий день он пригласил посмотреть мою работу Стаховича и Москвина. Оба они похвалили меня. Это дало мне некоторую уверенность и, видимо, как-то повлияло на Константина Сергеевича, который вдруг объявил, что недели через две у меня будет генеральная репетиция, а после этого в зависимости от моей подготовленности будет назначен день спектакля. Теперь, занимаясь со мной, он уже не настаивал на выполнении тех задач, которые ставил вначале, и вообще предоставил мне некоторую свободу.

Должна сказать, что мое выступление в роли Верочки, которая была для меня, по существу, не больше чем ученическая работа, прошло хорошо. Константин Сергеевич был очень доволен, даже пригласил посмотреть меня Н. Е. Эфроса, с мнением которого он очень считался. Но Верочка по-прежнему не увлекала меня. Кроме того, введенная с одной только репетиции на сцене, я чувствовала себя связанной в этом красивом, строго размеренном спектакле. Я никак не могла свободно войти в атмосферу этих стильных живых картин, созданных прекрасным художником Добужинским, которые про себя я называла царством спящей красавицы. Я рассказала обо всем Константину Сергеевичу и попросила его, поскольку экзамен я выдержала, в спектакль меня не назначать. Еще один раз по его настоянию мне все же пришлось сыграть Верочку во время гастролей в Петербурге. На этом мое участие в «Месяце в деревне» кончилось.

Между тем занятия «системой» продолжались. Я не могла и не {102} смела не верить Константину Сергеевичу, но выполнять то, что он хотел, было для меня истинным мучением. В отчаянии я размышляла: «Я ученица Константина Сергеевича — значит, я должна принимать все, что он требует, а я не принимаю. Значит, я должна уйти?» И тут же, пытаясь оправдать свое смятенное состояние, говорила себе: «Но ведь случается, что даже самые маленькие людишки бунтуют против бога».

Чем дальше, тем все больше и больше хотелось мне вернуться к тому чудесному ощущению сцены, к той заразительной, магической атмосфере искусства, с которыми я переступила порог Художественного театра. Играть просто, так, как я сама чувствую! И тут, как часто со мной бывало, в дело вмешался случай. Незадолго до конца сезона мне позвонил актер театра Корша Доронин и предложил летом сыграть в дачном театре в Подосинках две роли в комедиях «Вольная пташка» и «Сорванец». Предложение показалось мне соблазнительным. Поразмыслив немного, я решила отказаться от летнего отдыха и согласилась. Испугалась я только звания гастролерши, на котором настаивал Доронин, уверяя, что это необходимо для афиши. Мое выступление в Подосинках прошло очень успешно, публика принимала меня горячо, мой успех был даже отмечен в газетах. Благодарение богу, Станиславский, отдыхавший в это время в Бретани, ни о чем не подозревал, и я могла спокойно радоваться неожиданно улыбнувшейся мне удаче.

Маленький театр в Подосинках словно выплыл из моих детских мечтаний. Сцена, окруженная фанерными стенками, стояла в красивом парке, электрического освещения не было — рампа состояла из ряда керосиновых лампочек. Посещали театр главным образом дачники, публика интеллигентная, приятная. И хотя сидели все на открытом воздухе, слушали прекрасно. Много позднее, когда мы с Таировым смотрели в Лондоне, в парке, под открытым небом «Двенадцатую ночь» Шекспира, я вспомнила этот театр. Разница была только в том, что лондонские зрители пользовались куда большим комфортом, чем дачники в Подосинках: при входе получали пушистые пледы, которыми приятно было в прохладный вечер покрыть ноги, а в антрактах молоденькие официантки разносили коктейли, которые отлично согревали. Конечно, ничего подобного в Подосинках не было. Но зато было другое — была романтика. Вместо гладкой, подстриженной лондонской травы вокруг нашей сцены цвели колокольчики и ромашки. Эта несравненная прелесть русской природы таила для меня особое очарование. А мое неискушенное воображение вполне удовлетворял дощатый театр, уводя мои мысли к «Чайке», к деревянным подмосткам на берегу озера, где впервые выступала Нина Заречная.

Но мое прощальное выступление в Подосинках чуть не кончилось трагически. По окончании спектакля молодежь стала бросать на сцену цветы, один букет опрокинул керосиновую лампочку, моментально вспыхнул легкий ситцевый занавес, и через несколько мгновений пылал уже весь театр. В маленьком закутке, где мы одевались, началась паника, все кинулись к двери, загородив узкий {103} проход. Все мы погибли бы там, если бы не присутствовавший на спектакле мой дядя. Раздобыв где-то топор, он пробил фанерную стенку и через образовавшуюся дыру стал нас вытаскивать.

Хотя пьесы, которые я играла в Подосинках, были весьма непритязательны по содержанию, я сохранила добрую память об этом маленьком театре. Я чувствовала себя в нем свободно, спокойно, училась справляться с волнением на сцене, собирать себя перед выходом, владеть публикой. И теплое отношение ко мне зрителей, конечно, радовало меня.

Но вот начался новый сезон, и возобновились мои душевные тревоги. То я начинала думать об уходе из театра, то укоряла себя за эти мысли. Жизнь вдруг как-то осложнилась. Я пробовала говорить с Ольгой Леонардовной, с Марией Петровной. Обе они очень заботливо утешали меня, каждая по-своему. Ольга Леонардовна, человек легкий и веселый, старалась отвлечь меня от грустных мыслей или интересной прогулкой, или какой-нибудь веселой выдумкой. Мария Петровна всячески убеждала, что я еще девочка, что мне надо учиться и учиться. Александров твердил:

— Успеешь, все еще впереди.

В это время в театре стало известно, что принята к постановке пьеса Юшкевича «Miserere». Вызвав меня к себе, Владимир Иванович объявил мне, что я назначена на роль Марьим.

— Роль очень трудная, во многом загадочная, — предупреждал Немирович, — но я надеюсь на вашу хорошую фантазию.

Все роли в пьесе были поручены молодежи. Это был своеобразный эксперимент Владимира Ивановича в его споре с Константином Сергеевичем. Станиславский считал, что молодого актера надо выпускать в спектакле с опытными актерами, которые будут крепко держать и его и спектакль. Владимир Иванович утверждал, что хотя в самой идее молодежного спектакля содержится несомненный риск, но есть и плюс — это обаяние юности и непосредственности.

— Пусть молодежь сама карабкается и ищет свой путь, — говорил он, поглаживая бороду.

Время показало, что прав был Станиславский. В массовой сцене свадьбы Немировичу пришлось занять А. Л. Вишневского, чтобы добиться нужного ритма, который мы, молодежь, безбожно роняли.

Что же касается моей роли, то она оказалась настолько загадочной, что разобраться в ней не могла не только я сама, но и никто в театре. Чего хотела, о чем думала девушка, сидевшая весь первый акт на подоконнике и время от времени произносившая одно только слово «Зачем?», не мог мне объяснить даже Владимир Иванович, предлагавший на репетициях то один, то другой вариант подтекста. Моя няня, увидев меня на генеральной репетиции, жалостливо сказала:

— Что это ты все сидишь на подоконнике? Хоть бы теплый платок тебе дали, не дай бог простудишься. Или ушла бы ты со сцены, ведь разговора у тебя тут нет.

{105} Между прочим, я воспользовалась ее советом и попросила теплый платок. Он помог мне почувствовать себя в моем тоскливом одиночестве несколько уютнее.

Кульминацией моей роли был длинный, якобы философский монолог на кладбище. Когда я спросила Владимира Ивановича, как его надо играть, он сказал, что предоставляет мне самой подумать и пофантазировать. Помучившись некоторое время, я решила попробовать дать в образе Марьи черты некоего отрока, надеясь, что, может быть, такой рисунок роли поможет мне переключиться в тот потусторонний мир, в котором явно пребывала моя героиня. Владимир Иванович одобрил эту мысль. На генеральной он прислал мне записку: «Хороню, так и решайте. Будет еще лучше». Это меня несколько ободрило, но роль никакого удовлетворения не принесла, как по принесли удовлетворения и роли другим участникам спектакля. Публика приняла премьеру без всякого энтузиазма, критика, выругав пьесу, кисло похвалила исполнителей. Спектакль скоро бесславно сошел с репертуара. Спасти его не могла даже замечательная музыка Ильи Саца.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.