Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава III 2 страница



Каток по-своему был для меня театром. На дорожке конькобежцы тренировались перед гонками. Я любовалась ловкостью, с которой они резали коньками лед, особенно когда играла музыка и все их движения строго подчинялись ритму. Каждый год на катке устраивались карнавалы: на рождество, на масленицу, на Новый год. Каток заполнялся костюмированными клоунами, Мефистофелями, снегурочками. Однажды приз получил маленький толстый человек, одетый самоваром, искусно сделанным из золотой фольги. Сам процесс присуждения призов был очень увлекательным. При входе на каток каждый получал несколько талонов, которые надо было вручать тому, чей костюм он считал достойным премии. Мы быстро приходили в азарт и, наметив кандидата, чей костюм нам нравился, не только сами отдавали ему свои талоны, но и агитировали публику в его пользу.

Случалось, что на катке разыгрывались романтические истории, и мы, девочки, горячо переживали все их перипетии. Однажды здесь разыгралась настоящая трагедия. Кумиром девочек на катке был красивый юноша, непременный участник всех гонок. Мы горячо сочувствовали его роману с очаровательной девушкой Лидой, которая приходила на каток со старушкой гувернанткой. Гувернантка обычно сидела в теплушке и клевала носом, а девушка и молодой человек катались, обмениваясь нежными взглядами. С некоторых пор мы стали замечать, что молодой человек стал отдавать предпочтение другой девушке. Однажды в первый день нового года был назначен карнавал. Ртуть на градуснике держалась очень низко. Но вечером костюмированные все же стали съезжаться к Патриаршим прудам. Приехала и наша любимица Лида. Она вышла из теплушки в шубке, оглядела каток и, скинув на скамейку шубку, к ужасу всех катающихся оказалась в легком белом вечернем платье с большим декольте и обнаженной спиной и руками. Движение на катке замерло. Прожектора освещали ее спокойно скользящую фигуру, ноги просвечивали сквозь легкий шелк платья. Она казалась почти обнаженной и необыкновенно красивой. Я не могла оторвать от нее глаз. Сделав несколько кругов, она исчезла в теплушке. Вслед за ней исчез и красивый молодой человек, На катке началось невообразимое волнение, почти все посетители катка знали друг друга, хорошо относились к Лиде и, конечно, сочувствовали ей. А через несколько дней стало известно, что она умерла от крупозного воспаления легких. Таким своеобразным самоубийством кончилась эта романтическая история.

«Трагедия на Патриарших прудах», как назвали эту историю в одной из газет, крепко запала мне в память, заставила меня о многом задуматься. А через сколько-то лет, уже в школе Художественного театра, в одну сильно драматическую минуту я внезапно решила покончить с собой таким же способом. В морозный вечер, накинув на ночную рубашку шубу, я взяла извозчика и поехала {19} в Петровский парк. Как только городские фонари остались позади, в темной аллее я скинула шубу и стала ждать, когда у меня сделается крупозное воспаление. Дома я быстро нырнула в постель и приготовилась к смерти. Но, увы, все кончилось прозаическим насморком, даже кашля не было.

После школы сестер Вальтер я поступила в Первую женскую гимназию сразу в шестой класс. (Счет классов шел у нас не с первого по седьмой, а, наоборот, с седьмого по первый.) Директриса гимназии была важная старая дама Надежда Ивановна Соц, по слухам, в молодости она была фрейлиной при дворе. Этих сведений было достаточно, чтобы моя фантазия заработала, и я стала уверять девочек, что она родилась при Людовике XIV и что в больших шкафах в туалетной комнате хранятся ее платья с фижмами. Однажды я подговорила девочек открыть эти шкафы, чтобы посмотреть платья. Увы, нас ждало горькое разочарование — ничего, кроме огромных банок с заплесневевшим вареньем, там не оказалось.

Время, проведенное в гимназии, я считаю для себя потерянным, так там все было скучно и казенно. Отсюда, наверное, и шли все те шалости, которые я придумывала, приводя в отчаяние гимназическое начальство. Мои шалости и выдумки доставляли мадам Соц так много беспокойства, что в день моего выпускного экзамена она перекрестилась, воскликнув: «Слава богу, в гимназии больше не будет Коонен!»

Не иначе как от скуки я даже перестала расти, до последнего класса оставалась маленькой и расти снова начала только в школе Художественного театра. До двадцати пяти лет мне приходилось из года в год удлинять юбочку Мятежа и другие костюмы. Станиславского это очень забавляло, и он любил рассказывать об этом важным гостям.

Единственным светлым воспоминанием, оставшимся от гимназии, был преподаватель русской словесности Хаханов, человек большой культуры. Он был превосходный педагог, не мучил нас формальным прохождением курса и хронологией, к которой у меня было, да и осталось сейчас, самое настоящее отвращение, впрочем, так же как к географии в математике, умел увлечь нас любовью к литературе, к поэзии. Часто, вместо того чтобы отвечать ему заданный урок, я просто читала вслух любимые стихи. Ему очень нравились мои сочинения. Я и в самом деле писала легко и быстро, и девочки нередко обращались ко мне за помощью. Однажды я написала сочиненно «Гроза» чуть ли не за весь класс, причем второпях, но задумываясь, начинала каждое с одной и той же фразы: «Был жаркий июльский день, уже с самого утра в воздухе сильно парило». На следующем же уроке все обнаружилось. Заступился за меня Хаханов. В моей гимназической жизни он вообще играл большую роль. Он верил, что из меня может выйти писательница, убеждал серьезно заняться литературой и слышать не хотел о моей страсти к театру. В классе его особое внимание ко мне, разумеется, было немедленно замечено, вызывало много глупых толков, {20} и мне не оставалось ничего другого, как со всем пылом влюбиться в него. Однажды произошел такой случай. У Хаханова была манера: вызывая ученицу, он задавал всегда один и тот же вопрос: «Ну‑с, что вы хотите мне сказать?» Когда он обратился с этими словами ко мне, я вместо ответа, глядя на него в упор, начала читать: «Я вам пишу, чего же боле, что я могу еще сказать…» — и, умирая от волнения, прочитала все письмо Татьяны до конца. Хаханов сидел, опустив голову, видимо, смущенный моей дерзостью. В классе стояла напряженная тишина. Девочки потом рассказывали мне, как наша классная дама Свечина сидела с такими перепуганными глазами, что, казалось, вот‑вот упадет в обморок.

Вскоре Хаханов серьезно заболел. В гимназии стало невыносимо скучно. Я решила навестить его, купила четверть фунта тянучек и отправилась к нему домой. Поступок по тем временам, весьма предосудительный. Хаханов был очень смущен моим визитом, и я просидела у него всего несколько минут. Возвращаясь обратно, я столкнулась на лестнице с дамой, которая окинула меня каким-то странным взглядом. На следующий день, как только я пришла в гимназию, меня вызвала к себе Соц, бледная от ярости:

— Так вот до чего дошло, вы ходите к холостым мужчинам! Я знаю, вы были у Хаханова, да еще когда он лежал в постели неодетый! — воскликнула она возмущенно.

— А как же он мог лежать одетый, если он болен, — возмутилась в свою очередь я.

На этот раз Соц уже твердо решила выгнать меня из гимназии. Понадобились все обаяние, вся энергия моего отца и заступничество инспектора, чтобы умилостивить гимназическое начальство. Но я отнеслась к этому происшествию как-то удивительно спокойно. Стены гимназии в ту пору все больше и больше отодвигались от меня. Всеми моими помыслами уже владел Художественный театр.

Кончила я гимназию, как ни странно, с серебряной медалью. Дали мне ее по настоянию все того же Хаханова, убедившего экзаменационную комиссию, что перед ними будущая писательница. А так как мое выпускное сочинение «Герои XIX века» имело большой успех, комиссия посмотрела сквозь пальцы на все мои прегрешения и весьма посредственные отметки по другим предметам.

Хаханов долго не мог простить мне того, что я не послушала его и поступила в Художественный театр. Он не хотел встречаться со мной несколько лет. Только после того как я сыграла Машу в «Живом трупе», он пришел ко мне за кулисы и сказал, что теперь он сдался и что, очевидно, я вернее, чем он, угадала свое призвание. Мне были очень дороги эти его слова.

Нага выпуск в гимназии считался «прогрессивным». Но выражалось это главным образом в том, что мы насаждали некий «мальчишеский стиль»: ходили, размахивая руками, не завивались, не пудрили нос. Особенным шиком считалось у нас иметь красные, жесткие руки в пупырышках. В туалетной мы обливали руки холодной водой и усиленно терли их люстриновыми фартуками. Мы ненавидели уроки рукоделия и так досаждали преподавательнице, {21} что она, приходя на урок, нередко сразу же выставляла из класса меня и еще нескольких девочек. Все шесть лет я шила один и тот же кумачовый лифчик. Этот злополучный лифчик, весь закапанный чернилами, после выпускных экзаменов красовался в актовом зале на черной доске.

Любопытно, что, хотя наша гимназия считалась в Москве из всех казенных самой казенной, именно из нее вышла целая плеяда русских актрис: Гзовская, Германова, Пашенная, я, Рейзен, Германова вторая. В гимназии ежегодно устраивались концерты, в которых гимназистки разыгрывали отрывки из пьес, читали стихи, пели, играли на рояле. В нашей гимназии в старших классах царил настоящий культ Художественного театра. Богом нашим был Василий Иванович Качалов. Увлечение Качаловым, перевернувшее всю мою гимназическую жизнь, налетело на меня как снег на голову. Я всегда отличалась остро развитым чувством протеста против общепринятых вкусов. Вероятно, поэтому я долго относилась скептически к поголовному увлечению моих подруг Качаловым. И, стойко выдерживая характер, не шла в театр. Но вот однажды брат принес домой контрамарки в Дворянское собрание на собиновский концерт. Ежегодные концерты, которые Собинов устраивал в пользу недостаточных студентов, пользовались в то время большой популярностью, принимать в них участие считали своим долгом все знаменитости. Участвовал в концерте и Качалов. Он вышел на эстраду своим размашистым шагом, сел за стол, раскрыл книгу, снял пенсне и довольно долго протирал его. Глаза его близоруко щурились. Я обратила внимание на очень острые, худые коленки и почему-то сразу решила: «Ничего особенного». Но вот Василий Иванович стал читать «Старого звонаря» Короленко, и скепсис мой исчез. Необыкновенное обаяние его голоса заворожило меня. Разумеется, я ничего не стала рассказывать девочкам об этом концерте, но осторожно выведала у них, как они попадают в Художественный театр. И на следующий же день, выпросив у мамы пятнадцать копеек, я в первый раз вошла в здание на Камергерском.

Достать билеты в Художественный театр в то время было очень трудно. Но мы, гимназистки, попадали туда зайцами, платя билетерам пятнадцать копеек за право сидеть на ступеньках в верхнем ярусе и двадцать — в бельэтаже. Здесь, на ступеньках, увидела я впервые прославленные спектакли, в некоторых из них мне посчастливилось потом играть: «Три сестры», «Вишневый сад» и, наконец, «Одинокие» — спектакль, который в дальнейшем я не пропускала ни разу. Именно на этом спектакле я поняла, во-первых, что влюблена в Качалова и, во-вторых, что не могу жить без Художественного театра.

Теперь уже весь распорядок дня у меня, как и у нескольких моих близких подруг, был подчинен театру. Как только кончались уроки, мы бежали в Камергерский встречать актеров, которые как раз в это время расходились после репетиций. Проводив их, мы мчались домой, торопясь наскоро перекусить и сделать {22} уроки, а затем снова спешили к театру, чтобы встретить актеров, когда они будут идти на спектакль. Вся жизнь артистов, разумеется, была досконально известна нам. Мы знали все не только о них лично, но и про их родственников, детей, близких. Парты наши изнутри были заклеены фотографиями Качалова, Книппер, Савицкой. Мы завели тесную дружбу с фотографами и знали, когда должны будут появиться в продаже те или иные карточки и «серии спектаклей», которых у нас еще не было.

Весной, когда в Художественном театре кончался сезон, а у нас экзамены, мы целые дни проводили в большом дворе Художественного театра, где в это время бурно кипела жизнь. Из ворот декорационной рабочие выносили декорации. Пользуясь сутолокой, мы незаметно пробирались туда и с трепетом рассматривали вблизи цветущие вишневые деревья, качели из «Дяди Вани», тумбу из «Трех сестер», на которой мне однажды даже удалось посидеть несколько минут. Было необыкновенно приятно потрогать все эти вещи руками, увидеть при дневном свете.

Моя поглощенность Художественным театром была так велика, что я потеряла интерес ко всем другим театрам. Не видела тогда даже Ермолову, чего не могу простить себе всю жизнь.

К чести нашей гимназии должна сказать, что среди нас не было так называемых «психопаток», визгливо выкрикивавших на спектаклях имена любимых артистов. Мы вели себя очень скромно, старались не бросаться в глаза нашим кумирам и даже, провожая Василия Ивановича после спектакля, шли по другой стороне, чтобы не показаться ему навязчивыми. Только однажды я и моя подруга нарушили этот неписаный закон. В канун пасхи мне пришла в голову «блестящая» мысль преподнести Василию Ивановичу приблудившегося к нам в дом очень миловидного белого котенка. Посоветовавшись с подругой, которая горячо одобрила мою затею, я решила сделать котенку театральный грим. Старательно нарумянила ему щеки и уши, густо, черной краской нарисовала брови. Вид у него был ужасный, но я нашла, что он очень «театрален», и, повязав ему на шею розовую ленту с бубенчиком, вместе с подругой понесла его в дом Ностиц на Дмитровке, где жил Качалов. Сердце у котенка бешено стучало, у меня тоже. Я отважно позвонила. К моему ужасу, дверь открыла не горничная, которой, как я узнала позже, у Качаловых вообще не было, а жена Василия Ивановича, Нина Николаевна Литовцева. Должно быть, испугавшись страшного, нарумяненного котенка, она попятилась, крикнула: «Уберите эту гадость!» — и захлопнула дверь перед моим носом. В отчаянии мы с подружкой кубарем скатились с лестницы и побежали домой с такой скоростью как будто по пятам за нами гналась погоня.

Другое наше вмешательство в жизнь Качалова было серьезнее.

Вскоре после убийства Баумана пронесся слух, что Василий Иванович получил анонимное письмо, в котором ему советовали несколько дней не выходить из дома, так как на его жизнь готовится покушение. Волнению нашему не было границ. Решено было {23} организовать «тайную охрану». Двое из нас, пока не минует опасность, должны были всегда следовать за Василием Ивановичем, куда бы он ни шел. Когда пришло время моего дежурства, мне «повезло». Не успела я ступить вслед за Качаловым, как мимо меня прошел какой-то подозрительный субъект: правую руку он держал в кармане и явно старался держаться поближе к Василию Ивановичу.

«Вот оно, покушение!» — решила я и, бросившись к неизвестному, спросила:

— Как пройти на Дмитровку?

Что-то буркнув мне в ответ, он продолжал идти за Качаловым. Увидев, что он подходит вплотную к Василию Ивановичу, я опять бросилась к нему и, стараясь задержать его как можно дольше, стала сбивчиво объяснять, что я приезжая, что мне обязательно надо попасть на Басманную, а я не знаю, где это. Пока шел этот разговор, Василий Иванович свернул на людную Дмитровку, а «подозрительный субъект» пошел совсем в другом направлении. Гордая тем, что так удачно справилась со своей миссией, я проводила Качалова до дому и с легким сердцем пошла к себе.

Уже в последнем классе гимназии я стала всерьез думать о том, чтобы держать экзамены в школу Художественного театра. Это решение я хранила в тайне от домашних, прекрасно зная, что оно не встретит у них сочувствия. Мама, так любившая искусство, была категорически против моей артистической карьеры. Ее близкие друзья, провинциальные актрисы Саблина-Дольская и Грузинская-Швиндт, много рассказывали ей об унизительном положении актрисы в провинции, и она слушать не хотела о том, чтобы я шла на сцену. Только два человека были посвящены в мою тайну: няня и мой приятель-гимназист Боря Суслов. Так как после окончания гимназии я жила с родителями на даче, я поручила Боре узнать все, что касалось экзамена. Выяснилось, что на экзамен записалось более трехсот человек при трех вакансиях, что большинство поступающих готовятся с актерами Художественного театра: Лужским, Адашевым, Халютиной. Я, конечно, и мечтать не могла ни о каких уроках и стала усиленно готовиться сама. Экзаменующиеся должны были приготовить стихотворение и басню. Взяв с собой томик Надсона, очень популярного в то время, и знаменитый сборник «Чтец-декламатор», я убегала в поле и с упоением читала стихи, выбирая самые чувствительные, какие только могла найти. В конце концов я остановилась на стихотворении Надсона «Зимняя сказка» и на басне Крылова «Две собаки». За несколько дней до экзамена мне пришла в голову страшная мысль: вдруг экзаменаторы решат, что я слишком маленькая и худенькая, — в моем представлении актриса непременно должна была обладать высокой, статной фигурой. Я поделилась своей тревогой с няней, и мы решили, что поправить дело может длинная юбка. Потихоньку от мамы няня переделала мне свою черную суконную юбку, я примерила ее, и няня сказала, что в ней я выгляжу достаточно солидно.

{24} В ночь перед экзаменом я не спала ни минуты. Чуть свет вскочив с постели, я побежала в поле, сорвала ромашку и погадала на ней: «Примут, не примут». Получилось — примут. Это вселило в меня бодрость. Окрыленная, я побежала домой, взяла книги и, наказав няне сказать матери, что я поехала в библиотеку, отправилась в Москву на экзамен.

Каков же был мои ужас, когда, приехав в театр, я узнала, что Боря все напутал; по существу, экзамены были уже закончены, комиссия должна была слушать вторично тех, кто был отобран на предыдущих экзаменах. В отчаянии я стала умолять Мчеделова, который впускал экзаменующихся, пустить и меня вместе с ними. Поколебавшись немного, он внес меня в список. Экзамены проходили в верхнем фойе. Через стеклянную дверь был виден длинный стол, за которым сидели боги: Немирович-Данченко, Книппер, Леонидов, Вишневский, Бурджалов, Москвин. Качалова, к счастью, не было, не то я, пожалуй, умерла бы от волнения. Сзади стояло еще несколько человек, над их головами возвышалась характерная голова Горького. Почему-то больше всего привела меня в трепет именно фигура Горького. Мчеделов объявил мою фамилию, обнял меня за плечи и повел в зал. Я шла как на казнь, с трудом передвигая свинцовые ноги, с одной мыслью в голове: «я пропала». Так поднялась я на эстраду и увидела, что за столом заулыбались. Ольга Леонардовна рассказала мне потом, что всех насмешила моя «взрослая» юбка. Владимир Иванович спросил, что я буду читать. Я пробормотала: «Зимнюю сказку» — и вдруг почувствовала, что волнение куда-то ушло, мне легко и свободно, как бывало на гимназических вечерах, на которых я всегда выступала с большим успехом.

Меня не прорывали, как многих, и это вселило в меня уверенность. А когда Владимир Иванович предложил мне прочесть басню, я, окончательно расхрабрившись, стала читать своих «Двух собак», хриплым басом изображая Барбоса и кокетливо пища за Жужу. Москвин хохотал от души. Позднее, когда я поступила в Художественный театр, он много раз изображал этого моего Барбоса.

— Подойдите к столу, — сказал Немирович.

Я знала, что, когда зовут к столу, это хорошо, плохо, когда говорят «спасибо», и уже без всякого страха, по-детски, двумя ногами сразу, прыгнула с эстрады. За столом засмеялись. Я густо покраснела.

— Сколько вам лет? — спросил Немирович.

— Шестнадцать, — не задумываясь соврала я, прибавив себе полгода.

— Очень уж вы молоды, — задумчиво проговорил он. — А может быть, посидите еще годик дома, почитаете книжки, а следующей весной мы примем вас без экзамена.

Я перепугалась насмерть и стала лепетать, что литературу я хорошо знаю, читала много и что вообще я уже взрослая и самостоятельная. Владимир Иванович опять заулыбался и задал мне {25} еще несколько вопросов о моих родителях. После этого он отпустил меня, сказав, что результаты экзаменов будут через три дня вывешены в конторе театра. Я была так взволнована, что никак не могла заставить себя уйти из театра и металась взад и вперед по коридору, пользуясь тем, что там никого не было. Вдруг откуда-то сверху легко и весело застучали каблучки, и на лестнице показалась Ольга Леонардовна.

— Девочка, подойдите сюда, — позвала она меня.

Я быстро взбежала по лестнице, и Ольга Леонардовна шепнула:

— Вы приняты, только смотрите не говорите никому, что это я вам сказала, — и на ходу протянула мне розу, которая была у нее в руках.

Не помня себя от счастья, выбежала я из театра. Из окна конторы старенький сторож Алексей кричал:

— Барышня, барышня, вы шляпу забыли.

Схватив протянутую шляпу, я вылетела на улицу и как на крыльях носилась целый день по городу, не могла успокоиться.

Всю ночь я не сомкнула глаз, в моем мозгу всплывали, сплетались самые фантастические картины, впечатления дня сменяли образы театральных героинь, о которых я мечтала, я видела себя на сцене Художественного театра рядом с Книппер, Качаловым, Станиславским, произносящей монолог Орлеанской девы или ибсеновской Гильды. Только утром, распахнув окно, выходившее на Патриаршие пруды, и глотнув свежего воздуха, я пришла в себя и стала думать о предстоящем разговоре с мамой. Но теперь я уже думала об этом спокойно. И в самом деле, все уладилось легче, чем можно было предполагать. Константин Сергеевич, узнав, что родители против моего поступления на сцену, пригласил маму к себе и долго разговаривал с ней. Он сказал ей, что разделяет ее отношение к провинциальному театру, но что атмосфера в Художественном театре совсем иная.

— Ваша дочь не просто поступает в театр, она принята в нашу семью, и я обещаю вам, что лично буду заботиться о ней.

Мама ушла от него совершенно очарованная, успокоенная и больше не противилась мне. А я, не помня себя, в счастливом бреду записала в свой дневник: «Одна моя мечта сбылась. А вторая??? Буду верить в силу желания!!!»

Глава II

Я готовилась к началу занятий с большим волнением. Одно дело сидеть в театре зрительницей на ступеньках и совсем другое — прийти туда утром со служебного входа, как приходят Качалов, Станиславский, Книппер. В ту пору в Художественном театре сбор труппы назначался за две недели до начала сезона. Эти две недели утром и вечером шли репетиции. Репетировали старый репертуар и новые спектакли. В тот год, когда я поступила в школу, готовили новую пьесу Горького — «Дети солнца». На репетицию {26} этого спектакля я и попала, перешагнув впервые порог Художественного театра. С трепетом вошла я вечером в полуосвещенный зрительный зал и робко остановилась в дверях, не решаясь двинуться дальше.

Неожиданно над моим ухом раздался тихий голос. Я обомлела — за моей спиной стоял Качалов.

— Давайте познакомимся, Лисочка, — приветливо сказал Василий Иванович.

Я вспыхнула от обиды — почему это вдруг он назвал меня лисой? — и неожиданно для самой себя буркнула:

— Я не лисочка, а Аличка. А вообще я Алиса.

Василий Иванович часто вспоминал потом нашу первую встречу и очень смешно меня изображал. Не обратив внимания на мою резкую реплику, он ласково взял меня под руку и, сказав, что ученики обычно на репетициях сидят в пятом ряду, повел меня с ними знакомиться. Они тихо переговаривались между собой, поглядывая на сцену. Василий Иванович представил меня:

— Это наша новая ученица — Аличка.

С краю сидела Катя Филиппова. Когда мы, гимназистки, смотрели спектакли, сидя на ступеньках, она часто прибегала туда. Мы знали, что она ученица Художественного театра, и уже поэтому прониклись к ней уважением и симпатией. Между собой мы звали ее Синенькая — она всегда ходила в одном и том же синем шелковом платье. Я села рядом с ней. Репетиция еще не начиналась. На сцене Владимир Иванович Немирович-Данченко разговаривал о чем-то с рабочими, Книппер примеряла вышитый кустарный шушун. Синенькая шепотом объяснила мне, что она репетирует в этом шушуне, потому что он помогает ей почувствовать себя толстой, дебелой бабой, как следовало по роли. Я спросила, почему все ученики сидят с тетрадками. Катя сказала, что Станиславский требует, чтобы молодежь вела дневник репетиций, наблюдала работу актеров и записывала свои впечатления. Вдруг она ущипнула меня и прошептала:

— Теперь молчите, а то Константин Сергеевич выгонит из зала.

Я увидела в проходе высокую фигуру Станиславского. Раздался короткий звонок, Владимир Иванович спустился со сцены, сел рядом с Константином Сергеевичем, и репетиция началась. Я нечаянно кашлянула, Синенькая толкнула меня и прошипела: «Тише, нельзя шуметь». От напряжения мне казалось, что у меня остановится сердце. Но скоро наступила разрядка, все мое внимание приковало то, что происходило на сцене. Из‑за кулис выбежала Литовцева, игравшая горничную Фимку, и пробежала через сцену. Константин Сергеевич хлопнул в ладоши. Она остановилась.

— Я не чувствую, что у вас под платьем хрустящая крахмальная юбка и ботинки с высокими французскими каблуками, — сказал он. — Вы должны так ощущать свои бедра, так нести себя, чтобы мы слышали назойливый хруст крахмальных оборок и постукивание каблучков, которое приводит в ярость Протасова.

{27} Литовцева снова и снова пробегала из одной кулисы в другую, но Станиславского каждый раз что-то не удовлетворяло. В конце концов он поднялся на сцену и очень смешно стал показывать вульгарные движения Фимкиных бедер и вызывающее постукивание каблучков.

После сцены Фимки репетировалась сцена Меланьи и Протасова. Очень интересно объяснял и показывал Константин Сергеевич Ольге Леонардовне Меланью в сцене с Протасовым, когда она в неистовстве своей глупой, жадной страсти бросается ему в ноги. Это никак не удавалось Ольге Леонардовне. Она нервничала.

— У меня мало тела для этой бабьей одержимости.

— У меня тоже мало тела и нет бабьей одержимости, а вот я сейчас брошусь, — возразил Станиславский.

И, упав перед Качаловым на колени, он так сильно обнял его, что Василий Иванович еле удержался на ногах и стал уже с самым настоящим протасовским отчаянием отбиваться от объятий.

Мой первый разговор с Константином Сергеевичем произошел в раздевалке Художественного театра. Поздоровавшись со мной, задав мне несколько вопросов о том, как я чувствую себя в театре, он неожиданно спросил:

— Скажите, вы могли бы уйти в монастырь?

Я растерялась и, заикаясь, пробормотала:

— Не‑е‑т!

— А ведь театр — это тот же монастырь, — продолжал Константин Сергеевич, — работа в театре требует полной отдачи себя, отречения от многого в личной жизни. Служить искусству — это подвиг.

Раздался звонок на репетицию, и, бросив мне: «Подумайте об этом», — Станиславский ушел в зрительный зал.

Позднее я привыкла к неожиданным и странным ходам мысли, которым порой так ошеломлял своих собеседников Константин Сергеевич. Но в тот день я долго не могла прийти в себя и все раздумывала над его словами. Неужели искусство действительно требует от человека отрешенности? Жизнерадостная по природе, я не могла представить себе, что должна буду отказаться от жизни, такой увлекательной и прекрасной, которая вот только-только приоткрылась передо мной.

Первое время я очень боялась Станиславского. Когда, проходя по коридору, я видела в стопном зеркале его большую фигуру, я стремительно бросалась в обратную сторону. Однажды я влетела в буфет, увидела сидящего за столиком Константина Сергеевича и только было метнулась обратно, как он подозвал меня, усадил рядом с собой, поставив передо мной стакан чаю и яблочное пирожное. Подошел Качалов и, улыбаясь, сказал Станиславскому:

— Аличка ужасно боится вас.

Молодежь действительно очень боялась Станиславского. Коновалов, поступивший вместе со мной в школу Художественного театра, уверял, что прищуренный взгляд Константина Сергеевича пронизывает до костей. В большой его фигуре, величественной {28} и строгой, было поистине что-то подавляющее. В театре ходили легенды о его требовательности, о беспощадном отношении к каждому, кто позволял себе хоть малейшую небрежность, малейшее нарушение дисциплины. С первых дней пребывания в школе мы знали, что Станиславский видел и замечал буквально все. Однажды, здороваясь со мной, он, к моему ужасу, взял мою руку и стал внимательно ее рассматривать.

— Почему у вас такие шершавые руки? — неожиданно спросил он меня.

Я пробормотала что-то невнятное. Не могла же я ему сказать, что шершавые руки считались в нашей гимназии высшим шиком.

— Руки надо беречь, — продолжал Константин Сергеевич. — Рука актера часто может сказать больше, чем целый монолог. А актриса должна особенно заботиться о своих руках. Повидайтесь с Марией Петровной Лилиной, я ее предупрежу, она возьмет вас под свое покровительство.

Через несколько дней я встретилась с Марией Петровной, которая вручила мне баночку с кремом, подробно рассказав, как им пользоваться. Руки мои скоро стали вполне благопристойны, но мальчишеский стиль, прочно усвоенный мною в гимназии, еще не раз обращал на себя внимание Константина Сергеевича. Как-то я была вызвана к нему домой. С волнением вошла я в большой зал в квартире Станиславского в Каретном ряду. Зал был холодный, неуютный, по стенам стояли стулья и одиноко возвышалось в кадке какое-то дерево. Впустив меня и притворив дверь, Константин Сергеевич сел в кресло и предложил мне походить по залу. Я с тревогой взглянула на скользкий, хорошо натертый паркет, но набралась храбрости и стала ходить взад и вперед, от смущения стараясь быть как можно развязнее. Наконец Константин Сергеевич остановил меня и сказал:

— Двигаетесь вы хорошо, но излишне махаете руками. И вообще у вас очень уж мальчишеские манеры. Пора вам становиться барышней.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.