Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава III 1 страница



{7} Глава I

Я родилась в Москве, на Долгоруковской улице, в доме Курникова, сейчас эта улица называется Каляевской. Это была длинная тихая улица с невысокими кирпичными домами. Здесь жили по преимуществу небогатая интеллигенция и мелкие чиновники.

Рядом с нашим домом стоял красивый монастырь с чудесным садом, куда по воскресеньям няня водила гулять нас, детей. Весной далеко-далеко за белую ограду монастыря несся запах сирени и черемухи. Чуть подальше тянулись серые стены Бутырской тюрьмы, а еще дальше, за пустырями, начиналось Ходынское поле. Хорошо помню, как в день коронации Николая II оттуда ехали по нашей улице бесконечные телеги, покрытые рогожами. Из‑под рогож свисали руки и ноги людей, задавленных во время гулянья на Ходынском поле. Прохожие крестились, мама, стоя у окна, плакала, а няня, успокаивая детей, говорила, что это везут больных и что люди крестятся, чтобы бог послал им здоровья.

По другую сторону дома шли магазины. Мне очень нравились вывески: золотой крендель над входом в булочную, вывеска на палке, пересекавшая тротуар, — «Сапожник Васильев с сыном», на ней был нарисован черным лаком высокий зашнурованный женский ботинок на французском каблуке, предмет зависти всех девочек. За магазином Васильева была писчебумажная лавочка, у окна которой я подолгу простаивала с ребятами, разглядывая переводные картинки, коробочки с красками, бумажные цветы и прочее… Но особенно притягательна была большая витрина кондитерской с целой горой конфетных коробок, перевязанных лентами. В центре ее стояла нарядная кукла в розовом платье, ее рука, казалось, приглашала прохожих в магазин. За прилавком в кондитерской хлопотала молодая женщина с розовыми щеками. Мне она очень нравилась. Когда мы приходили, она подставляла маме стул, расспрашивала о делах, а меня угощала помадками и постным сахаром. Я с восторгом вдыхала особенный, вкусный запах кондитерской: (конфеты изготовлялись тут же в доме, за магазином) и затаив дыхание следила за тем, как ловко тетя Анюта укладывала щипчиками в маленькие коробочки на четверть фунта помадки, {8} подушечки, мармеладный горошек, клюкву в сахаре и обливные орехи.

От этих маленьких магазинов веяло каким-то особым уютом. Но больше всего привлекал наше внимание большой ларек на углу улицы, владелицей которого была тетя Поля, румяная, толстая, в узорчатом платке поверх стеганой душегрейки. Ящики в ларьке у тети Поли были доверху наполнены сладостями. Чего только тут не было: пряники мятные, фигурные, розовые, медовые, тянучки, каждая вдвое больше, чем в магазине, обливные грецкие орехи, маковки и, наконец, знаменитые барбарисовые леденцы, ярко-красные, длиной чуть не в пол-аршина и толщиной по крайней мере с большой палец. Эти леденцы тетя Поля поштучно не продавала, а давала детям пососать на копейку. Выпросив дока копейки, мы гурьбой бежали к ларьку. Тетя Поля ставила нас гуськом и, обслуживая других покупателей, зорко следила, чтобы каждый сосал столько, сколько положено на его долю. На стойке у нее стояла кружка с водой, и каждый, прежде чем передать леденец другому, должен был ополоснуть его в воде. Тетя Поля была очень чистоплотна.

Москва моего детства осталась у меня в памяти словно бы тоже детской. Заснеженные улицы, огромные сугробы, зимние солнечные дни: искрится и переливается снег, блестит серебряная тесьма на белых башлыках. Было очень весело подбежать к кому-нибудь из ребят сзади и дернуть башлык за нарядную серебряную кисточку. По мостовой мчатся узкие санки, кучера покрикивают на неторопливо переходящих улицу прохожих. Милая Москва, она казалась удивительно радостной, в сверкающем снегу, с прозрачными хрусталиками сосулек, свисавшими с карнизов и водосточных труб. Мы ломали эти сосульки и потихоньку от взрослых с восторгом грызли их.

Прекрасна была Москва и весной. Весна наступала как-то внезапно, стремительно. На месте сугробов вдоль тротуаров вдруг неслись веселые ручьи. А по их мутным водам, перегоняя друг друга, плыли наши белые бумажные кораблики.

Московские улицы в ту пору были немноголюдны, иногда даже казалось, что все знают друг друга, все знакомы. Помню, Елена Николаевна Музиль рассказывала мне и Таирову, что в те дни, когда Гликерия Николаевна Федотова играла, ее горничная Дуня весь день простаивала на пороге, крича извозчикам: «Не громыхай, не громыхай! Поворачивай переулком. Гликерия Николаевна сегодня играют». И извозчики покорно поворачивали, объезжая дом стороной.

Центром моей детской жизни был огромный двор. Целый день здесь толпился народ: заходили разносчики, торговавшие овощами и ягодами, продавцы-финны с выборгскими кренделями и розовыми баранками, татары-старьевщики, под ногами путались бесчисленные многосемейные кошки.

Часто приходил во двор дядя Александр с корзиной жирных, горячих пирожков, начиненных яблоками или мясом. Каждый пирожок {9} стоил пятачок, и мы их покупали один на двоих. Сзывая своих покупателей, дядя Александр весело кричал: «Эй, бегите, мальчишки, мокрые штанишки, эй, бегите, девчонки, подбирайте юбчонки!»

Очень любили мы, дети, старого шарманщика, деда Тимофея. Он приходил с девочкой-эстонкой Тоней, маленькой, худенькой. Безбожно коверкая русские слова, она пела всегда один и тот же чувствительный романс:

Натену шерно платье, в монашки шить пойту
И там я погу клятву, што самуш не пойту.

Много позднее я спела эту песенку, как пела ее Тоня, на репетиции «Трех сестер», и она так понравилась К. С. Станиславскому, что меня ввели в спектакль. Я пела ее все время, пока была в Художественном театре.

Я не любила, как другие девочки, играть в куклы, в гости, стряпать котлеты из песка. Мальчишеские игры были куда веселей: казаки-разбойники, индейцы, охота. Любила я играть в бабки и очень гордилась, когда взрослые говорили, что у меня верный глаз. Посреди нашего двора был большой палисадник с кустами акаций и сирени. В глубине, около богатого особняка, за высоким забором, находился пруд, поросший ряской. Пруд, вероятно, был просто большой лужей, но в моем детском воображении он выглядел таким же прекрасным, как Лебединое озеро, и таким же недоступным. На воротах висел огромный замок, и строгая надпись, предупреждавшая: «Перелезать через забор воспрещается». В особняке жила «богатая девочка Вера». Она всегда играла одна с нарядными куклами, и мы, дети, ее за это не любили. Но волею судьбы первое мое впечатление от зрелища связано именно с этой девочкой. Однажды, в сочельник, меня пригласили к ней на елку. Нам всем вручили по большой хлопушке, в которых были спрятаны маскарадные костюмы. В моей хлопушке оказались бумажная юбочка цветочницы, яркий колпачок и корзинка цветов. Когда заиграла музыка и нас, построив парами, повели в зал, где стояла огромная сверкающая елка, мне показалось, что я попала в какой-то неведомый, волшебный мир. Совсем как Митиль в «Синей птице». После этой елки я не спала целую ночь и несвязно рассказывала маме обо всех чудесах, потрясших мое воображение.

Семья наша жила бедно. В день, когда я появилась на свет, не было денег, чтобы купить ваты, которую требовала акушерка. И мама сняла с себя крестильный крест, который отец пошел закладывать в ломбард.

Отец мой, как гласила карточка на двери, был «поверенный по судебным делам». Никакого практического значения это его звание не имело. Клиентами отца были лишь жильцы нашего дома, за юридический совет они платили рубль. Других заработков у отца не было.

Мама моя была прекрасной музыкантшей. Но слабое здоровье и большая семья лишали ее возможности давать уроки. Она училась {10} в консерватории у Николая Рубинштейна по классу фортепиано, но музыкального образования не закончила. Однажды на уроке хорового пения Рубинштейн обратил внимание на то, что у нее редкой красоты голос, и перевел ее в класс пения. Занятия шли успешно, и маме сулили карьеру знаменитой певицы. Но вскоре она тяжело заболела, у нее сделалась, как тогда говорили, гнилая жаба — гнойный нарыв в горле. Положение было тяжелое, врачи не решались прибегать к хирургии. Мама задыхалась, и бабушка в отчаянии, схватив с письменного стола ручку, обратной стороной ее проткнула нарыв. Жизнь мамы была спасена, но певческий голос исчез навсегда. Травма оказалась так велика, что мама не послушалась совета Рубинштейна, который настаивал, чтобы она вернулась в класс фортепиано, и никогда больше не переступала порога консерватории. Однако страстная любовь к музыке, к искусству осталась у нее на всю жизнь. Она часто брала меня с собой на знаменитые концерты керзинского кружка, где выступали замечательные певцы, учила не только слушать, но и понимать музыку. Мама так много рассказывала мне о консерватории, что всю свою жизнь до сих пор я вхожу в этот торжественный белый зал, как в родной дом, как будто я сама там училась.

Отец мой, по характеру полная противоположность матери, по-своему тоже был романтик и к тому же великий фантазер. Родился он в Вильно, мать его была полька, отец бельгиец. Где он учился, что окончил, чем занимался в юности, мне всегда было неясно. У меня, например, сохранилась афиша симферопольского городского сада, извещавшая, что «знаменитый пиротехник Георгий-Северин Коонен сожжет блестящий фейерверк». Отец рассказывал, что он рано ушел из дому и много странствовал по свету. Позднее выяснилось, что, попав на какой-то греческий остров, он женился на красавице гречанке из местного высшего общества, потом, оставив молодую жену, уехал по делам в Россию. Остановившись проездом в Елисаветграде, он попал на бал, который устраивал местный губернатор по случаю обручения своей дочери. Здесь его пылкое воображение пленила сама героиня вечера. Не осталась нечувствительной к его чарам и юная невеста. Отец был очень красив и обаятелен. После нескольких танцев жених был забыт. Губернаторская дочка, пренебрегая неизбежным скандалом, решила бежать с моим отцом. Только когда они уже сидели в поезде, отец пришел в себя, поняв всю сложность положения, в отчаянии признался он доверившейся ему девушке, что у него нет ни кола ни двора, что он не сможет обеспечить ей той жизни, к которой она привыкла. Он стал убеждать ее, что как благородный человек должен отказаться от своей любви и вернуть ее в родительский дом. Обливаясь слезами, они сели в обратный поезд. Отец проводил бедную невесту до самого дома, дав ей клятву помнить ее всю жизнь и писать каждый день. Не знаю, написал ли он ей хоть одно письмо, но думаю, что нет.

Приехав в Москву и в первый же день проходя по Леонтьевскому переулку, отец увидел мою маму. Она сидела у окна с вязаньем {11} в руках. Благородная внешность мамы, ее красивые руки, проворно перебиравшие спицы, произвели сильное впечатление на отца. Постепенно завязался разговор. А на следующий день с раннего утра отец уже прохаживался перед мамиными окнами. Мама в это время была обручена с Шарлем Сиу, сыном владельца знаменитой кондитерской фабрики. Но, несмотря на это, несмотря на то, что наивность отца, многие его вкусы и взгляды порой смешили ее, она не могла устоять перед его обаянием, добротой, открытым характером; отказав богатому жениху, она вышла замуж за папу. Важные родственники были шокированы, и мама почти прекратила всякие отношения с ними.

Разумеется, она ничего не знала о том, что где-то в Эгейском море у ее мужа есть другая законная жена. Я думаю, что он и сам со свойственной ему легкостью мыслей позабыл об этом. Но как-то к нам в дверь позвонил красивый смуглый мальчик и спросил, где он может повидать дедушку. Это оказался сын дочери моего отца, о существовании которой он и не подозревал. Она родилась уже после его отъезда. Произошла ужасная сцена, совсем как в старинной мелодраме. Мама горько плакала, но в конце концов простила отца, и все осталось по-прежнему.

Доброты отец был необыкновенной, первому встречному готов был отдать последнюю копейку. Это очень привлекало в нем, но жить от этого было трудно. Очень часто няня уносила из дому большие узлы с одеждой, детям говорили, что в стирку, на самом деле она закладывала их в ломбард.

Когда я была маленькая, отец часто рассказывал нам, детям, о каких-то мифических фламандских предках. Он недолюбливал бельгийцев, говорил, что они мелкие буржуа, и восхищался фламандцами. «Помни, ты фламандка, фамилия Коонен не склоняется», — говорил он, посадив меня к себе на колени.

Я любила слушать его рассказы о холодных северных морях, о движущихся дюнах. С годами я поняла, что большинство путешествий, которые отец так пламенно описывал, были или плодом его фантазии, или почерпнуты из многочисленных книг знаменитых путешественников, которыми отец зачитывался. По тогда я верила ему беспредельно. Особенно увлекательно рассказывал отец об одном из наших фантастических предков — Христиане Смелом, мужественном и благородном пирате, который со своей верной дружиной нападал на корабли богатых купцов, отбирал у них драгоценности, меха, золото и, привозя в рыбацкие деревушки, раздавал их беднякам. У Христиана Смелого, по словам отца, был даже свой герб — лев с корзинкой подарков в зубах. Много лет спустя, когда Камерный театр гастролировал в Брюсселе, я неожиданно вспомнила об этом отважном пирате — цветы, которые мне преподнесли после спектакля, были украшены лентой с изображением черного бельгийского льва.

Рассказы отца сильно волновали мое детское воображение, в любимой игрой моего детства стала игра в Христиана Смелого. Средняя площадка черной лестницы превращалась в трехмачтовый {12} бриг, верхняя площадка была кораблем богатых купцов, а на нижней: располагалась «бедная рыбацкая деревушка». С ватагой мальчишек я нападала на корабль богатых купцов и отбирала у них «золото» и «дорогие одежды». Купцов обычно изображали мальчики из зажиточных семей. Мы с боем отбирали у них теплые шубы и раздавали их «бедным рыбакам». Однажды произошел неожиданный случай. Мой приятель Колька, сын нашего дворника, в полюбившейся ему шубе «богатого купца» убежал домой, оставив ограбленному взамен драную материнскую кацавейку. «Купец» разревелся и побежал жаловаться к отцу. Отец пришел к моим родителям, требуя, чтобы мне запретили придумывать дикие игры. Шубу у Кольки, разумеется, отобрали, и на некоторое время игра в Христиана Смелого прекратилась.

Целые дни мы, дети, обычно проводили во дворе. К вечеру веселая жизнь во дворе утихала, и все водворялись по домам. В длинные зимние вечера у нас дома было очень уютно. Каждый занимался своим делом. Старшая сестра, почему-то стоя на коленях перед кроватью, делала уроки. Брат, справившись со своими уроками, читал или набивал отцу гильзы специальной машинкой. У меня был свой угол около подоконника. В нескольких шагах от него стоял старый венский стул, к которому была привязана бумажка с надписью: «Театр. Вход по билетам». В этом театре я со своими сверстницами, двоюродными сестрами, разыгрывала пьесы, которые сама тут же и сочиняла. Должна сказать, что магическая сила театра завладела мною в самом раннем детстве. В имении тетки, куда мы всей семьей приезжали летом, был домашний театр, и там я, только-только научившись ходить, уже участвовала в живых картинах, а потом стала играть в детских спектаклях.

Если вечером мы не играли в театр, мы подсаживались к няне и она рассказывала нам замечательные сказки, некоторые из них, как я потом поняла, она сама продумывала. К ужину на маленьком тагане няня жарила картошку. Это называлось в доме «веселье». Потрескивали лучинки под таганом, румянилась картошка, и было очень весело таскать прямо со сковороды поджаристые ломтики. По вечерам няня была центром всей нашей детской жизни. Она считалась у нас членом семьи, вела хозяйство и была для нас как бы второй матерью. Маленькая, худенькая, мы звали ее Цибиком за малый рост, она еще помнила крепостное право.

Отец ее был крепостным графа Шереметева. Сестра няни, Дуня, поступила в услужение к знаменитому библиофилу и палеографу профессору Барсову, широко известному своими чудачествами. Через несколько лет Барсов женился на Дуне. Мы часто ездили с няней к ним в гости на Шаболовку, особенно весной, когда в большом саду Барсовых цвели сирень и черемуха. Смешно было встречать в этом саду почтенного профессора почти совсем голого. Он проповедовал близость к природе и летом ходил по саду, обвязав бедра какой-то пестрой тряпкой. В таком виде он принимал многочисленных посетителей, в том числе и великих князей.

{13} Няня попала в услужение к моей бабушке, которая, заметив способности девочки к шитью, отдала ее учиться во французскую мастерскую. Когда бабушка с дедушкой, чрезвычайно легкомысленные в делах, оказались разоренными и им грозила полная нищета, няня, еще совсем молодая, взяла бразды правления в свои руки. Она устроила в доме у бабушки настоящую модную мастерскую. Няня изумительно шила бальные платья. Ее постоянными клиентками почему-то стали циркачки и балетные танцовщицы, которые наперебой заказывали ей туалеты. На заработки няни жила вся семья. Когда мама вышла замуж, няня перешла жить к нам.

Будучи неграмотной, няня поражала всех какой-то внутренней культурой. Позднее, когда я поступила в Художественный театр, она бывала на всех генеральных репетициях. В антрактах, когда она приходила за кулисы, с ней очень любили разговаривать актеры, особенно И. М. Москвин, расспрашивая о ее впечатлениях. Поражаясь точности ее оценок, Москвин как-то сказал мне: «Твой Цибик настоящий кладезь премудрости».

Поздно вечером, покончив с делами, няня садилась за шитье. Она обшивала всю нашу семью, и даже форма брата-гимназиста была сшита ее руками. Няня очень любила книги и всегда просила маму или кого-нибудь из нас почитать ей вслух. Мы часто ленились, но мама никогда не отказывала ей. Она читала вслух Толстого, Тургенева, и, так как няня работала далеко за полночь, мы часто засыпали под тихий мелодичный голос мамы. Няня была очень религиозна, но в ее сознании религия связывалась не с церковью, а со своеобразной поэзией и философией добра. Этому же она учила и нас. «Жизнь — юдоль страданий», — сказала она мне как-то. Мне очень понравилось загадочное слово «юдоль», и, когда в одиннадцать лет я начала вести дневник, слова няни я взяла эпиграфом к моей первой записи. Начиналась эта запись словами: «Я очень хочу страдать».

Одна из приятельниц мамы принесла нам как-то контрамарки в цирк. После этого некоторое время мы играли только в цирк. Я была наездницей, а брат изображал лошадь. Иногда брат, наскучив этой игрой, объявлял забастовку. Тогда я брала скамеечку, и она отлично заменяла мне бешеного скакуна.

Огромным впечатлением моего детства было посещение Большого театра. Праздничная атмосфера рождественского балетного утренника, множество нарядных людей, сверкающий золотом зрительный зал, декорации, волшебные превращения, музыка — все это буквально потрясло мое воображение. Я долго не могла прийти в себя, и дома бесконечно кружилась, придумывая какие-то невероятные пируэты, а потом кланялась, кланялась воображаемой публике, низко приседая и придерживая руками воображаемые тюлевые юбочки, как это делали балерины.

Кончилось это тем, что я стала умолять маму отдать меня в балетную школу. Но, увы, все мои мольбы разбивались о ее упорное сопротивление.

{14} Вскоре я забыла о балете. В мою жизнь вошел драматический театр. Приятельница мамы, известная провинциальная актриса Саблина-Дольская, постоянная партнерша братьев Адельгейм, во время их гастролей в Москве всегда приносила нам контрамарки. Мама ходила в театр со старшей сестрой. Однажды я уговорила ее взять и меня. Я пришла домой потрясенная. Давали «Трильби», один из коронных спектаклей Адельгеймов. Огромное впечатление произвел на меня Свенгали, которого играл Рафаил Адельгейм. Я много дней оставалась под впечатлением увиденного, подражая Рафаилу Адельгейму, произносила загробным голосом импровизированные монологи и «гипнотизировала» домашних.

Летом мы чаще всего уезжали в имение тетки, в Тверскую губернию. Тетка моя была актрисой. Свою карьеру она начала в провинции очень удачно, но скоро вышла замуж за небогатого помещика и должна была оставить театр. В утешение ей муж у себя в Стречкове приспособил под театр большой сарай. Здесь играли и взрослые и дети. Взрослые чаще всего разыгрывали веселые комедии и водевили, а дети — живые картины и детские пьесы. Здесь, в театре на берегу, правда, не озера, а чудесной реки с лилиями и кувшинками, начала я, подобно Нине Заречной, свою актерскую жизнь.

Случилось так, что в одном из детских представлений меня увидела родственница Марии Петровны Лилиной, соседка моей тетки по имению, и, как я узнала потом, сказала Станиславскому: «Я увидела в домашнем театре в Стречкове девочку, которая, когда вырастет, обязательно должна стать твоей ученицей». Константин Сергеевич рассказал мне об этом, когда я поступила в школу Художественного театра.

Самым ярким впечатлением моего детства была ярмарка в Одинцове, в то время большом торговом селе. Местная учительница была приятельницей мамы, и мы каждое лето в дин ярмарки приезжали к ней. Об этой ярмарке мне хочется рассказать поподробнее. Центром ярмарки для меня был «театр-аттракцион» Павла Трошина. У входа обычно стоял сам хозяин — огромный рыжий мужчина — и зазывал посетителей, громко выкрикивая: «Почтеннейшая публика! Сегодня вы увидите в театре всемирно знаменитых артистов, а также чудеса техники и иллюзии». Программа этого театра-аттракциона навеки запечатлелась в моей памяти. И я потом множество раз изображала всех «всемирно знаменитых артистов», как неизменно называл их Трошин. Начинался спектакль обычно с выступления любимицы публики Катерины Ивановны. Коронным номером ее был чувствительный романс, который начинался словами:

У церкви кареты стояли,
Там пышная свадьба была…

Принимала ее публика восторженно, бабы жалостливо качали головами и утирали слезы, особенно когда певица низким, прочувствованным голосом выводила:

{15} Вся в белом атлаце лежала
Невеста в р‑роскошном гробу…

Я, забыв о сладких стручках, лежавших на коленях, неистово аплодировала певице.

Боевым номером была женщина-рыба. Трошин объявил ее выступление так: «Сейчас вы увидите аттракцион-иллюзию “Женщина-рыба, или Русалка”». И пояснял, указывая палкой: «Сверху у нее все как полагается, зато снизу заместо ног рыбий хвост. Марья Ивановна, помахайте хвостиком». И толстая Марья Ивановна с распущенными волосами, сидевшая в каком-то зеркальном ящике, к общему восторгу действительно приветственно помахивала рыбьим хвостом.

Но самым эффектным номером, имевшим шумный успех, была «всемирно известная татуированная женщина». Она появлялась в полинявшем шелковом плаще, до поры до времени скрывавшем ее грузную фигуру. Торжественно выводя ее за руку, Трошин говорил: «Матильда Федоровна имеет на теле своем изображения великих императоров. Она не пожалела своего тела, прожгла его огнем, чтобы навечно сохранить их изображения. Матильда Федоровна, предстаньте перед публикой». Матильда Федоровна подходила к краю сцены, ловким движением сбрасывала плащ и являлась в более чем откровенном туалете, с телом, испещренным татуировкой. Указывая бамбуковой тростью на ее глубокое декольте, Трошин тоном ученого гида пояснял: «Как вы видите, на левой груде ее наш великий император Николай II, да пошлет господь ему долгие годы. На правой груде, наоборот, немецкий император Вильгельм». Выждав некоторое время, Трошин энергично поворачивал Матильду сначала левым, потом правым боком и, тыча в ее руки бамбуковой палкой, объяснял: «На етой руке у нее инператор Наполеон, или, по-французскому, Бонапарт, на правой руке опять же немецкий инператор Фридрих Великий». Главный эффект Трошин приберегал к концу. Он поворачивал Матильду спиной. Это было страшное зрелище: вся спина ее была разрисована каким-то изображением. Трошин торжественно провозглашал: «Здесь вы видите нашего великого русского инператора — Петра Великого на коню!» В публике начиналось страшное волнение, все толпились вокруг сцены, стараясь рассмотреть, где император и где конь.

Хочется вспомнить еще Маньку-певунью, разбитную, азартную Девчонку, с заразительной веселостью распевавшую самые душещипательные романсы. Больше всего мне нравилась песня, которую она пела удивительно лихо, даже слегка приплясывая:

Пускай могила меня накажет
За то, что я его люблю.
Ах, я могилы да не страшуся,
Кого люблю, со тем помру.

Через много лет, в Малаховском театре в комедии «Откуда сыр‑бор загорелся», мне дали роль девчонки, которая ходит по дворам с глухим шарманщиком, распевая песни. На первой же репетиции, {16} вспомнив Маньку-певунью, я ее пронзительным детским голосом спела «Пускай могила меня накажет» и имела шумный успех.

Мне очень нравилась вся атмосфера ярмарки: выкрики продавцов, зазывавших прохожих к своим ларькам, звуки гармони и шарманки, хороводы девушек на поляне. Тут же в толпе кувыркались на затрепанных ковриках бродячие акробаты, со скрипом вертелась видавшая виды карусель. И совсем по-другому выглядела большая поляна, на которой происходила ярмарка, вечером, когда спускались сумерки. Всюду были бумажки, огрызки яблок, остатки еды, а в канаве около дороги валялись пьяные мужики. На меня это всегда производило страшное впечатление. Одни громко храпели, другие буянили, бабы разыскивали мужей и неистово ругались. Так грустно кончался этот шумный, казавшийся таким прекрасным праздник. Еще более страшную картину привелось мне увидеть в детстве, когда я гостила у тетки. В большом торговом селе Микшино в престольный праздник на площади перед трактиром устраивалась «поножовщина», устраивалась не как драка, а скорее как азартная игра. Но попав с теткой в толпу, из которой невозможно было выбраться, я кричала, умирая от страха, и в то же время не могла оторвать глаз от этого дикого зрелища, когда мужики, сверкая ножами, ловкими прыжками с азартными выкриками кидались друг на друга. Конец «поножовщины» бывал еще более диким: бабы уносили мужиков в избы, засыпали распоротые животы солью и заливали мочой. И вот что удивительно, лечение это помогало.

Но не только страшные или смешные обычаи видела я в детстве. Поэзия и красота русской природы с самых ранних лет вошли в мою жизнь, вызывая во мне неизъяснимое чувство волнения и восторга. Сосновый бор в Стречкове, мы приходили туда специально в час заката, чтобы посмотреть, как розовым пламенем горят высокие, уходящие в небо стволы. Лоси, которых можно было увидеть, когда они стадом шли на водопой. Еловый лес, начинавшийся возле самого дома, с землей, покрытой душистым мхом, с желтыми островками рыжиков — их собирали здесь в бельевые корзины, с зайцами, шарахавшимися прямо из-под ног. И, наконец, огромные, непроходимые леса, где водились медведи и волки. Взрослые, отправляясь туда, брали с собой ружья. Бескрайние дороги, канавы, густо поросшие ярко-голубыми незабудками. А рядом с этой красотой — серые избы, ушедшие в землю, и собаки, грустно воющие на закате. Я всегда плакала в детстве, заслышав их унылый вой. Все это навеки вошло в мою детскую память.

Когда мне было лет шесть-семь, мы переехали с Долгоруковской на Патриаршие пруды в дом Мозжухина. Там я и начала учиться в «школе для детей обоего пола сестер Вальтер».

С гордостью шагала я в свой первый школьный день рядом с мамой, и мне казалось, что все прохожие смотрят только на мой новенький ранец. В школе мне понравилось все: и добрые сестры Вальтер (они сами преподавали все предметы), и детвора, возбужденная, так же как я, вступлением во взрослую жизнь. Правда, {17} скоро мое радостное настроение омрачилось неожиданным инцидентом.

Во время перемены, когда мы все принялись за свои завтраки, к девочке, сидевшей на парте передо мной, пришла из дому гувернантка с красивой плетеной корзиной. Я заглянула в эту корзину и увидела там множество вкусных вещей. Девочка с аппетитом уплетала бутерброды, виноград, шоколад, и я никак не могла понять, почему она никого не угощает. Ведь ясно было, что съесть в одиночку все, чем набита корзина, просто невозможно. Когда кончилась перемена, все сели за парты, я посмотрела на длинную пепельную косу девочки, мотавшуюся передо мной, и мне пришла в голову отличная идея. Осторожно взяв косу в руку, я опустила кончик ее в чернильницу, потом вынула, аккуратно промокнула и продолжала писать диктант. Результатом этого моего поступка было то, что возмущенные родители на следующий день забрали дочь из школы, а я получила единицу по поведению. Мама, которую добрейшие сестры Вальтер пригласили для разговора, плакала целый вечер, поплакала и я, но только потому, что мне было жалко маму. Раскаяния я не чувствовала и считала, что правильно сделала, проучив жадную девчонку.

С очень ранних лет я разделила мир на богатых и бедных и решила, что богатые — злые и жадные. Произошло это после одного запомнившегося мне случая. Однажды богатая родственница мамы пригласила ее к себе на званый вечер и попросила поиграть танцы. Мама села за рояль и играла без передышки, но, когда гостей пригласили к столу, ее не позвали, а как таперше выслали ужин к роялю. Я проснулась ночью от громкого возмущенного голоса отца и рыданий матери. С замиранием сердца слушала я ее рассказ о том, как она выбежала от тетки в наспех накинутой на плечи шубе, с непокрытой головой, несмотря на лютый мороз. Мне было смертельно жалко маму. Вот, вероятно, именно после этой ночи я и разделила мир на богатых и бедных.

Из окна нашего дома был виден каток. По воскресеньям и по средам там играл духовой оркестр, сидевший в деревянной раковине. Музыка доносилась в комнаты, и, глядя на красивые движения катающихся, я мысленно представляла себя скользящей по льду или кружащейся в вальсе, который я особенно любила танцевать. Коньки стали моей мечтой. Но в доме не было денег, и мечта эта осуществилась только через год. В день, когда мне исполнилось восемь лет, родители подарили мне коньки, теплые ботинки и абонемент на каток. Радости моей не было границ. Все свободное от уроков время я проводила на катке. Скоро у меня появилось там много друзей — моих сверстников. Мир катка пришел на смену шумному двору на Долгоруковской. Игры с ребятами перестали удовлетворять меня. Я увлеклась фигурным катанием и упросила инструктора — добродушного пожилого человека в какой-то непонятной полувоенной форме с золотыми пуговицами, его все почему-то называли «морским жителем» — немножко заняться со мной. Я тренировалась с невероятным упорством и энтузиазмом {18} и добилась больших успехов: года через два на карнавале за вальс «Ожидание» я даже получила приз — большой флакон одеколона, который я гордо вручила маме.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.